| |
|
 |
ПРОЛОГ
Зао, Олиммбрис, Зурана, Зефрендус и Великий Гулзунд - имена
пяти миров, окружающих звезду Куликс созвездия Единорога.
О Зуране я и поведу свой рассказ.
Ни один человек нашего мира не бродил по ее золотым полям, не
ступал на ее холмы, приютившие гоблинов...
Но я отправил туда свои грезы, и вот что они поведали...
НАИВЕЛИЧАЙШИЕ ЕРЕТИКИ ООЛИМАРА
Повесть из серии о приключениях Амалрика, человека-бога с
планеты Зураны
1. ГОВОРЯЩИЙ КАМЕНЬ ТЕЛАСТЕРИОНА
На земле Абламарион гигантская гора поднимается от самых
берегов Церенарианского моря. С вершины горы, которую люди
назвали Теластерионом, можно разглядеть на севере города
Дазенжераса и Хиларны, расположенные в устье святой реки, вблизи
сине-зеленого моря, а также такие острова, как Иакквалам Камура и
Гаяжойе.
С юга Теластериона, там, где у ее мраморных стен приютился
городок Чан Чан, подножье горы омывают воды святой реки
Чан-дераул. Отсюда несет она их к пирсам Оолимара, где правит
Священный Пророк. А с востока до самых холмов Фешта и пустынных
болот Быда, укрытых в тени Гор Черных Троллей, где творятся
удивительные чудеса, протянулись бесплодные и унылые земли.
На западе темнеет Красный Лес и Миора - лесная река - кажется
серебряной лентой, вьющейся рядом с деревьями.
Вот и все, что вы увидите, забравшись на самую вершину
Теластериона, уж поверьте мне. Но это лишь одна из Семи Сотен Гор
Вечных Богов, оберегаемых и охраняемых ими. И пока богов не
оставили силы, а среди людей не пропала вера - ни один человек не
осмелится подняться на их вершины. Ни один, кроме...
Он потратил шесть часов, чтобы взобраться на северный отрог
Теластериона. Трижды пришлось останавливаться ему и цепляться за
стены, когда мощнейшие ветра разжимали его пальцы и казалось, что
несмотря на величайшую силу, он не сможет двинуться дальше.
Трижды боги прибавляли ему храбрости и он продолжал свой путь.
Наконец почти в полдень, когда Куликс - солнце этой планеты -
достиг зенита, он добрался до самой вершины. Ухватившись за
выступ, он подтянулся, перевалился через край и замер, тяжело
дыша, ощущая лицом резкий холодный ветер с привкусом пенистых
волн Церенарианского моря.
Через некоторое время он поднялся на ноги и встал пред Сферой.
Это был гигантский, высотой в полчеловека, мутный шар из
дымчатого кристалла. И покоился шар на широком свинцовом
постаменте.
Человек смотрел на сферу. Он прошел четыре тысячи лиг этого
мира, чтобы увидеть ее, и сейчас чувствовал, как его наполняет
волна всеобъемлющей радости.
Когда-то, в дни великого расцвета, давно канувшие в Лету, семь
сотен таких кристаллических шаров увенчивали вершины самых
великих гор на лике Зураны и через эти сферы боги могли говорить
со своими жрецами, а те, в свою очередь, сообщали указы,
повеления и волю богов простым смертным. Но потом с далекого
севера из неведомых земель за Церенарианским морем нагрянули
морские орды Полака Криота, которые превратили города в пустыни,
а жрецов перерезали. Они разрушили храмы и вера покинула людей.
Когда люди видят, что даже Великие Боги не могут спасти их от
ужасов и лишений войны, они отворачиваются от своих богов и
создают себе новых, но теперь только с помощью своего
воображения. А когда люди перестают поклоняться богам, то эти
боги чахнут, теряют силы и могущество - но не умирают никогда.
Так было и богами Зураны. Шли годы, века сменяли века, и
Говорящие Камни, венчавшие семьсот величайших гор, медленно
разрушались и превращались в прах. Но этот, на вершине
Теластериона, все еще существовал.
Что же хранило его все эти годы?
Человек, одолевший пик Теластериона, молча стоял перед Камнем.
Мозг его требовал ответа, а ему приходилось стоять и ждать. Он
был сильным человеком, с таким богатырем не смог бы сравниться
никто - ни ты, ни я и никто другой. Наш мир не видывал таких, как
он, разве что в старые добрые времена, когда легендарные герои
вершили волю богов, существовали на земле подобные люди.
Ростом в семь футов он, казалось, был рожден для великих
свершений и ратных подвигов. Его плечи были способны держать
горы, руки были толщиной с бедро обычного мужчины. Тело цвета
золотистой бронзы было великолепно, он обладал мышцами
гладиатора, длинными мускулистыми ногами и широкой грудью.
Дубленая кожа дерзкого, чисто выбритого широкоскулого лица с
мощной челюстью приобрела цвет черной бронзы, а грива
взъерошенных волос напоминала выгоревшую на солнце солому, глаза
же имели холодный, чисто-серый оттенок. В этих серых глазах
таился смех, звонкий, здоровый и неистовый. Когда он говорил,
голос его был глубоким и оглушающим, но и в нем слышались искорки
смеха.
На нем была туника, сшитая из дубленой кожи и вся усеянная
медными бляхами. На ногах он носил кожаные сапоги, завернутые
голенища которых поднимались до колен, а тело прикрывал широкий,
вишневого цвета плащ, отброшенный сейчас за спину, чтобы не
стеснять движения рук при подъеме. Кроме плаща, удерживаемого на
плечах завязкой, на нем была широкая перевязь черной кожи, на
которой висело его единственное оружие - длинный тяжелый
бронзовый жезл.
Он был бессмертен, но он был человек! Бессмертен, но не бог! И
имя его было - Амалрик!
Чуть погодя он заговорил, обращаясь к Сфере:
- Я здесь, мои повелители, - голос его был грудным и глубоким.
- Готов ли ты исполнить наши приказы? - спросил Голос
Говорящего Камня.
Голос был тонок, холоден и чист и Амалрик - человек-бог - так
до конца и не понял, что же это на самом деле - голос, подобный
тому, каким один человек разговаривает с другим, или голос,
звучащий только в его голове.
- Да, повелители, - пророкотал он в ответ. - Духи Рыцарей
более не скачут в Иом Тарма близ Селимбрианских холмов. Правление
Ерисона, Белого Покорителя подошло к концу, меч его преломлен, и
ему самому недолго осталось жить в Башне Дракона. Народ этой
страны больше не верит его словам и вновь начинает славить имена
Богов.
В ответ - молчание...
Он был слишком простым человеком для высокопарных слов. И еще
он знал, что его господа тоже не отличаются многословием. Их сила
за долгий срок истощилась и погасла - а ведь требовалось столько
энергии, чтобы поддерживать связь между Сегастиреоном, Миром
Богов и Зураной - миром человека, и главным звеном этой связи был
Говорящий Камень. И он не стал рассказывать о чудовищной и
поразительной гибели короля Алраатуса, ни о бандитах Кастило, не
жалевших времени, чтобы откормить свои жертвы для общего котла
Обитателей Общины, ни о страшной и таинственной ведьме Наозуна,
силой принудившей его выменять для нее призрака, спрятанного в
черном зеркале. Ибо все это не казалось ему теперь столь уж
важным.
Наконец из глубин могущественного Кристалла вновь послышался
шепчущий голос:
- Амалрик! Внимай нашей воле, которую ты вскоре должен будешь
выполнить.
- Слушаю и повинуюсь, - ответил он.
- Далеко отсюда, на юге, есть город, видеть который нам просто
невыносимо - это отвратительная язва на золотом лике Зураны.
Долго мы наблюдали за ростом его могущества, долго мы терпели,
видя, как приближаются его жители к самым ужасным и тайным
знаниям Вселенной. Мы говорим о городе Юзентисе, что раскинулся у
гор Нелюдей.
- Юзентис, - повторил Амалрик, - Юзентис... Я никогда о нем не
слыхивал прежде, но прошло двенадцать тысяч лет, а то больше, с
тех пор, как я в последний раз был южнее Огненной Реки, а за это
время многое могло измениться.
Словно не замечая его слов, Голос продолжал все так же ясно,
холодно, тихо и бесстрастно:
- Владыки Юзентиса создали ужаснейшую цивилизацию. Они
победили саму смерть. Они научились создавать жизнь в новых
чудовищных формах. Своим нечестивым искусством они возжелали
сотворить особую высшую расу и отравить ею, как космической чумой
все сущее на Зуране.
Амалрик стоял и слушал, его брови нахмурились в глубокой
задумчивости, а покрытые шрамами руки сжали рукоять могучего
бронзового жезла. И по мере того, как он слушал поразительные
вещи, рассказываемые шепчущим Кристаллом, его все более
пронизывал холод страшных предчувствий.
- Честолюбие и страсть к познанию превратили их в безумцев. И
теперь, гордые своими достижениями, они, ставшие спесивыми и
обезумевшими, стремятся покорить любые силы природы, где бы их не
встретили - в морских ли глубинах или в просторах пустынного
космоса. Их зловещего повелителя зовут Зан. Он первых из их расы
победил смерть и достиг бессмертия. Его разум заключен в
совершенное тело из живого металла, так что он застрахован от
любой случайной гибели. Он не глуп, запомни это, Амалрик. Он
силен, развит и чрезвычайно смел. Тебе он будет серьезным
противником. Одной только силы и выносливости недостаточно, их в
нем больше, чем в тебе, смертный.
Амалрик сплюнул.
- Никто из живых мне не страшен! - прорычал он. - Будь то
человек, чудище или дьявол! Что из того, что он живет в
металлическом теле? Помните, как триста лет назад в городе
Птерамидесе близ Горящей Пустыни я боролся с Каменным человеком?
Я положил его на обе лопатки, и то же я сделаю с Князем Заном!
- Не будь таким самонадеянным, Амалрик! - прошептал Голос. -
Чтобы проникнуть в Город повелителей смерти, тебе придется
приложить много больше сил и умения, чем ты предполагаешь.
Тридцать тысяч лет потратили мы, чтобы поднять тебя до уровня
Бога. И теперь ты можешь основать могущественную династию и стать
отцом рода Богов, наших преемников - ведь даже сейчас, в
предельном для человека, однако все еще молодом для нас возрасте
мы понимаем, что уже обречены. Ты многое знаешь, и все-таки
больше полагаешься на силу своего тела, а не разума, который мы
отточили до невероятной остроты - стоит тебе его применить, как
ты почувствуешь его гибкость.
Амалрик склонил взлохмаченную голову, ощутив легкий укол
упрека.
- Я запомню, - проворчал он.
- Ты выглядишь усталым, - заметил Голос.
- Нет! - Он сплюнул, согнул свои великолепные руки, выпрямился
и усмехнулся. - Я крепок и несгибаем. Подъем на гору лишь слегка
утомил меня. Я в полной силе!
- Не одна сотня лет прошла с тех пор, как ты в последний раз
получил подзарядку. Нам видно, что вокруг твоих глаз и в уголках
рта появились морщины. А кожа твоя высохла и огрубела. Приблизься
на шаг к Сфере.
Он подошел к Сфере и ощутил слабый зуд, пронизавший все его
тело. И пока Боги изучали его, по всей коже чувствовались слабые
уколы. Наконец все кончилось.
- Довольно. Утомленные центры клеток твоего тела наполнились
радиогенами, а артерии заросли и покрылись коркой холестерина.
Сейчас ты используешь свои ресурсы лишь на 83 процента...
- Я силен, как бык, - вскипел он. - Разве этого мало?
- Обними Сферу, - бесстрастно прошептал серебристо-холодный
Голос.
Скрывая свое недовольство за тяжелым вздохом, Амалрик покорно
пожал плечами и шагнул вперед. Обхватив гигантский шар руками и
прижав его к себе, словно женщину, он стал ждать.
Ослепительная вспышка!
Душа рванулась из тела, холодный электрический огонь пробежал
по нервам. Боль была до ужаса невыносимой. Он откинул голову и
заревел словно раненый лев. Ногти впились в ладони, белая горячая
агония разрывала тело и могучее сердце. Он задыхался, воздух
проникал в глубь легких с тяжелыми всхлипами, словно он сгорал в
пламени страстной любви.
Огненные иглы вонзились в его почки, проникли глубоко в
кишечник, царапали по гигантским мышцам, бугрившимся на груди и
на плечах. Он ревел и рвался изо всей мощи но был не в силах
разорвать контакт со Сферой.
Ему были знакомы эти страдания, это крещение огнем. Оно
сделало его бессмертным много лет тому назад, когда он решил
отдать свое полубожественное начало на службу Богам. Избежать его
было невозможно и оно было необходимо, но приятного в нем было
мало.
Боль ушла. Он вцепился в твердую холодную поверхность
Кристалла, вся его умерщвленная плоть вопила. Теперь тело ощущало
лишь легкое пощипывание. Чистыми серебряными капельками весеннего
дождя, ласковыми поцелуями ветра, в объятое жаром тело
возвращалась былая сила. Через него шел поток возрождения и
исцеления, через каждую его клеточку, через каждый орган и каждую
жилу, через все тело - от головы до пят... Облегчение, исцеление
и покой.
Все яды, накопленные организмом, изгонялись прочь - в суставах
разрушались отложения кальция и частица за частицей выводились
наружу, легкие были прочищены, больные участки уничтожены и омыты
электрическим огнем и теперь стимулировался рост новых, свежих
тканей и клеток, которым было суждено занять место старых.
Амалрик затрепетал и глубоко вздохнул. Ощущение регенерации
клеток было опьяняющим, оно напоминало острый приступ экстаза,
почти оргазм. Он почувствовал его приход, ревущий шквал волнения,
нервной дрожи, трепета - божественной жизненности. Сила и энергия
устремились в него, наполняя, как пустой сосуд, он почувствовал
хмельную упоительную радость, подобную плотскому желанию...
Чистая, светлая лучистая энергия Могущественных Богов грянула в
его богатырское тело. На миг он потерял сознание, качнулся и
упал, распластавшись на голой скале всего в футе от
кристаллической Сферы.
Он лежал, тяжело дыша, в глубокой тишине и эта тишина громом
отдавалась в его ушах. Он был истерзан, измучен - и рожден
заново!
- Мы превратили тебя в сильного, выносливого и энергичного
тридцатилетнего мужчину, - прошептал Голос в его мозгу. - Сил
теперь в тебе даже более, чем бывало прежде. Тебе они необходимы,
ибо придется тебе вынести величайшие страдания в руках
безжалостных хозяев Юзентиса. И даже сейчас мы не до конца
уверены, что ты выживешь. Мы видим три разных пути, на которые
разветвляется основная временная линия в точке, находящейся в
двенадцати днях от настоящего. В первом случае ты умрешь в
страшных мучениях. Во втором - выживешь, но будешь искалечен и
превращен в раба. И только на третьем пути тебя ждет победа.
Амалрик был слишком измучен для вопросов и лишь слегка кивнул
головой.
- Ты найдешь Юзентис посреди бесплодной равнины. Он - одно из
того немногого в природе, что скрыто от нашего всевидящего ока и
о чем мы можем только гадать. Но где бы не находились хозяева
Юзентиса, они всегда берут жизненные силы из любых живых существ,
встретившихся им. И это будет дорогой туда. Следи за...
Внезапно Голос стал еле слышен, но чуть погодя к нему опять
вернулась прежняя сила.
- Мы в состоянии поддерживать разговор еще лишь несколько
минут, - прошептал он поспешно. - Амалрик, скоро ты встретишь
человека, который присоединится к твоему походу. Временные линии
показывают, он поможет тебе в одном очень важном деле, так что не
отвергай его дружбы. Этот человек бескорыстен... и везде, где ты
встретишь врагов, у тебя будет надежный друг, которому ты будешь
обязан жизнью. Этот напарник чрезвычайно важен для тебя, ибо... -
и вновь Голос смолк, чтобы через миг возникнуть опять, но уже
слабее.
- Силы почти вернулись к тебе. Будь бдителен! Помни, главное -
ум, а не мускулы. Если останешься жив приходи на гору Мармердинак
около Озера Утопленных Королев. Это одна из Семи Сотен Великих
Гор... - и Голос Богов окончательно затих.
Когда Амалрик полностью отдохнул и пришел в себя после
воздействия Сферы, он поднялся на ноги и сладко потянулся. На
губах его была усмешка. Он снова чувствовал молодым и сильным, в
жилах и мышцах звенела гибкая и могучая мелодия. В нем бурлила
безграничная энергия, беспредельная сила. Он снова потянулся и
радостно засмеялся, чувствуя прилив всепоглощающей эйфории,
которая всегда следовала за процессом энергизации.
Он был в зените своего величайшего бесстрашия и до краев
наполнен энергией. Где-то там, в конце долгого пути, полного
удивительных чудес и жестоких опасностей, лежали его поверженные
враги. Там, вдали, его ждала славная победа или скорая смерть -
смотря как повезет. Там будут приключения, битвы и жаждущие его
гибели жестокие противники, кровавый туман слепой ярости, гром
ужасающих ударов, песнь стали, жестокость и светлая тревожная
музыка.
Человек-бог засмеялся, закинул за плечи свой жезл, повернулся
спиной к Сфере и начал спуск с горы.
Повесть
Нравится, да?.. Ну правильно, конечно. Не просто нравится, а открывает
какой-то другой мир, позволяет увидеть все вокруг свежими глазами.
Материя живет, чувствуешь, как в ней кипят атомы и частицы. Предметы,
явления раскрывают свою суть, все связывается со всем, начинают
просвечивать грани иных измерений. Не правда ли, один из первых
живописцев Голландии не уступает тем старинным, вроде Рубенса или Ван
Дейка. Я с ним, между прочим, был довольно хорошо знаком. Встречался в
разные периоды его жизни, нырял к нему, знаете ли, из последнего
десятилетия нашего XX в предпоследнее десятилетие XIX века. Вся штука
началась после того, как прошли эти Законы насчет путешествий во
времени, помните?.. Хотя откуда вам помнить, вы этого вообще не знаете.
Да вы садитесь, садитесь вот здесь - на этот стул можно, он не
музейный. Просто я его приношу с собой, чтоб кто-нибудь мог отдохнуть.
Так о чем мы начали - о путешествиях во времени? Понимаете, когда
политические деятели сообразили, что прошлое лучше не ворошить, и
отступились, в Камеры, во Временные эти Петли, хлынул другой народ.
Ученые, художники, коммерсанты, вообще черт знает кто. Публика ринулась
во все века, в самые отдаленные эры, вплоть до каменноугольного
периода. Везде суетятся, путаются под ногами, лезут с советами.
Запакостили всю историю, житья никому нет. Особенно везде приелся тип
всезнайки - бывают такие дурачки, которые, если смотрят в кинотеатре
детектив второй раз, никак не могут удержаться, чтоб не испортить
окружающим удовольствие, подсказывая, что дальше будет. Приходит,
например, в Италию 1455 года к великому Клаудио Мадеруцци этакий
самодовольный дуб и сообщает: так, видите ли, и так, умирать вам все
равно в нищете. Клаудио, натурально, расстроен, лепить, рисовать
бросает. Пошел по кабакам - и на тебе, итальянское Возрожденье уже не
имеет Мадеруцци, а только одного Леонардо да Винчи, который в
прежнем-то варианте был названным братом Клаудио и с ним вдвоем даже
написал несколько картин... При этом не только прошлое стало страдать,
а и наш 1995 год, потому что сюда тоже зачастили из более отдаленных
будущих. Только начнешь что-нибудь делать, тебе такого наговорят, что
руки опускаются. И вот, когда всем уже стало невмоготу, собрались
правительства стран, имеющих Временную Петлю, установили связь с
путешественниками из других будущих веков и вынесли решение, чтоб все
эти номера прекратить. Хочешь смотреть прошлое, смотри, но не
вмешивайся. Издали Временный Закон об Охране Прошлого - пускать только
таких, кто, хоть умри, не признается, что он из будущего, и тем более
мешать никому не станет. Все эту конвенцию подписали, а перед тем как
разъехаться, сдернули некоторые самые вопиющие завитки. Восстановили,
например, Колумба, потому что был уже такой вариант, когда совсем не
Колумб открыл Америку. К нему тоже, знаете, явился какой-то болван и с
планом в руках доказал, что, следуя через Атлантику на запад, в Индию
тот не попадет. "Ах, не попаду, - говорит тогда Колумб, - ну и пусть,
не стану мучиться". В результате Америка так и осталась, и открыли ее
только еще через сто пятьдесят лет, когда просто стыдно было не открыть...
Что вы сказали, "Будущее уже существует"?.. Да, естественно,
существует. Вместе со всей суммой времен от первого мига в
бесконечность. И прошлое и будущее - все существует одновременно и при
этом каждое мгновенье меняется. Как раз поэтому у нас нет настоящего,
которое было бы статикой, неподвижностью. Верно же, нету? Куда ни
посмотришь, все либо уже прошлое, либо еще будущее... Впрочем, это
философские вопросы, в которые я забираться не стану. Вернемся к тому,
с чего мы начали, то есть к Винсенту Ван Гогу. Если хотите знать,
только благодаря мне вы и можете видеть тут в Лувре его произведения.
Не пожалей я в свое время этих картин...
Короче говоря, с 1995 года эти поездки поставили под строжайший
контроль. Каждый кандидат проходит двадцать всевозможных комиссий,
представляет характеристики о нравственной устойчивости, начиная чуть
ли не с ясель. Да еще докажи, что действительно надо, продемонстрируй,
как будет достигнута полная незатронутость. В Лондоне, например, целый
год готовились, чтобы сделать коротенький телефильм о Генрихе VIII, и
им разрешили снять с воздуха пир рыцарей, только когда было доказано,
что эти аристократы никогда не смотрели вверх, в небо -бывают ведь
такие люди, что с определенного возраста всю остальную жизнь уже
никогда не поднимают голову, чтобы глянуть на облака, синеву или
звезды. Таких, в общем, наставили рогаток, что пробиться никто не мог,
и эти Временные Петли чуть ли не постоянно бездействовали.
Но как вы знаете, закон на то и закон, чтоб его обходить. Свои подписи
на торжественном документе поставили полномочные представители
нескольких государств, но отнюдь не всякие там сторожа, техники и
мелкие администраторы, работающие при этих Камерах. Одним из таких
техников оказался в 96 году некий мой знакомый с детства. Подчеркиваю,
именно знакомый, а не друг - друзей я в ту пору вообще не заводил,
потому что и один себя прекрасно чувствовал. Все мое было при мне. Два
метра росту, широкие плечи, острый взгляд и быстрая реакция. Мне тогда
как раз исполнилось двадцать пять. В небо я с младенчества не смотрел,
находя на земле все, что мне нравится. И вот однажды, под осень,
попадается мне возле Ипподрома этот Кабюс и сообщает, что работает при
Временной Петле. Глаза у меня сразу загорелись, спрашиваю, неужели
все-таки кто-нибудь ездит потихонечку в прошлое. Он отвечает, что
ездят, почему бы не ездить, если с умом, но требуется большая затрата
энергии, которую, чтоб в Институте ничего не заметили, нужно покупать
где-то на стороне и перекачивать. Я выражаю согласие вложить капитал, и
мы задумываемся, что же, собственно, привезти из прошлого. Золото или
там драгоценные камни отпадают, поскольку и то и другое изготовляется
синтетически. Остаются произведения искусства и, в частности,
произведения выдающихся художников. Начинаю наводить справки и узнаю,
что один из самых ценимых живописцев минувшего столетья - Ван Гог. Иду
в Национальную библиотеку, поднимаю материал и убеждаюсь, что
нескольких лет не хватило бы, чтоб прочесть все о нем. Винсент Биллем
Ван Гог родился в 1853 году, то есть почти за полтора века до нашего
времени. Любил и был отвергнут. Отдался искусству. Живя в нищете,
написал около семисот картин. Измученный бедностью и непризнанием,
сошел с ума и в возрасте тридцати семи лет покончил самоубийством,
выстрелив себе в грудь. Слава пришла к нему только после смерти, когда
была опубликована его переписка с братом Теодором и другими людьми...
Ну что же, все это мне очень нравится - типичная биография для гения,
лучшего и желать нельзя. Для последней проверки отправляюсь в лучший
художественный магазин в Париже на бульваре Сен-Мари. Останавливаю
первого попавшегося сотрудника и говорю, что хотел бы предложить
подлинник Ван Гога. В зале сразу воцаряется тишина.
- Ван Гога?.. Подлинник?
- Да, именно.
Посетители смотрят на меня. Продавец просит обождать, уходит,
возвращается и предлагает пройти к владельцу салона. Поднимаюсь на
антресоли. Лысый элегантный господин здоровается, ставит на стол
чашечку кофе. Он взволнован, но старается этого не показать.
Спрашивает, что у меня есть. Говорю, что рисунок. "Какой именно?" Да
так, отвечаю, мелочь - пастух с овцами. Господин нажимает кнопку
звонка, в кабинет входит согнутый старик с седыми усами, как две сабли.
Владелец салона вводит его в суть разговора, старик выпрямляется, усы
вскакивают торчком. Какой пастух - палку он держит в правой или левой
руке? Что за местность кругом - деревья или голое поле? Темное ли небо,
и есть ли на заднем плане башня? Вижу, что передо мной их главный
специалист по Ван Гогу. Отвечаю наобум, что пастух вообще без палки,
нет ни поля, ни деревьев, а небо не темное, не светлое, а серое с белой
дыркой посредине. Старик закусывает губу, нахмуривается, а затем
начинает шпарить, как по писанному: дрентский период, рисунок задуман
тогда-то, сделан тогда-то. Мне все это неинтересно, я затыкаю фонтан,
напрямик спрашиваю, сколько можно за такую вещь получить. Элегантный
господин думает, затем осторожно говорит, что средне сохранившийся
рисунок Ван Гога идет, мол, сейчас по одной, а хорошо сохранившийся -
по две тысячи ЕОЭнов при условии проверки на молекулярном уровне. Чтоб
было понятно, скажу, что, располагая и 1996 году сотней, например,
тысяч Единиц Организованной Энергии, вы могли воздвигнуть себе
небольшой индивидуальный остров в Средиземном море - даже в глубоком
месте насыпать соответствующее количество земли, насадить парк,
построить дом и провести дороги... Очень хорошо, очень приятно. На этом
я удаляюсь, рассказываю все Кабюсу, и мы решаем, что, если такое дело,
надо брать из прошлого побольше. Я предлагаю спуститься в Париж
столетней давности, то есть в 1895 год, когда художник уже умер, а его
картины, пока еще ничего не стоящие, хранятся у вдовы брата - Иоганны.
Начинаем готовиться. Кабюс берет у меня пятнадцать тысяч ЕОЭнов и
добавляет пять своих. Я приобретаю у нумизматов деньги той эпохи.
Заказываю себе костюм - мешковатые длинные брюки в полоску, пиджак без
плеч, черный цилиндр с мягкими, изгибающимися полями. Проходит две
недели, приготовления закончены, погожим вечерком мы отправляемся в
Институт на Клиши. Сонному охраннику Кабюс объясняет, что я
приглашенный на ночь хроноспециалист. Коридоры, повороты, коридоры,
нигде ни души. Кабюс открывает своим ключом дверь во Временную Камеру.
Техника была такая: указатель ставится на нужный год, месяц, число и
час. Затем включение на полсекунды, чтоб бросить взгляд вокруг, еще
одно, на две секунды, для более детального осмотра, и окончательный
перенос. Эти предварительные включения начали практиковать после того,
как одного знаменитого палеонтолога перематериализовали за сто тысяч
лет назад в каменный век прямо перед разинутой пастью пещерного льва.
У меня все прошло нормально. Оглянулся один раз, огляделся другой, и
вот я уже в Париже 10 мая 1895 года в полдень воскресенья.
Забавная, скажу вам, штука - попадать в чужое время. Первое, что всегда
поражает, - тишина. Если взять город моей современности или, к примеру,
вот этой, 1970 года, то, несмотря на борьбу с шумом, дай бог услышать,
что в двух шагах от тебя делается. У нас ближние звуки забивают все
дальние. А тут явственно раздавались не только шаги прохожего
неподалеку, но стук кареты за углом и даже слабенький звоночек конки
квартала за три. Ну потом, конечно, отсутствие автомобилей, чистое
небо, свежий воздух, из-за чего создавалось впечатление, будто все
обитатели этого мира прохлаждаются на курорте.
Возник я тут же, на старом бульваре Клиши - собственно на том месте,
где была Камера. Ну и побрел - приличный молодой человек, хорошо
одетый, с тростью и большим саквояжем. Должен признаться, что меня
одолевала странная, сумасшедшая радость. С трудом сдерживался, чтоб не
выкинуть какую-нибудь штуку - разбить, скажем, стекло в витрине,
перевернуть карету или дернуть за нос разряженного щеголя, важно
шествующего навстречу. Мой рост по сравнению с другими прохожими делал
меня просто гигантом, я чувствовал, что при любой выходке могу остаться
безнаказанным. Тут ведь еще не слыхали о том, что стометровку можно
пробегать за восемь с половиной, а в длину прыгать на девять и восемь.
Посмеиваясь про себя, прошагал одной улочкой, другой, миновал небольшое
кладбище, подъехал одну остановку конкой, плутал некоторое время в
переулках и добрался до номера 8 по улице Донасьон.
Домик, крылечко, садик, клумбочки с цветами - все маленькое,
игрушечное, дробное, не такое, как в нашем или в вашем времени. Дергаю
ручку проволочного устройства со звоночком - тишина, только пчелы
колдуют над желтыми лилиями. Дергаю снова, внутри в домике какое-то
шевеление, и на крыльцо наконец выходит женщина средних лет - глаза
чуть навыкате, выражение лица испуганное. За ней старушка служанка.
Здороваюсь через забор и объясняю, что я иностранец, слышал о
произведениях Винсента Ван Гога, которые здесь хранятся, хотел бы их
посмотреть.
Хозяйка, эта самая Иоганна, несколько успокаивается. Старушонка
отворяет калитку, поднимаюсь на крыльцо. Дом состоит из трех комнаток.
В первой что-то вроде гостиной, вторая вся завалена папками и бумагами,
третья, как я догадываюсь, служит спальней для мадам и для служанки.
Обстановочка в целом бедная. Хозяйка спрашивает, от кого я слышал о
картинах Винсента, я называю какие-то вычитанные в справочниках и
монографиях имена. Она удовлетворена, на лице появляются оживленье и
даже сдержанная скромная радость. Ведет меня на второй этаж в мезонин
или, вернее сказать, на чердак. Темновато, тесно, и здесь на грубых
стеллажах расположены работы Винсента Ван Гога.
(Моя большая земля)
Драматическая хроника в четырех действиях
Действие первое
Детство. Город Тульчин.
Август тысяча девятьсот двадцать девятого года. Первая пятилетка.
Очереди у хлебных магазинов. Вечерами по Рыбаковой балке слоняются пьяные.
Они жалобно матерятся, поют дурацкие песни и, запрокинув голову, с грустным
недоверием разглядывают звездное небо. Следом за пьяными почтительными
стайками ходим мы - мальчишки.
В ту пору нам было по десять - двенадцать лет. Мы не очень-то сетовали
на трудную жизнь и с удивлением слушали ворчливые разговоры взрослых: о
торговле, которая пришла в упадок, и о продуктах, которые невозможно достать
даже на рынке. Мы, мальчишки, были патриотами, барабанщиками, мечтателями н
спорщиками.
Шварцы жили в нашем дворе. Вдвоем - отец, Абрам Ильич, и Давид. Они
занимали большую полуподвальную комнату. Вещи в этой комнате были
расставлены самым причудливым образом. Казалось, их только что сгрузили с
телеги старьевщика и еще не успели водворить на места. Прямо напротив двери
висел большой портрет. На портрете была изображена старуха в черной наколке,
с тонкими, иронически поджатыми губами. Старуха неодобрительно смотрела на
входящих.
Вечер. Абрам Ильич Шварц, маленький человек, похожий на плешивую
обезьянку, сняв пиджак, разложил перед собой на столе скучные деловые
бумаги, исчерканные карандашом. Давид стоит у окна. Ему двенадцать лет. У
него светлые рыжеватые вихры, вздернутый нос и чуть оттопыренные уши. Он
играет на скрипке и время от времени умоляющими глазами поглядывает на
круглые стенные часы. У дверей, развалившись в продранном, кресле, сидит
толстый и веселый человек - кладовщик Митя Жучков.
Сухо пощелкивают костяшки на счетах. Упражнения Ауэра утомительны и
тревожны, как вечерний разговор с богом. За окном равнодушный голос протяжно
кричит на одной ноте: "Сереньку-у-у!.."
Шварц (бормочет). ...Вчера, семнадцатого августа одна тысяча девятьсот
двадцать девятого года, было отправлено в Херсон шесть вагонов и еще девять
вагонов в Одессу... Так, пишем!
Давид. Раз и, два и, три и!.. Раз и, два и, три и!..
Митя. Гуревичи уже сложились... Чистый цирк, честное слово! Отчего это,
Абрам Ильич, у евреев так барахла завсегда много?
Шварц (уткнувшись в бумаги). Семейные люди, очень просто!
Митя (усмехнулся, полито головой). Нет, Я на Розу Борисовну прямо-таки
удивляюсь. Это надо же - с малыми дитями, с больным мужем - и на такое
отчаянное; дело подняться! Прямо не старуха, а Махно какая-то, честное
слово!
Давид (опустил скрипку). Папа, уже без четверти девять.
Шварц. Ну и что?
Давид. Я устал.
Шварц. Устал?! (Покосился на Митю.) Он устал - как вам это понравится.
Митя?! Между прочим, целый божий день я стою больными ногами на холодном
цементном полу. И целый божий день мне морочат голову. И на вечер я еще беру
работу домой... Так почему же я никому не жалуюсь, что я устал? Что?
Давид. Не знаю.
Шварц (подумав). Сыграй Венявского и можешь отправляться на двор.
(Усмехнулся.) Ему, видите ли, Митя, с отцом скучно! Ему нужны его голь,
шмоль и компания... Сыграй Венявского, ну!
Давид. Хорошо.
Давид снова поднимает скрипку.
Печальная и церемонная музыка Венявского. Абрам Ильич слушает, чуть
наклонив набок голову и почесывая в затылке карандашом.
Шварц (шепотом, с торжеством). А, Митя?!
Митя (развел руками). Талант!
Шварц. А теперь еще разок упражнения Ауэра.
Давид. Папа!..
Шварц (неумолимо). Упражнения Ауэра, и тогда пойдешь!
Молчание. Давид в ожесточении принимается за очередное упражнение.
Шварц уткнулся в бумаги. Равнодушно кричит женщина: "Сереньку-у-у!.."
Митя (словоохотливо). Уезжают, значит, от нас Гуревичи. В Москву едут,
к братцу. Братец ихний, Сема, агентом работает - жуликов ловит... Слышите,
Абрам Ильич, чего говорю? Сема Гуревич, говорю, жуликов ловит! Мелкоту
небось, вроде нас с вами, Абрам Ильич, верно?
Шварц (зашипел). Откройте дверь! Откройте дверь, чтобы слышал весь
двор, сумасшедший!
Митя (счастливо захохотал). От нас Москва далеко, Абрам Ильич, нас не
поймают!
Давид. Раз и, два и, три и!.. Раз и, два и, три и!..
Шварц. И еще десять вагонов в Николаев. Всего это будет двадцать пять
вагонов... Так, пишем!
Митя (вздохнул). Да-а, поехал бы я в Москву. Поехал бы - и знаете,
Абрам Ильич, чего первым бы делом сделал? В магазин бы пошел, честное слово!
Купил бы себе булку французскую, франхоль! Я ее, сволочь такую, сперва бы
маслом намазал, а потом... А потом я бы - ах ты, братцы мои, - потом я съел
бы ту булку! Всю!
Давид. Папа, уже девять часов.
Шварц. Меня интересует - ты играешь на скрипке или ты смотришь на часы?
Митя (добродушно). Да ладно, Абрам Ильич, отпустите вы его, пускай
человек побегает...
Шварц (со смешком). Вот как? Вы меня извините, Митя, я вас очень уважаю
как хорошего кладовщика, и всякое такое... Но если я не ошибаюсь - я имею в
виду музыку, - так профессор Столярский это не ваша фамилия?!
Митя (неожиданно обиделся). Моя фамилия Жучков, это все знают! А что я
цельную кучу братьев своими руками поднял - это тоже все знают!
Шварц (высокомерно). Ну, и кем же они стали, ваши братья, позвольте
спросить? Они закончили консерваторию? Они адвокаты? Врачи? (Снова
усмехнулся.) Каждому свое, Митя! Давайте лучше займемся делами...
Mитя (показал глазами на Давида). Давайте, только...
Шварц. А-а, да-да! Давид, можешь отправляться во двор.
Давид. Хорошо. (Аккуратно укладывает скрипку в футляр. Ставит футляр на
полку.)
Шварц. Упадет. Поставь глубже.
Давид. Хорошо... Теперь я могу идти?
Шварц. Иди, сынок.
Давид уходит.
Митя (поглядел вслед). Замучили вы паренька, Абрам Ильич!
Шварц (резко). Митя, это не ваше дело! (Помолчав). Знаете, о чем я
мечтаю? Когда-нибудь я получу отпуск и премию. И тогда я возьму Давида и
поеду с ним к морю. В Крым. Мы будем жить как цари, в белом дворце, и по
утрам горничная в крахмальном фартуке прямо в постель будет приносить нам
яичницу с колбасой из четырех яиц и кофе с крендельками... Что?
Mитя. Чудак вы, Абрам Ильич! В прошлом годе вы на Турксиб собрались,
теперь в Крым...
Шварц. Да, я чудак... Займемся делом! В субботу я вам дал ящик мыла.
Сто кусков, за которые я сам заплатил но три рубля. Что вы сумели с ними
сделать?
Митя. Есть один человек, дает три сотни и еще тридцать бумажек. Говорит
- через неделю мы и этого не получим. Вам решать, Абрам Ильич.
Шварц. Триста тридцать рублей?! Кошмар! За удовольствие заниматься
коммерцией мы скоро будем, кажется, докладывать из собственного кармана!
Триста тридцать рублей! Это же просто грабеж! Что?.. Ну а с вельветом?
Митя. Вельвет берут. Тут такая история...
В дверь стучат.
Шварц. Тихо!.. Кто там?
Входит человек в мохнатой шляпе, в светлом заграничном костюме. В руках
трость, плащ и маленький чемодан. Это Mейер Вольф. Он высок и широкоплеч.
Вольф. Добрый вечер! Как поживаете, Абрам?
Шварц (растерянно). Простите... я не...
Вольф. Может быть, вам нужна моя визитная карточка?
Шварц (приглядываясь). Боже мой!..
Вольф. Ну же!
Шварц. Мейер!.. Мейер Вольф!
Вольф. Наконец-то! Здравствуйте, Абрам!
Шварц (в волнении). Мейер Вольф!.. Подождите! Подождите, дайте мне вас
потрогать! Невероятно! Когда вы приехали?
Вольф. Минут сорок назад.
Шварц. Почему? Зачем? На какой предмет?
Вольф. Я расскажу.
Шварц. Да... Да... Только давайте сядем, а то у меня ноги дрожат.
Mитя (поднялся). Я, Абрам Ильич, другим часом зайду.
Шварц (отмахнулся). Конечно!
Mитя торопливо уходит.
Вольф. А где Давид?
Шварц. Где-нибудь бегает... Слушайте, Мейер... Нет, я все еще никак не
могу поверить в то, что это действительно вы! Последняя ваша открытка была
из Рош-Пина...
Вольф. Вы получили ее?
Шварц. Получил, получил. Это было год... или полгода назад, не помню.
Вольф (сел, огляделся). Ну, так как же вы тут живете?
Шварц. Какой об нас разговор?! Человек приехал из Палестины, и он еще
спрашивает - как мы тут живем! Или вы не знаете Тульчина? Не знаете, как тут
можно жить?!
Вольф. Знал когда-то. Но теперь, если верить газетам, многое
переменилось - строительство, индустриализация...
Шварц (иронически). В Тульчине? Наша индустриализация - это паточный
завод имени Розы Люксембург, бывший "Арон Сукеник и сыновья". (Засмеялся.)
Ну, хорошо! Я считаю, что по случаю вашего приезда мы имеем полное право
выпить рюмку-другую... Как вы?
Вольф. Не возражаю.
Шварц лезет в шкаф, достает графин с водкой, два граненых стакана,
хлеб, помидоры. Кладет все это на стол, на газету, разливает водку в
стаканы.
Шварц. Будем живы-здоровы! С приездом. Ешьте помидоры... Так зачем же
вы вернулись, Мейер?
Вольф. Просто так.
Шварц (насмешливо). Ах, просто так? Ладно, можете не говорить, это ваша
забота. (Понизив голос.) Я хочу знать одно - не политика?
Вольф. Упаси бог!
Шварц (с облегчением). Правильно! Политика - это занятие для англичан и
поляков... Слушайте, Мейер, так вы действительно своими глазами видели
Иерусалим, и Стену Плача, и Средиземное море?
Вольф. Да, конечно.
Шварц. Можно и сойти с ума! Сидит, разодетый как граф, и спокойно
говорит: да, конечно! Ну, за Средиземное море!
Вольф. Мне довольно.
Шварц. Как хотите. А я, с вашего разрешения, повторю. Будем
живы-здоровы!
Вольф. А что слышно у Гуревичей? Яша все лежит?
Шварц. Лежит. Старуха увозит его и детей в Москву! Завтра едут! Можете
себе представить?..
Вольф (задумчиво). Вот как? А ведь и вы когда-то тоже собирались в
Москву, Абрам!..
Шварц (он уже слегка захмелел). Собирался! Чего только я не собирался
сделать! Я всю жизнь, безвыездно, живу в этом городе. И всю жизнь, сколько я
себя помню, я хочу отсюда уехать. (Помотал головой.) Нет, Мейер, нет -
никуда я уже теперь не уеду и ничего не увижу! Ничего, кроме пьяных мужиков
на Рыбаковой балке, и моего товарного склада, и поездов - скорых,
курьерских, почтовых... Всяких...
Вольф. Вы все еще ходите по вечерам на станцию?
Шварц. Случается. Иногда. Помните ту красавицу из скорого, что
попросила нас сбегать за кипятком?
Вольф. Ирину?
Шварц. Да, Ирину... То есть нет, не Ирину... Это мы уже сами йотом
придумали, что ее звали Ириной! Впрочем, это не важно. Тогда мы еще были
вполне при личными кавалерами.... Что?
Вольф. Хоть куда.
Шварц (поднимает стакан). Ну, за Ирину!
Быстро вбегает высокая крупная женщина со страдальческим и вдохновенным
лицом, растрепанная, с хитрыми молодыми глазами. Это Старуха Гуревич.
Старуха Гуревич (торжественно). Еще два дня таких сборов, и меня
повезут... Но только не в Москву, а на еврейское кладбище! У вас есть
шпагат?
Шварц. Поищем.
Вольф. А "здравствуйте" вы не умеете говорить?
Старуха Гуревич (равнодушно). Здравствуйте.
Шварц (засмеялся). Смотрите - она не узнает! Это же Мейер Вольф.
Старуха Гуревич. Какой Мейер Вольф? (Вздрогнула, вскинула голову.)
Бросьте! Мейер Вольф?.. Это вы?
Вольф. Я.
Старуха Гуревич. Оттуда?
Вольф. Да.
Старуха Гуревич. Насовсем?
Вольф. Да.
Старуха Гуревич. Крупное дело?
Вольф. Как вам сказать...
Старуха Гуревич (почти угрожающе). Ну-ну-ну!
Вольф (пожал плечами). Допустим.
Старуха Гуревич. Он хочет меня обмануть. (Усмехнулась.) Имейте в виду:
мужчин я вижу насквозь. (Неожиданно всхлипнув.) А Яшенька все лежит, знаете?
Лежит, не встает. Доктор Ковальчик, этот умник, говорит: везите его на
грязи! Так я его спрашиваю, этого умника: зачем нам куда-то ехать и тратить
деньги, когда грязь - это как раз то единственное, что мы всю жизнь имеем
дома! И притом совершенно бесплатно! (Снова всхлипнула, засмеялась, двумя
пальцами благоговейно ухватила Вольфа за рукав пиджака.) Костюмчик тоже
оттуда? Пустяки - выделка. А про меня вы уже слышали, Мейер? Везу своих в
Москву. Великий путешественник! Колумб!.. Абрам, вы мне найдете шпагат?
Шварц. Держите.
Старуха Гуревич. Спасибо... Знаете что? Приходите к нам. Через полчаса,
когда мы поужинаем. Посмотрите наши железнодорожные билеты, сделаете с
Яшенькой немножко лохайм на дорогу. Ну а потом вы нам, Мейер, про нее
расскажете... Хорошо?
Вольф. Можно.
Старуха Гуревич. Так я за вами зайду! (Убегает. В дверях она
задерживается, оборачивается, видимо, собирается что-то спросить, затем,
передумав, машет рукой и исчезает).
Шварц (помолчав). Полное впечатление, что она действительно едет
открывать Америку, - так она шумит.
Вольф. Да, Абрам, кстати, а как поживает ваше собрание почтовых
открыток?
Шварц (гордо). Благодарю вас. Мое собрание поживает хорошо. У меня уже
две с половиной тысячи штук! (С надеждой.) Может, хотите взглянуть?
Вольф. С удовольствием.
Шварц вынимает из ящика стола толстый, переплетенный в кожу альбом,
осторожно кладет на колени.
Шварц (шепотом). Здесь у меня Европа... Вот объясните мне, Мейер.
почему такое: когда я вижу нарисованную картинку "Лес шумит" или там "Море
волнуется", так я поглядел на нее один раз, и мне довольно, клянусь вам! А
вот - простая фотография, и под ней подписано: "Пляс де-лн-Конкорд", и ходят
люди, и всякое такое - так на эту фотографию я могу смотреть целые сутки, и
мне не скучно.
Вольф вытаскивает из кармана несколько почтовых открыток, протягивает
их Абраму Ильичу.
Вольф. А такие у вас есть?
Шварц (всплеснув руками). Мейер! (Бережно разложил открытки на столе.)
Вольф. Такие есть?
Шварц. Нет, таких у меня нет... Ни одной такой нет... Вот это что?
Вольф. Берлин, Аллея Победы... Видите в углу газетный киоск? Там я
купил эти открытки.
Шварц. Вы были в Берлине?
Вольф. Проездом.
Шварц (восторженно). Честное слово, Мейер... Я вам, конечно, верю, по
мне все время кажется, что вы врете!
Вольф (улыбнулся). А как вам нравится Испания?
Шварц. Про Испанию я даже говорить не хочу! Сокровище, Мейер! Они же
странные люди, эти испанцы. Обычно они снимают одну Альгамбру! Какую
открытку ни возьми - Альгамбра, и снова Альгамбра, и нох-а-мул Альгамбра...
А тут Барселона, Кордова - сокровище! (Перелистывает альбом,
останавливается, вскрикивает.) Боже мой!
Вольф. Что случилось?
Шварц. Булонский лес пропал... Вот здесь он был, видите, и вот он
пропал!.. Он, и Марселя тоже нет... Двух открыток Марселя...
Вольф. Может быть, вы их выронили?
Шварц (медленно). Нет, Мейер, я их не выронил! (Встает, подходит к
двери, кричит.) Давид!
Вольф. Не горячитесь, Абрам!
Шварц. Хорошо, хорошо... Давид!
В дверях появляется Давид.
Шварц. Ты мой альбом брал?
Давид (замялся). Н-нет!
Шварц. Тебе кто позволил брать мой альбом?
Давид. Я не брал.
Шварц. Не брал? Значит, ты еще и врешь? Воруешь и врешь, босяк! (В
ярости шагнул к Давиду, схватил его за ворот рубахи, встряхнул, ударил
ладонью по лицу.) Я тебя отучу воровать и врать! Я у тебя вышибу из головы
эту манеру - воровать и врать!
Давид молча, с ненавистью, смотрит на отца. Рот у него в крови.
Давид. Я не брал.
Шварц. Куда ты дел Булонский лес и Марсель?
Давид. Я не брал.
Шварц. Так, значит, это я взял? Да? Это я - вор?..
Давид. Не знаю.
Гулко хлопает дверь. Вбегает Митя.
Митя (задыхаясь). Абрам Ильич!
Шварц (медленно повернул голову, холодно спросил). Ну? В чем дело?
Почему вы кричите?
Митя. Абрам Ильич, Филимонов вас требует... Ревизия!
Шварц (помолчав). Вот как? Интересно! А зачем же кричать? (Усмехнулся.)
Запомните, Митя, хорошенько: когда человек честный, так ему нечего бояться.
(Поднял палец.) Вы меня поняли? Идемте! Подождите меня, Мейер, Я скоро
вернусь! (Берет со стола початую бутылку водки, сует ее в карман, кивает
Мите, и они вдвоем быстро уходят.)
Молчание. Вольф встает.
Вольф (Давиду). У тебя - кровь... Возьми платок - вытри.
Давид. Черт проклятый!
Вольф. Это отец?
Давид (сквозь слезы). Отец, отец... Убить его надо к черту, и все!
Вольф (спокойно). Ну что ж, убить - это правильно.
Давид. Что?
Вольф. Я говорю, что это ты правильно придумал - убить. А пистолет или
ножик у тебя есть?
Давид (растерянно). Нет...
Вольф. Чем же ты его убьешь? Впрочем, пожалуй, ты прав - мальчик из
Тульчина может обойтись без ножика и без пистолета. Мальчик из Тульчина
должен убивать папу так: нужно взять обыкновенную пустую бутылку и насыпать
в нее вишневых косточек, И вот когда папа возвращается с работы домой и
садится к столу ужинать, ты должен подойти к нему сзади и ударить его
бутылкой...
Давид (испуганно, не отрывая взгляда от лица Вольфа). Что вы говорите?
Вольф (резко). А ты что говоришь?! Глупости болтаешь - убить, убить...
Умный мальчик, а болтаешь глупости! Садись-ка, братец, лучше сюда - рядом.
Вот так. Ты помнишь меня?
Давид. Да. Вы - дядя Мейер.
Вольф (кивнул). Правильно! (Помолчав.) Вот и все. Как будто я и не
уезжал никуда. Все как прежде, - вечер, мы сидим с тобой рядом, и я
рассказываю тебе сказку...
Темнеет. Протяжно кричит за окном женщина: "Се-реньку-у-у!.."
Давид. Опять Сережку Соколова мать ищет.
Вольф (усмехнулся). Ты знаешь, сколько лет кричит эта женщина? На моей
памяти она кричит уже сорок с лишним лет! Ищет своего Сереньку, Петьку,
Мишку...
Снова на пороге появляется Старуха Гуревич.
Старуха Гуревич. Я за вами. Вы готовы? А где Абрам?
Вольф. Его вызвали на склад. Он скоро придет.
Старуха Гуревич (после паузы). Вот что, Мейер, как старые друзья... Я
же сразу поняла, что при Абраме вы не хотите всего говорить! Помилуй бог, я
ничего не имею против него, по ведь это же всем известно, какой у него язык,
когда он напьется... Вы затеваете большое дело, да?
Вольф. Нет.
Старуха Гуревич (не слушая Вольфа, задумчиво). Может быть, я делаю
глупость, что еду в Москву? Так всегда - это еще говорил мой папа, - когда
евреи становятся прапорщиками, так перестают отдавать честь! Мы уезжаем в
Москву, а вы начинаете здесь большое дело...
Вольф. Я же вам говорю - нет!
Старуха Гуревич. Толкуйте! Что я, маленькая?! (Прищелкнула пальцами.)
Ладно, пошли. Все ждут вас. К нам все-таки не каждый день приезжают гости из
Палестины.
Вольф. Сейчас я приду. Еще десять минут.
Старуха Гуревич. Мы ждем. (Уходит.)
Молчание.
Вольф (негромко, без улыбки). Завтра с утра по всей Рыбаковой балке
будут говорить о том, что Мейер Вольф собирается рыть нефтяные скважины, или
продавать пальмы, или промывать золотой песок... Что-нибудь в этом роде.
Давид. А разве нет?
Вольф. Нет.
Давид (разочарованно). А зачем же вы приехали?
Вольф. Я приехал домой. Я просто приехал домой. Неужели это так
непонятно?
Давид. А в вашей квартире Сычевы теперь живут.
Вольф (заходил по комнате). Чепуха! Найдем где жить. Не в комнате
счастье. Я уехал с маленьким чемоданом и вернулся с маленьким чемоданом. И
этот костюм, который на мне, - это мой единственный костюм. И никакие
квитанции на получение груза не лежат у меня в кармане! (Остановился.) Когда
я был таким, как ты, Давид, мой отец торговал перчатками, сумками, пуговица-
ми, поясами. Мы ездили с ним в Польшу, в Галицию, на Украину... Тысячи тысяч
местечек. И в каждом местечке новое горе, новые заботы и старый разговор: "В
будущем году, в Иерусалиме". И в каждом местечке имелся свой праведник,
который на старости лет отправлялся умирать на Святую землю. "Четыре шага по
Святой земле - и вы очиститесь от всех земных грехов" - так было обещано в
старых книгах! И вот с той норы всю жизнь я мечтал накопить денег и поехать
туда - в Иерусалим...
Давид. Так оно и вышло...
Вольф (покачал головой). Нет, милый, совсем не так. Оказалось, что
Стена Плача - это просто грязная старая стена. И что приехал я не на родину,
а в чужую страну, где можно только плакать и умирать. И что люди там - чужие
мне люди! Что мне Сион и что Сиону переплетчик Вольф из русского города
Тульчина?! Ты понимаешь меня?
Давид. Не очень.
Вольф (улыбнулся). Ну и хорошо. Тебе и не нужно этого понимать!
(Вздохнул.) Да-а, а небо там действительно очень синее. И песок очень
желтый. И по вечерам все плачут и молятся. А я, видишь ли, привык, чтобы в
тот час, перед сном, когда я кончил работу, вымыл руки и сел у окна, я
привык слышать, как женщина зовет своего Сереньку, а мальчишки играют в
казаки-разбойники, а где-нибудь идут девушки и поют песню... И вот тогда
снова я взял в руки свой чемодан...
Бьют часы.
Давид. Половина десятого.
Вольф. Ладно, я пойду. Скажешь папе, что я у Гуревичей.
Давид. Да.
Вольф. Будь умником, Давид.
Давид. Да.
Вольф встал, пошел к двери, обернулся. Говорит медленно, с растерянной
и странной улыбкой.
Вольф. Самое нелепое... Вот - я вернулся домой... Прошло каких-нибудь
полтора часа, и мне уже начинает казаться, что, может быть, я снова ошибся,
а? Может быть, я был совсем не в том Иерусалиме и видел не ту Стену Плача?!
(Махнул рукой.) Ну да, впрочем, этого ты уж и вовсе не поймешь! Спокойной
ночи, Давид! (Уходит.)
Тишина. Давид отломил ломоть хлеба, густо посыпал солью. Уселся на
стол, жует. В окне появляются две головы - темная и светлая, две смеющиеся
рожицы. Это - Танька и Хана.
Танька. Маугли, братец! Доброй охоты! Мы одной крови: ты и я!
Хана. Додька!
Танька. Месяц скрылся за тучи... Доброй охоты, братец! Мы одной крови:
ты и я!
Давид (грубо). Чего надо?
Танька. Играть выйдешь?
Давид. Нет.
Танька. Почему?
Давид. Потому что... Одним словом, это мое дело - почему!
Танька. Что ешь?
Давид. Хлеб.
Танька. С чем? С вареньем?
Давид. Нет. Просто хлеб с солью.
Танька. Тю! А у нас сегодня мать пироги с капустой пекла. Я вот такущих
четыре куска съела!
Давид. Я не люблю пирогов с капустой.
Танька (иронически). Черный хлеб вкуснее?
Давид. Да.
Танька. Нарочно говоришь? Ты пойдешь с нами в Маугли играть?
Давид. Нет, не пойду.
Танька. А в Буденного?
Давид. И в Буденного не пойду!
Танька (наконец обиделась). Ну и не надо, подумаешь. Мы Вовку Павлова
позовем. Он и как тигр Шерхан умеет рычать, и лает, и все!
Давид. Вот и валяй. Зови Вовку Павлова.
Танька. И позову!
Давид. Зови, зови.
Танька (чуть не плача). И позову! (Исчезает.)
Давид. Танька!
Хана. Она убежала уже.
Давид (после паузы). Ну и пусть!
Xана. А я к тебе прощаться пришла. Мы ведь завтра рано уедем - ты еще
спать будешь.
Давид. Вы - почтовым, восемьдесят третьим?
Хана. Да.
Давид. Плохой поезд! Что ж, до свиданья, Хана.
Хана (протянула нараспев). До сви-данья! Ты так говоришь, как будто мы
через неделю опять встретимся. А мы, может, и не встретимся никогда больше.
Давид. Встретимся. Я тоже в Москву приеду - учиться. В консерваторию.
Кончу школу и приеду.
Хана. Правда?! (Задумчиво улыбнулась.) Ты приедешь, а я тебя встречу...
Ты мне письмо пришли, ладно? И я тебя встречу. Запиши мой адрес.
Давид. Говори, я запомню.
Хана (торжественно). Москва, Матросская тишина, дом десять, квартира
пять. Гуревичу, для Ханы. Повтори.
Давид. Москва, Матросская тишина... Погоди, а что такое - Матросская
тишина?
Xана. Не знаю. Улица, наверное.
Давид (повторил, с интересом прислушиваясь к звучанию слов). Матросская
тишина! Здорово! Ведь вот - не назовут у нас так... Только это, конечно, не
улица. Это гавань, понимаешь? Кладбище кораблей. Там стоят всякие шхуны,
парусники.
Xана. В Москве же нет моря.
Давид. Ну - река. Это все равно, чудачка. И там, понимаешь, стоят
всякие шхуны, парусники, а на берегу, в маленьких домиках, живут старые
моряки. Такие моряки, которые уже не плавают, а только вспоминают...
Слышен голос Старухи Гуревич: "Хана-а-а!"
Хана. Мне пора. Мама зовет... Давид, ты скоро приедешь?
Давид. Не знаю.
Хана. Слушай, ты подари мне на память чего-нибудь, ладно?
Давид. У меня нет ничего! (Подумав.) Вот, возьми, что ли. (Протягивает
Xане в окно листок бумаги.)
Хана смотрит, хмурится, затем решительным жестом возвращает листок
обратно.
Xана. Не надо мне!
Давид. Ты что?
Xана (взволнованно). Танька не уезжает, а ты ей целых три открытки
подарил! А я уезжаю, так ты мне какую-то картинку вырезанную даешь!
Давид. Зато на ней корабль нарисован. Я эту картинку над своим столом
повесить хотел.
Голос Старухи Гуревич: "Хана-а-а!"
Xана. Бегу. До свидания.
Давид. До свидания, Хана!
Xана. Адрес не позабудь.
Давид. Да, да.
Хана. Пиши непременно.
Давид. Ладно.
Хана. До свидания, Давид!
Давид. До свидания, Хана!
Хана убегает. Давид одни. Он садится в кресло, вытирает рот платком.
Тикают часы. Прогрохотал поезд. Стало совсем темно. Где-то далеко, на другом
дворе, захрипела шарманка:
И мой всегда, и мои везде,
И мой сурок со мною...
Шарманка захлебнулась и умолкла. Внезапно с грохотом открывается дверь.
На пороге появляется маленькая, нелепая, растерзанная фигура Шварца.
Шварц (еле ворочает языком). Додик!
Давид (не двигаясь). Явился!
Шварц. Почему здесь так темно, а?
Давид. Я лампу зажгу.
Шварц. Он, не надо!.. Я лягу спать... Я сейчас лягу спать... Ты
раздеться мне помоги...
Давид. Еще чего!
Шварц (пытаясь быть строгим). Давид!
Давид. Что?.. Испугал один такой! Проспишься, все равно ни черта
помнить не будешь!..
Шварц. Раздеться мне помоги...
Давид. Сам разденешься.
Шварц. Ботинки... Ботинки с меня сними... Додик...
Давид. Я свет зажгу.
Шварц. Не надо.
Давид. А я говорю - надо! (Подходит к столу. Возится с настольной
лампой.)
Шварц уселся на пол.
Шварц. Ботинки с меня сними...
Давид. Успеется... (Зажег наконец лампу. Поставил ее на пол рядом со
Шварцем.)
Шварц (испуганно). Ты что это, а?.. Ты чего? Ты спалить меня хочешь?..
Давид. Нужен ты мне!
Шварц (его совсем развезло). Ты погоди... А ты - кто?.. Я извиняюсь, а
вы кто?.. Вы но какому праву?..
Давид. Да помолчи ты, честное слово.
Шварц неожиданно привстал на колени и заплакал.
Шварц. Ваше благородие, не погубите! Не для себя... Клянусь вам, не для
себя!.. Не погубите, ваше благородие!
Давид подошел к бочке у двери. Зачерпнул ковшом воды, выплеснул на
Шварца. Шварц ткнулся ничком в пол, забормотал что-то невнятное. Молчание.
Давид. Ну?
Шварц (почти трезво). Додик, помоги мне раздеться.
Давид поднял Шварца, усадил в кресло. Перенес лампу на стол.
Шварц. А что с лицом у тебя? Почему губа распухла?
Давид. Ты не помнишь?
Шварц. Нет... Это - я?
Давид. Ты!
Шварц (вскрикнул). Нет!
Давид. Да.
Шварц (горестно). Додик, милый!.. Ну, ударь теперь ты меня!.. Ну,
хочешь - ударь теперь ты меня!
Давид. Папа!
Шварц порывисто обнял Давида, зашептал.
Шварц. Ничего, Додик! Ничего, мальчик! Ты не сердись на меня...
Ничего... Мы с тобой вдвоем... Только мы вдвоем... Больше нет у нас никого!
Я ведь знаю - и что жуликом меня называют, и мучителем, и... А-а, да пусть
их! Верно? Пусть! Я же целый день как белка в колесе верчусь на своем
товарном складе - вешаю гвозди и отпускаю гвозди, принимаю мыло и отпускаю
мыло, и выписываю накладные, и ругаюсь с поставщиками... Но в голове у меня
не мыло, и не гвозди, и не поставщики! Я выписываю накладные и думаю...
Знаешь, о чем? (Взмахнул руками.) Большой, большой зал... Горит свет, и
сидят всякие красивые женщины и мужчины, и смотрят на сцену... И вот
объявляют - Давид Шварц - и ты выходишь и начинаешь играть! Ты играешь им
мазурку Венявского, и еще, и еще, и еще... И они все хлопают и кричат:
браво, Давид Шварц, - и посылают тебе цветы и просят, чтобы ты играл снова,
опять и опять! И вот тогда ты вспомнишь про меня! Тогда ты непременно
вспомнишь про меня! И ты скажешь этим людям - это мой папа сделал из меня
то, что я есть! Мой пана из маленького города Тульчииа! Он был пьяница и
жулик, мой папа, но он хотел, чтобы кровь его, чтобы сын его - узнал, с чем
кушают счастье! Сегодня они устроили ревизию! Ха, чудаки!.. Нате - ищите!..
Загудел поезд.
А тебя я сделаю человеком... Понял? Чего бы это ни стоило, но я тебя
заставлю быть человеком!..
Гудит поезд.
Вот этого я слышать не могу - поезда, поезда... Уезжают, приезжают...
Не могу этого слышать!
Гудит поезд.
Да что он, взбесился, что ли? (Шварц встает. В руках у него керосиновая
лампа. Он стоит на середине комнаты, маленький, страшный, взъерошенный,
покачиваясь и угрожающе глядя в окно).
Гудит поезд.
Давид. Папа!
Гудит поезд.
Шварц (в окно, смешным, тонким голосом). Замолчи!.. Замолчи!..
Немедленно замолчи!..
Равнодушно кричит женщина: "Сереньку-у-у!" Гудит поезд.
Занавес.
""ДЖЕЙН ЭЙР" И "ГРОЗОВОЙ ПЕРЕВАЛ""
Из ста лет, прошедших с рождения Шарлотты Бронте, сама она, окруженная
теперь легендами, поклонением и литературными трудами, прожила лишь
тридцать девять. Странно подумать, что эти легенды были бы совсем иными,
проживи она нормальный человеческий срок. Она могла бы, как многие ее
знаменитые современники, мелькать на авансцене столичной жизни, служить
объектом бесчисленных карикатур и анекдотов, написать десятки романов и
даже мемуары, и память людей старшего поколения сохранила бы ее для нас
недоступной и залитой лучами ослепительной славы. Она могла разбогатеть и
благоденствовать. Но случилось не так. Вспоминая ее сегодня, мы должны
иметь в виду, что ей нет места в нашем мире, и, обратившись мысленно к
пятидесятым годам прошлого века, рисовать себе тихий пасторский домик,
затерянный среди вересковых пустошей Йоркшира. В этом домике и среди этих
вересков, печальная и одинокая, нищая и вдохновенная, она останется
навсегда.
Условия жизни, воздействуя на ее характер, неизбежно оставили свой след
и в книгах, которые она написала. Ведь если подумать, из чего же еще
романисту сооружать свои произведения, как не из хрупкого, непрочного
материала окружающей действительности, который поначалу придает им
достоверность, а потом рушится и загромождает постройку грудами обломков.
Поэтому в очередной раз открывая "Джейн Эйр", поневоле опасаешься, что мир
ее фантазии окажется при новой встрече таким же устарелым, викторианским и
отжившим, как и сам пасторский домик посреди вересковой пустоши,
посещаемый сегодня любопытными и сохраняемый лишь ее верными поклонниками.
Итак, открываем "Джейн Эйр"; и уже через две страницы от наших опасений не
остается и следа.
"Справа вид закрывали алые складки портьеры, слева же было незавешенное
стекло, защищающее, но не отгораживающее от хмурого ноябрьского дня. И по
временам, переворачивая листы книги, я вглядывалась в этот зимний пейзаж
за окном. На заднем плане блекло-серой стеной стояли туманы и тучи; вблизи
по мокрой траве и ободранным кустам затяжные, заунывные порывы ветра
хлестали струями нескончаемого дождя".
Здесь нет ничего менее долговечного, чем сама вересковая пустошь, и
ничего более подверженного веяниям моды, чем "затяжные, заунывные порывы".
И наш восторг не иссякает на протяжении всей книги, он не позволяет ни на
миг перевести дух, подумать, оторвать взгляд от страницы. Мы так
поглощены, что всякое движение в комнате кажется нам происходящим там, в
Йоркшире. Писательница берет нас за руку и ведет по своей дороге,
заставляя видеть то, что видит она, и ни на миг не отпуская, не давая
забыть о своем присутствии. К финалу талант Шарлотты Бронте, ее горячность
и негодование уже полностью овладевают нами. В пути нам попадались разные
удивительные лица и фигуры, четкие контуры и узловатые черты, но видели мы
их ее глазами. Там, где нет ее, мы напрасно стали бы искать и их.
Подумаешь о Рочестере, и в голову сразу приходит Джейн Эйр. Подумаешь о
верещатниках - и снова Джейн Эйр. И даже гостиная [у Шарлотты и Эмили
Бронте одинаковое чувство цвета, "...мы увидели - и ах, как это было
прекрасно! - роскошную залу, устланную алым ковром, кресла под алой
обивкой, алые скатерти на столах, ослепительно белый потолок с золотым
бордюром, а посредине его - каскад стеклянных капель на серебряных
цепочках, переливающихся в свете множества маленьких свеч" ("Грозовой
перевал"). "Но это была всего лишь красиво убранная гостиная с альковом,
оба помещения устланы белыми коврами, на них словно наброшены пестрые
гирлянды цветов; белоснежные лепные потолки все в виноградных лозах, а под
ними контрастно алели диваны и оттоманки, и на камине из бледного
паросского мрамора сверкали рубиновые сосуды из богемского стекла; высокие
зеркала в простенках между окнами многократно повторяли эту смесь огня и
снега" ("Джейн Эйр")], эти "белые ковры, на которые словно брошены пестрые
гирлянды цветов", этот "камин из бледного паросского мрамора, уставленный
рубиновым богемским стеклом", и вся эта "смесь огня и снега", - что такое
все это, как не Джейн Эйр? Быть во всех случаях самой Джейн Эйр не всегда
удобно. Прежде всего это означает постоянно оставаться гувернанткой, и
притом влюбленной, в мире, где большинство людей, - не гувернантки и не
влюблены. Характеры Джейн Остен, например, или Толстого в сравнении с нею
имеют миллионы граней. Они живут, и их сложность заключается в том, что
они, как во множестве зеркал, отражаются в окружающих людях. Они переходят
с места на место независимо от того, смотрят за ними в данную минуту их
создатели или нет, и мир, в котором они живут, представляется нам
самостоятельно существующим, мы даже можем, если вздумаем, его посетить.
Ближе к Шарлотте Бронте силой убежденности и узостью взгляда, пожалуй,
Томас Гарди. Но и тут различия просто огромны. "Джуда Незаметного" не
читаешь на одном дыхании от начала и до конца; над ним задумываешься,
отвлекаешься от текста и уплываешь караваном красочных фантазий, вопросов
и предположений, о которых сами персонажи, быть может, и не помышляют.
Хотя они всего лишь простые крестьяне, мысли об их судьбах и вопросы,
которыми задаешься, на них глядя, приобретают грандиозные масштабы, так
что подчас самыми интересными характерами в романах Гарди кажутся как раз
безымянные. Этого качества, этого импульса любознательности Шарлотта
Бронте лишена начисто. Она не задумывается над человеческой судьбой; она
даже не ведает, что тут есть над чем подумать; вся ее сила, тем более
мощная, что область ее приложения ограничена, уходит на утверждения типа
"я люблю", "я ненавижу", "я страдаю".
Писатели, сосредоточенные на себе и ограниченные собою, обладают одним
преимуществом, которого лишены те, кто мыслят шире и больше думают о
человечестве. Их впечатления, заключенные в узких границах, компактны и
очень личны. Все, что выходит из-под их пера, несет на себе отчетливую
печать их индивидуальности. От других писателей они почти ничего не
перенимают, а что все же позаимствуют, навсегда остается инородным
вкраплением. И Гарди, и Шарлотта Бронте, создавая свой собственный стиль,
шли от высокопарного, цветистого журнализма. Проза обоих, в целом,
неповоротлива и громоздка. Но благодаря настойчивому труду и несгибаемой
воле, благодаря умению всякую мысль додумать до такого конца, когда она
уже сама подчиняет себе слова, они оба научились писать такой прозой,
которая является слепком их умственной жизни и при этом обладает какой-то
отдельной, самостоятельной живостью, силой и красотой. Шарлотта Бронте, во
всяком случае, ничем не обязана прочитанным книгам. Она так и не обучилась
профессиональной гладкости письма, умению наполнять и поворачивать слова
по своей воле. "Общение с обладателями сильного, четкого и образованного
ума, и мужчинами и женщинами, всегда было для меня затруднительно, -
признается она, как мог бы признаться и всякий автор передовых статей
любого провинциального журнала; но затем, набирая пыл и скорость,
продолжает уже в своем личном ключе: - Покуда мне не удавалось через
наружные постройки общепринятой сдержанности, через порог недоверия,
прорваться к самому очагу их души". Здесь она и располагается; и неровный,
горячий свет этого очага падает на ее страницы. Иными словами, в ее книгах
нас привлекает не анализ характеров - характеры у Шарлотты Бронте
примитивны и утрированы; не комизм - ее чувству юмора недостает тонкости и
мягкости; и не философия жизни, философия пасторской дочки; а поэтичность.
Так, наверно, бывает с каждым писателем, который обладает яркой
индивидуальностью, о котором говорят в обыденной жизни, что, мол, стоит
ему только дверь открыть, и уже все обратили на него внимание. Такие люди
ведут постоянную, первобытно-яростную войну против общепринятого порядка
вещей, и эта ярость побуждает их к немедленному творчеству, а не к
терпеливому наблюдению, и, пренебрегая полутонами и прочими мелкими
препятствиями, проносит их высоко над обыденностью человеческой жизни и
сливается со страстями, для которых мало обыкновенных слов. Благодаря
своему пылу такие авторы становятся поэтами, если же они пишут прозой, их
тяготят ее узкие рамки. Вот почему и Шарлотта и Эмили вынуждены то и дело
обращаться за помощью к природе. Им необходимы символы больших
человеческих страстей, непередаваемых словами и поступками. Описанием бури
заканчивает Шарлотта свой лучший роман "Городок". "Черное, набрякшее небо
висело низко над волнами - западный ветер гнал обломки судна, и тучи
принимали удивительные формы". Так она пользуется природой, чтобы выразить
душевное состояние. Однако, обращаясь к природе, ни та, ни другая сестра
не приглядывается к ее явлениям так внимательно, как Дороти Вордсворт, и
не выписывает картины с таким тщанием, как лорд Теннисон. Они только
ухватывают в природе то, что родственно чувствам, которые они испытывали
сами или приписывали своим персонажам, так что все эти бури, болотистые
верещатники и прелестные солнечные деньки - не украшения, призванные
расцветить скучную страницу, и не демонстрация авторской наблюдательности,
они несут заряд чувства и высвечивают мысль всей книги.
Мысль всей книги часто лежит в стороне от того, что в ней описывается и
говорится, она обусловлена, главным образом, личными авторскими
ассоциациями, и поэтому ее трудно ухватить. Тем более если у автора, как у
сестер Бронте, талант поэтический и смысл в его творчестве неотделим от
языка, он скорее настроение, чем вывод. "Грозовой перевал" - книга более
трудная для понимания, чем "Джейн Эйр", потому что Эмили - больше поэт,
чем Шарлотта. Шарлотта все свое красноречие, страсть и богатство стиля
употребляла для того, чтобы выразить простые вещи: "Я люблю", "Я
ненавижу", "Я страдаю". Ее переживания, хотя и богаче наших, но находятся
на нашем уровне. А в "Грозовом перевале" Я вообще отсутствует. Здесь нет
ни гувернанток, ни их нанимателей. Есть любовь, но не та любовь, что
связывает мужчин и женщин. Вдохновение Эмили - более обобщенное. К
творчеству ее побуждали не личные переживания и обиды. Она видела перед
собой расколотый мир, хаотическую груду осколков, и чувствовала в себе
силы свести их воедино на страницах своей книги. От начала и до конца в ее
романе ощущается этот титанический замысел, это высокое старание -
наполовину бесплодное - сказать устами своих героев не просто "Я люблю"
или "Я ненавижу", а - "Мы, род человеческий" и "Вы, предвечные силы...".
Фраза не закончена. И не удивительно. Гораздо удивительнее, что Эмили
Бронте все-таки дала нам понять, о чем ее мысль. Эта мысль слышна в
маловразумительных речах Кэтрин Эрншоу: "Если погибнет все, но он
останется, жизнь моя не прекратится; но если все другое сохранится, а его
не будет, вся вселенная сделается мне чужой, и мне нечего будет в ней
делать". В другой раз она прорывается над телами умерших: "Я вижу покой,
которого не потревожить ни земле, ни адским силам, и это для меня залог
бесконечного, безоблачного будущего - вечности, в которую они вступили,
где жизнь беспредельна в своей продолжительности, любовь - в своей
душевности, а радости - в своей полноте". Именно эта мысль, что в основе
проявлений человеческой природы лежат силы, возвышающие ее и подымающие к
подножью величия, и ставит роман Эмили Бронте на особое, выдающееся место
в ряду подобных ему романов. Но она не довольствовалась лирикой,
восклицаниями, символом веры. Это все уже было в ее стихах, которым, быть
может, суждено пережить роман. Однако она не только поэтесса, но и
романистка. И должна брать на себя задачу гораздо труднее и неблагодарнее.
Ей приходится признать существование других живых существ, изучать
механику внешних событий, возводить правдоподобные дома и фермы и
записывать речь людей, отличных от нее самой. Мы возносимся на те самые
высоты не посредством пышных слов, а просто когда, слушаем, как девочка
поет старинные песенки, раскачиваясь в ветвях дерева; и глядим, как овцы
щиплют травку на болотистых пустошах, а нежное дыханье ветра шевелит
тростники. Нам открывается картина жизни на ферме, со всеми ее дикостями и
особенностями. И можно сравнить "Грозовой перевал" с настоящей фермой, а
Хитклифа - с живыми людьми. При этом думаешь, откуда ждать правдивости,
понимания человеческой природы и более тонких эмоций в этих портретах,
настолько отличных от того, что мы наблюдаем сами? Но уже в следующее
мгновение мы различаем в Хитклифе брата, каким он представляется
гениальной сестре; он, конечно, немыслимая личность, говорим мы, и, однако
же, в литературе нет более живого мужского образа. То же самое происходит
с обеими героинями: ни одна живая женщина не может так чувствовать и
поступать, говорим мы. И тем не менее это самые обаятельные женские образы
в английской прозе. Эмили Бронте словно бы отбрасывает все, что мы знаем о
людях, а затем заполняет пустые до прозрачности контуры таким могучим
дыханием жизни, что ее персонажи становятся правдоподобнее правды. Ибо она
обладает редчайшим даром. Она высвобождает жизнь от владычества фактов,
двумя-тремя мазками придает лицу душу, одухотворенность, так что уже нет
нужды в теле, а говоря о вересковой пустоши, заставляет ветер дуть и
громыхать гром.
1916
(Из цикла 'Рассказы дедушки').
...Эту историю дед рассказал нам уже перед самым отъездом. Он несколько
раз упоминал о ней, пару раз обещал рассказать позже - да так и не собрался.
Наконец, за день до отъезда, мы пристали к нему: 'Расскажи!'- пристали так,
что от нас уже невозможно было отделаться... И вот - теперь я могу поведать
е„ и вам...
* * *
-...Судьба долго носила меня по нашей грешной земле, пока позволила
начать оседлую жизнь...- вздохнул дед. Мне довелось немало повидать и
пережить на сво„м веку - зато теперь,- улыбнулся он,- есть что вспомнить,
чтоб рассказать внукам...- И дед с видимым удовольствием потрепал нас по
вихрам.- Иное забывалось быстро, что-то - я помнил много лет... Но эту
историю я, пожалуй, не смогу забыть никогда...- И дед начал набивать трубку,
что, как мы могли судить, обещало не слишком короткий рассказ.- Нам
предстояло тогда пересечь океан на только что спущенной со стапелей
посудине, водоизмещение которой превышало вс„ то, что мне доводилось видеть
раньше. Судно было сделано по последнему слову техники...- Дед довольно
улыбнулся.- Команда подобралась неплохая... Да и капитан - проверенный,
старый... С которым мы все уже не раз хаживали и хотели бы пойти ещ„... Вот
только механик наш некстати захворал... Капитан нервничал, не зная, что
делать: к утру мы должны были уже покинуть пределы порта; в противном случае
хозяин, ещ„ не рассчитавшийся с доком, мог быть вообще разор„н
неустойками... Неожиданно к вахтенному подош„л какой-то забулдыга, которых
немало шляется в портах, и потребовал капитана. Вахтенный, подч„ркнуто
внимательно оглядев визит„ра с головы до ног, смачно послал его... прочь.
Тогда тот дождался, когда капитан сойд„т на берег, догнал его, и - стал
напрашиваться к нам на судно механиком... Понятно, что капитан сначала
вообще не хотел с ним разговаривать... Но тот утверждал, что не только знает
толк в машинах, но и 'в университетах учился'... Тогда капитан послал
его...- дед выждал паузу, раскуривая трубку,- к боцману. Которому велел
проверить этого 'профессора' - пожалуй, скорее затем, чтоб от него
отвязаться, чем надеясь на удачу... Боцман был удивл„н: оборванный пришелец
горящими глазами быстро оглядел машины, сам сумел запустить их... Послушав,
тут же что-то подкрутил, подстроил... Шум стал ровнее, тише...
Новоиспеч„нный механик, обтирая ветошью руки, гордо спросил у боцмана:
- Ну, как?- Тот, не зная, что отвечать, только буркнул что-то
нечленораздельное и пош„л искать капитана. Выслушав его доклад, капитан
махнул рукой:
- Ну, и шут с ним. Вс„ равно другого до утра не найд„м...- И спросил, как
боцман смотрит на то, чтоб - на всякий случай - не оставлять нашего больного
механика на берегу, а втихаря расположить его в корабельном лазарете. Боцман
смотрел на это так же, как и капитан. А потому мы с ним, как стемнело, вышли
из порта. Я отправился домой к механику, а боцман остался ждать меня здесь -
на тот случай, ежели на обратном пути какие затруднения возникнут - не
жаловала охрана порта ночных визит„ров...
Механик наш был не столько болен, сколько удруч„н тем, что в первый рейс
на нов„хонькой посудине мы пойд„м без него. Понятно, что мне не стоило
большого труда его уговорить. Я, разумеется, не мог сослаться ни на боцмана,
ни на капитана - да он бы и не поверил... Он был рад тому, что я ему
предложил. И, понимая, чем может для нас закончиться такая авантюра, время
от времени тяжко вздыхал.
...Проникнуть назад в порт оказалось не слишком сложно, но я с
удовольствием отметил, что в тени береговых сооружений за нами вс„ время
упорно маячила тень боцмана. На корабль мы прошли совершенно без проблем:
вахтенный, кивнув нам, сделал вид, что ничего не слышал о болезни
механика... Боцман скользнул в капитанскую каюту. Тут же вестовой помчался
за лекарем... Мы потихоньку пробрались в лазарет и механик устало опустился
на койку: жаловался, что снова начался жар, да и слабость какая-то
появилась... Я уложил его, укрыл одеялом - и на этом мои приключения
закончились. Проходя мимо капитанской каюты, я услышал фальцет лекаря:
- Это преступление! Я сейчас же пойду к руководству порта!
- А выходить в море без механика - не преступление?- Хмыкнул боцман.
- Или, может, вы хотите сорвать контракт? В то самое время, когда мы
только что сошли со стапелей и хозяин в долгах, как в шелках?- Спокойно
поинтересовался капитан.
- Да нет мне никакого дела...- начал было лекарь, но капитан, резко
перебил его:
- Так скажите об этом хозяину.
...До чего они там договорились - не знаю. Говорят, что свет в
капитанской каюте горел всю ночь. А на рассвете мы уже вышли в море - с
новым механиком в машинном отделении и старым - в лазарете. Капитан как-то
уж чересчур недоверчиво относился к новичку. Уже на следующий день в
разговоре с боцманом он пожалел о том, что 'взял забулдыгу на борт'. Боцман
недоум„нно вскинул брови, ожидая разъяснений.
- Не нравится он мне.- Буркнул капитан. Мы только в недоумении
переглянулись: новый механик, вымывшись и переодевшись в форму, ни у кого из
нас уже не вызывал какой-либо настороженности или неприязни. Но капитана как
подменили: этот, обычно абсолютно спокойный и уверенный в себе морской волк
вдруг начал беситься, как цепная собака, по-шакальи брызжа слюной - поч„м
зря придираясь к новичку и угрожая в первом же порту списать его на берег.
Все мы были озадачены, если не сказать - напуганы: раньше за капитаном
такого не числилось... Да, он был строг. Он бывал даже _очень_ строг - когда
речь шла о деле... Но он никогда не бывал мелочен и никогда не давал волю
своим эмоциям, отродясь не демонстрировал неприязни к кому-либо, тем более -
в море; и уж совсем никогда не цеплялся к кому-то понапрасну... А тут...
Словом, жгучую нелюбовь капитана к новому механику заметили даже пассажиры.
Нет нужды говорить, что, когда наш родной, 'штатный' механик через неделю
встал на ноги, капитан приказал не только не пускать новичка в машинное
отделение, но и вообще - позволил тому бывать на судне только в тех местах,
где можно бывать пассажирам. Тот в ответ только с грустной улыбкой отреш„нно
смотрел себе под ноги, чем, казалось, вызывал ещ„ больший гнев капитана...
Понятно, что всех разбирало жгучее любопытство. Однажды новый механик
стоял у борта, грустно глядя на проносящуюся мимо гладь. Потихоньку вокруг
него собралась толпа любопытных. Подош„л и я.
- Послушай, парень...- Не выдержал кто-то.- А за что тебя так невзлюбил
капитан?- Механик повернулся, смерил взглядом говорившего, и, безразлично
отвернувшись, снова уставился в море. Я уже собрался было удалиться, но...
- При ч„м здесь капитан... Он над этим не властен...- Вдруг глухо
произн„с новичок.
- То есть?- Опешил кто-то.
- Он должен от меня избавиться.- С сильным ударением на 'должен' произн„с
парень.- Но - не может: не видит способа. И оттого бесится...- Все затихли,
в недоумении переглядываясь.
- А... почему?- Хлопая длиннющими ресницами, спросила любопытная
пассажирка. Механик молчал.
- А может, так и лучше...- Вдруг произн„с он.
- Что?- Осторожно спросила другая пассажирка.
- Рассказать кому-то обо вс„м...- Нерешительно вздохнув, ответил парень.
Повернувшись, он оглядел собравшихся.
- Расскажите... Нам будет интересно, а Вам - легче...- Почти ласково
попросила девушка. Тот в ответ только вздохнул. Мы ждали. А он молчал.
Молчал долго - то ли игнорируя нас, то ли собираясь с мыслями...
- В моей жизни до не„ было женщин.- Вдруг неожиданно произн„с он.- Я не
знал, что такое любовь и снисходительно улыбался, слушая рассказы других об
этом... Потом появилась Она... Появилась внезапно, нежданно, негаданно... И
я вдруг понял, что не смогу без не„ жить...- Помолчав, он хмыкнул:
- И ведь был прав... По крайней мере - в этом...- Он сделал сильное
ударение на последних двух словах. Потом он долго молчал, и вдруг слова
полились из него рекой, образуя диковинную историю - даже боцман, проходя
мимо, заслушался да так и остался с нами...
(из дневника мадмуазель Симоны Р. Из Парижа)
Г л а в а 1
В наши дни принято говорить, что реальность превосходит фантазию.
несмотря на это, история, которую я хочу доверить своему дневнику, может
показаться слишком невероятной тем, кто не был, как я, в самой гуще
событий.
Воспоминания об этом приключении не покидают и неотступно преследуют
меня. Для того, чтобы освободиться от них, я и решилась написать. Забуду
ли я когда-нибудь об этом? Я не знаю.
Это было несколько лет тому назад. Все началось летом 197... Года.
Мне было 24 года.
За рулем моей белой "Флориды" - элегантного автомобиля, вызывающего
зависть у моих друзей - я быстро мчалась по окружной дороге по направлению
к Британии. Солнце зашло за горизонт. Было очень красиво. Я была одна,
свободна и весела. Каждый оборот колеса приближал меня к маленькому
рыбачему городку, где меня ждал Жерар на борту своей прогулочной яхты с
парусом, мотором и комфортабельной каютой на 4-х человек. Жерар, очень
богатый человек, был моим женихом. Мы должны были пожениться ближайшей
осенью. Это было, в общем, только формальностью, так как я спала с ним вот
уже два года. Я однако колебалась связать с ним свою жизнь, так как знала,
что он изрядный повеса. К тому же у меня был независимый характер. Поэтому
мы решили совершить небольшую морскую прогулку одни на борту яхты. Прибли-
зительно 15 дней. Это время совместной жизни будет проверкой, после этого
все станет ясно и мы решим: жениться ли нам или, напротив, поддерживать
более отдаленные отношения любовников, позволяя друг другу иметь
абсолютную свободу в течение всего времени, пока мы не живем вместе.
Или я мчалась очень быстро, или забыла долить воды в радиатор, но
внезапно тревожные звуки ворвались в ровный шум моего мотора. Звуки резко
усилились, и я должна была остановиться у края пустынной дороги. Я подняла
капот, вновь включила двигатель, но он задребезжал так, что я тут же
разорвала контакт. Это была авария! Мои познания в механике были почти
равны нулю, но все же достаточны для того, чтобы понять, что одной мне тут
ничего не сделать. Мне стало скучно от этой мысли. Тем более километровый
столб указывал, что наиболее близкая деревня находится в семи километрах
от того места, где я находилась.
Более полутора часов ходьбы! Кроме того, я не была уверена, что найду
в этом маленьком местечке хорошего механика, чтобы починить мой автомобиль
и который согласился бы побеспокоить себя, чтобы приехать и взять на
буксир мой автомобиль. Приближалась ночь... Никакого жилища не было видно
на горизонте. И зачем я только поехала по такой пустынной дороге. Ну что
же, ничего не поделаешь. Я отправилась в путь. К счастью на мне были не
шпильки, а пара мягких туфель, более пригодных для вождения машины.
Я шла уже более часа и начинала чувствовать усталость, когда,наконец,
услышала позади себя шум автомобиля. Я вышла на шоссе и подняла руку в
свете фар. К моему удовлетворению, машина со скрипом остановилась.
Водителем был господин лет сорока, который также был один в своем
автомобиле. Он был приветлив, симпатичен, с аристократически серебристыми
висками.
- Что случилось, мадам? У вас несчастный случай? Чем могу быть
полезен?
Я разьяснила ему свое положение. Он тотчас же предложил мне сесть
рядом и вызвался проводить меня к ближайшему механику. Я была спасена! По
крайней мере, я верила в это...
Впоследствии я убедилась, что в этот вечер судьба была решительно
против моих предположений.
Любезный водитель представился мне:
- Роберт Вандерберг.
- Симона Р. Из парижа.
- Счастлив с вами познакомиться мадам... Или мадмуазель?...
- Мадмуазель.
- Вы мне показались старше. Вы случайно не дочь робета Р., директора
очень известного банка?
- Точно, месье, - ответила я, несколько смущенная этой встречей и
тем, что этот человек знаком с моей семьей.
- Я биржевый маклер, - сказал мой собеседник, - и много раз имел
случай встречаться с вашим отцом во время моих частых наездов в париж.
Я сразу успокоилась и с увлечением погрузилась в "страну знакомства",
как обычно говорят.
В течение этого обмена любезностями мой компаньон несколько раз
включал стартер своей машины.
- А черт, случилось что? Я, кажется, тоже попал в аварию. Я снова
забеспокоилась. Положительно, этот так плохо начавшийся вечер, кажется,
должен продолжиться таким образом. Никаких изменений! Месье Вандерберг
выскочил на дорогу и сделал то же, что и я, прежде чем бросить свою
"Флориду" на обочине дороги. Он поднял капот своей машины, запустил
стартер, потом начал ворчать. Я поняла, что только мое присутствие
удерживает его от того, чтобы не произнести несколько звонких ругательств,
которые шокировали бы меня. Он поднялся и вернулся ко мне, сев за руль.
- Я в отчаянии, мадмуазель... Я думаю, что вы вытянули плохой номер.
У меня тоже случилась авария. Вы принесли мне неудачу.
- Я также в отчаянии, но что мы теперь будем делать?
- Придется идти пешком до деревни. По крайней мере вы приобрели
попутчика в этом злоключении. Дорога покажется вам менее длинной.
- Да, конечно. Но мне, все-таки, это очень надоело...
- Вас кто-нибудь ждет?
- Да, и я не знаю, как предупредить человека, с которым у меня
свидание.
- Если не секрет, мужчина или женщина?
- Мой жених, если вы желаете знать. Мне нечего от вас скрывать.
Говоря
Это, я думала, что биржевой маклер не будет ко мне приставать, будучи
посвящен в это обстоятельство.
- Ваш жених будет только более нежен с вами, когда вы встретитесь.
- Надеюсь, - ответила я, улыбаясь.
И болтая о том, о сем, мы быстро зашагали по дороге.Мужчина не
ухаживал за мной, как я опасалась (но действительно ли я опасалась? Во
всяком случае, этот попутчик был мне далеко не антипатичен). Я была
приятно удивлена, что он не обращается ко мне с обычными глупостями, при
помощи которых большинство мужчин, которых я знаю, пытаются вызвать к себе
интерес в глазах женщин.
1
Мертвое тело привезли пополудни. Стол был сбит наспех, и большое тело
не уместилось на выструганных местах, голые ноги лежали на шершавых
сосновых колючках.
Удивительно сохранился этот бедолага Акишиев. Широкое скуластое лицо
оттаивало под нежарким северным солнцем, с черных ресниц, по-девичьи
длинных, слезали синие капли воды.
Стол стоял на пригорке, почти рядом с домом, где некогда жил Акишиев
и откуда теперь, из окна, выглядывала его незаконная супружница -
бухгалтерша совхоза Клавка Сафронова.
Собственно, по ее настоянию и вырыли Сашкино тело: Клавка написала
прокурору, что Акишиева, доверчивого и очень неразборчивого в житейских
вопросах человека, отравила повариха Нюшка Петухова, с которой он вместе
работал на заготовке дров. Акишиев-де имел с ней личную связь, и на почве
ревности Нюшка и оставила ее, Клавку, сиротой вместе с малолетними
детьми...
Возле трупа орудовал приезжий врач из района. Что он делал, не было
видно. Лишь изредка собравшиеся - близко врач зрителей не подпускал -
вдруг удостоверялись: отрываясь от такой своей тяжелой работы, врач
прикладывается к бутылке - она у него стоит, видно, рядом, как инструмент
на верстаке. Убеждались, что он глотает из бутылки - самые высокие из
зрителей. Клавке из окна дома, что был на пригорке, была видна даже
бутылка на верстаке. Как только врач прикладывался к ней, она мотала
недовольно головой - серьезное ведь дело править приехал, а пьет! Своих
алкоголиков тут - пруд пруди...
Клавка на улицу не выходила. Целый день сегодня, с самого утра, она
только и жила ожиданием, что теперь вот ей преподнесут желанный результат:
в организме Акишиева будет найдена отрава. И все убедятся, что дело
затевалось ею недаром.
Откопали могилу рано утром, хотя по-здешнему и не разгадаешь, где оно
утро, а где день - стояли белые одинаковые дни и ночи. Когда лопаты
застучали по гробу, когда Сашку открыли и он снова явил себя этому миру,
даже тени от тучек не помешали разглядеть ей, как он прекрасен и теперь,
уже почти год пролежав после смерти. Клавка была северянкой. Она знала,
как в этой сырой земле - вечной мерзлоте - сохраняются похороненные. Она
стояла на краю неглубокой могилы, и лишь одна мысль, посетив ее, не
соглашалась уходить: неужели затеянное ею дело не подтвердится? Она то
радовалась чистому лицу мужа, то горько сетовала на себя: вдруг все это
лишь ее ревность, блажь? Отрава-то дала бы о себе знать! Не таким бы он
выглядел!
Нюша Петухова находилась в эту пору, когда врач делал свою горькую
работу, рядом с сельмагом, подле березовой скамеечки. Магазин был в
ложбине, за ним шла еще баня, чуть повыше - двухэтажный дом. Так что ей со
своего места, как ни вытягивай шею, видеть, что делается наверху, не
приходилось.
День выдался солнечный, радостный. Со стороны речки, до отказа
набитой полой водой, тянуло здоровой свежестью, в оврагах лежал еще снег,
чернявые края его обглодались теплыми ветрами, принесшими какой-то водяной
веселый запах и подтаявшей травы, и рождающихся первых грибов.
Но было не так и жарко. Потому Нюша Петухова и оделась в верхнее: на
ее ладной фигуре - пальто вишневого цвета. Берет у нее был под масть
пальто. На ногах черные сапожки на очень высоких каблуках. В руках Нюша
держала черную дамскую сумку со множеством отделений. В одном из них кто
стоял неподалеку от нее видел платочек, вымазанный губной помадой. Нюша
этот платочек то вынимала из своей сумки, то опускала туда. Ни разу им
она, однако, не вытерлась, хотя тихо, почти беззвучно плакала.
М.Е.Салтыков-Щедрин.
Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил
Жили да были два генерала, и так как оба были легкомысленны, то в
скором времени, по щучьему велению, по моему хотению, очутились на
необитаемом острове.
Служили генералы всю жизнь в какой-то регистратуре; там родились,
воспитались и состарились, следовательно, ничего не понимали. Даже слов
никаких не знали, кроме: "Примите уверение в совершенном моем почтении и
преданности".
Упразднили регистратуру за ненадобностью и выпустили генералов на волю.
Оставшись за штатом, поселились они в Петербурге, в Подьяческой улице на
разных квартирах; имели каждый свою кухарку и получали пенсию. Только
вдруг очутились на необитаемом острове, проснулись и видят: оба под одним
одеялом лежат. Разумеется, сначала ничего не поняли и стали разговаривать,
как будто ничего с ними и не случилось.
- Странный, ваше превосходительство, мне нынче сон снился, - сказал
один генерал, - вижу, будто живу я на необитаемом острове...
Сказал это, да вдруг как вскочит! Вскочил и другой генерал.
- Господи! да что ж это такое! где мы! - вскрикнули оба не своим
голосом.
И стали друг друга ощупывать, точно ли не во сне, а наяву с ними
случилась такая оказия. Однако, как ни старались уверить себя, что все это
не больше как сновидение, пришлось убедиться в печальной действительности.
Перед ними с одной стороны расстилалось море, с другой стороны лежал
небольшой клочок земли, за которым стлалось все то же безграничное море.
Заплакали генералы в первый раз после того, как закрыли регистратуру.
Стали они друг друга рассматривать и увидели, что они в ночных
рубашках, а на шеях у них висит по ордену.
- Теперь бы кофейку испить хорошо! - молвил один генерал, но вспомнил,
какая с ним неслыханная штука случилась, и во второй раз заплакал.
- Что же мы будем, однако, делать? - продолжал он сквозь слезы, - ежели
теперича доклад написать - какая польза из этого выйдет?
- Вот что, - отвечал другой генерал, - подите вы, ваше
превосходительство, на восток, а я пойду на запад, а к вечеру опять на
этом месте сойдемся; может быть, что-нибудь и найдем.
Стали искать, где восток и где запад. Вспомнили, как начальник однажды
говорил: "Если хочешь сыскать восток, то встань глазами на север, и в
правой руке получишь искомое". Начали искать севера, становились так и
сяк, перепробовали все страны света, но так как всю жизнь служили в
регистратуре, то ничего не нашли.
- Вот что, ваше превосходительство: вы пойдите направо, а я налево;
этак-то лучше будет! - сказал один генерал, который, кроме регистратуры,
служил еще в школе военных кантонистов учителем каллиграфии и,
следовательно, был поумнее.
Сказано - сделано. Пошел один генерал направо и видит - растут деревья,
а на деревьях всякие плоды. Хочет генерал достать хоть одно яблоко, да все
так высоко висят, что надобно лезть. Попробовал полезть - ничего не вышло,
только рубашку изорвал. Пришел генерал к ручью, видит: рыба там, словно в
садке на Фонтанке, так и кишит, и кишит.
"Вот кабы этакой-то рыбки да на Подьяческую!" - подумал генерал и даже
в лице изменился от аппетита.
Зашел генерал в лес - а там рябчики свищут, тетерева токуют, зайцы
бегают.
- Господи! еды-то! еды-то! - сказал генерал, почувствовав, что его уже
начинает тошнить.
Делать нечего, пришлось возвращаться на условленное место с пустыми
руками. Приходит, а другой генерал уж дожидается.
- Ну что, ваше превосходительство, промыслил что-нибудь?
- Да вот нашел старый нумер "Московских ведомостей", и больше ничего!
Легли опять спать генералы, да не спится им натощак. То беспокоит их
мысль, кто за них будет пенсию получать, то припоминаются виденные днем
плоды, рыбы, рябчики, тетерева, зайцы.
- Кто бы мог думать, ваше превосходительство, что человеческая пища, в
первоначальном виде, летает, плавает и на деревьях растет? - сказал один
генерал.
- Да, - отвечал другой генерал, - признаться, и я до сих пор думал, что
булки в том самом виде родятся, как их утром к кофею подают!
- Стало быть, если, например, кто хочет куропатку съесть, то должен
сначала ее изловить, убить, ощипать, изжарить... Только как все это
сделать?
- Как все это сделать? - словно эхо, повторил другой генерал.
Замолчали и стали стараться заснуть; но голод решительно отгонял сон.
Рябчики, индейки, поросята так и мелькали перед глазами, сочные, слегка
подрумяненные, с огурцами, пикулями и другим салатом.
- Теперь я бы, кажется, свой собственный сапог съел! - сказал один
генерал.
- Хороши тоже перчатки бывают, когда долго ношены! - вздохнул другой
генерал.
Вдруг оба генерала взглянули друг на друга: в глазах их светился
зловещий огонь, зубы стучали, из груди вылетало глухое рычание. Они начали
медленно подползать друг к другу и в одно мгновение ока остервенились.
Полетели клочья, раздался визг и оханье; генерал, который был учителем
каллиграфии, откусил у своего товарища орден и немедленно проглотил. Но
вид текущей крови как будто образумил их.
- С нами крестная сила! - сказали они оба разом, - ведь этак мы друг
друга съедим! И как мы попали сюда! кто тот злодей, который над нами такую
штуку сыграл!
- Надо, ваше превосходительство, каким-нибудь разговором развлечься, а
то у нас тут убийство будет! - проговорил один генерал.
- Начинайте! - отвечал другой генерал.
- Как, например, думаете вы, отчего солнце прежде восходит, а потом
заходит, а не наоборот?
- Странный вы человек, ваше превосходительство: но ведь и вы прежде
встаете, идете в департамент, там пишете, а потом ложитесь спать?
- Но отчего же не допустить такую перестановку; сперва ложусь спать,
вижу различные сновидения, а потом встаю?
- Гм... да... А я, признаться, как служил в департаменте, всегда так
думал: "Вот теперь утро, а потом будет день, а потом подадут ужинать - и
спать пора!"
Но упоминовение об ужине обоих повергло в уныние и пресекло разговор в
самом начале.
- Слышал я от одного доктора, что человек может долгое время своими
собственными соками питаться, - начал опять один генерал.
- Как так?
- Да так-с. Собственные свои соки будто бы производят другие соки, эти,
в свою очередь, еще производят соки, и так далее, покуда, наконец, соки
совсем не прекратятся...
- Тогда что ж?
- Тогда надобно пищу какую-нибудь принять...
- Тьфу!
Одним словом, о чем ни начинали генералы разговор, он постоянно
сводился на воспоминание об еде, и это еще более раздражало аппетит.
Положили: разговоры прекратить, и, вспомнив о найденном нумере "Московских
ведомостей", жадно принялись читать его.
"Вчера, - читал взволнованным голосом один генерал, - у почтенного
начальника нашей древней столицы был парадный обед. Стол сервирован был на
сто персон с роскошью изумительною. Дары всех стран назначили себе как бы
рандеву на этом волшебном празднике. Тут была и "шекснинска стерлядь
золотая" [из стихотворения Г.Р.Державина "Приглашение к обеду"], и питомец
лесов кавказских, - фазан, и, столь редкая в нашем севере в феврале
месяце, земляника..."
- Тьфу ты, господи! да неужто ж, ваше превосходительство, не можете
найти другого предмета? - воскликнул в отчаянии другой генерал и, взяв у
товарища газету, прочел следующее:
"Из Тулы пишут: вчерашнего числа, по случаю поимки в реке Упе осетра
(происшествие, которого не запомнят даже старожилы, тем более что в осетре
был опознан частный пристав Б.), был в здешнем клубе фестиваль. Виновника
торжества внесли на громадном деревянном блюде, обложенного огурчиками и
держащего в пасти кусок зелени. Доктор П., бывший в тот же день дежурным
старшиною, заботливо наблюдал, дабы все гости получили по куску. Подливка
была самая разнообразная и даже почти прихотливая..."
- Позвольте, ваше превосходительство, и вы, кажется, не слишком
осторожны в выборе чтения! - прервал первый генерал и, взяв, в свою
очередь, газету, прочел:
"Из Вятки пишут: один из здешних старожилов изобрел следующий
оригинальный способ приготовления ухи: взяв живого налима, предварительно
его высечь; когда же, от огорчения, печень его увеличится..."
Генералы поникли головами. Все, на что бы они ни обратили взоры, - все
свидетельствовало об еде. Собственные их мысли злоумышляли против них, ибо
как они ни старались отгонять представления о бифштексах, но представления
эти пробивали себе путь насильственным образом.
И вдруг генерала, который был учителем каллиграфии, озарило
вдохновение...
- А что, ваше превосходительство, - сказал он радостно, - если бы нам
найти мужика?
- То есть как же... мужика?
- Ну, да, простого мужика... какие обыкновенно бывают мужики! Он бы нам
сейчас и булок бы подал, и рябчиков бы наловил, и рыбы!
- Гм... мужика... но где же его взять, этого мужика, когда его нет?
- Как нет мужика - мужик везде есть, стоит только поискать его!
Наверное, он где-нибудь спрятался, от работы отлынивает!
Мысль эта до того ободрила генералов, что они вскочили как встрепанные
и пустились отыскивать мужика.
Долго они бродили по острову без всякого успеха, но, наконец, острый
запах мякинного хлеба и кислой овчины навел их на след. Под деревом,
брюхом кверху и подложив под голову кулак, спал громаднейший мужичина и
самым нахальным образом уклонялся от работы. Негодованию генералов предела
не было.
- Спишь, лежебок! - накинулись они на него, - небось и ухом не ведешь,
что тут два генерала вторые сутки с голода умирают! сейчас марш работать!
Встал мужичина: видит, что генералы строгие. Хотел было дать от них
стречка, но они так и закоченели, вцепившись в него.
И зачал он перед ними действовать.
Полез сперва-наперво на дерево и нарвал генералам по десятку самых
спелых яблоков, а себе взял одно, кислое. Потом покопался в земле - и
добыл оттуда картофелю; потом взял два куска дерева, потер их друг об
дружку - и извлек огонь. Потом из собственных волос сделал силок и поймал
рябчика. Наконец, развел огонь и напек столько разной провизии, что
генералам пришло даже на мысль: "Не дать ли и тунеядцу частичку?"
Смотрели генералы на эти мужицкие старания, и сердца у них весело
играли. Они уже забыли, что вчера чуть не умерли с голоду, а думали: "Вот
как оно хорошо быть генералами - нигде не пропадешь!"
- Довольны ли вы, господа генералы? - спрашивал между тем
мужичина-лежебок.
- Довольны, любезный друг, видим твое усердие! - отвечали генералы.
- Не позволите ли теперь отдохнуть?
- Отдохни, дружок, только свей прежде веревочку.
Набрал сейчас мужичина дикой конопли, размочил в воде, поколотил, помял
- и к вечеру веревка была готова. Этою веревкою генералы привязали
мужичину к дереву, чтоб не убег, а сами легли спать.
Прошел день, прошел другой; мужичина до того изловчился, что стал даже
в пригоршне суп варить. Сделались наши генералы веселые, рыхлые, сытые,
белые. Стали говорить, что вот они здесь на всем готовом живут, а в
Петербурге между тем пенсии ихние все накапливаются да накапливаются.
- А как вы думаете, ваше превосходительство, в самом ли деле было
вавилонское столпотворение или это только так, одно иносказание? -
говорит, бывало, один генерал другому, позавтракавши.
- Думаю, ваше превосходительство, что было в самом деле, потому что
иначе как же объяснить, что на свете существуют разные языки!
- Стало быть, и потоп был?
- И потоп был, потому что, в противном случае, как же было бы объяснить
существование допотопных зверей? Тем более, что в "Московских ведомостях"
повествуют...
- А не почитать ли нам "Московских ведомостей"?
Сыщут нумер, усядутся под тенью, прочтут от доски до доски, как ели в
Москве, ели в Туле, ели в Пензе, ели в Рязани - и ничего, не тошнит!
Долго ли, коротко ли, однако генералы соскучились. Чаще и чаще стали
они припоминать об оставленных ими в Петербурге кухарках и втихомолку даже
поплакивали.
- Что-то теперь делается в Подьяческой, ваше превосходительство? -
спрашивал один генерал другого.
- И не говорите, ваше превосходительство! все сердце изныло! - отвечал
другой генерал.
- Хорошо-то оно хорошо здесь - слова нет! а все, знаете, как-то неловко
барашку без ярочки! да и мундира тоже жалко!
- Еще как жалко-то! Особливо, как четвертого класса, так на одно шитье
посмотреть, голова закружится!
И начали они нудить мужика: представь да представь их в Подьяческую! И
что ж! оказалось, что мужик знает даже Подьяческую, что он там был,
мед-пиво пил, по усам текло, в рот не попало!
- А ведь мы с Подьяческой генералы! - обрадовались генералы.
- А я, коли видели: висит человек снаружи дома, в ящике на веревке, и
стену краской мажет, или по крыше словно муха ходит - это он самый я и
есть! - отвечал мужик,
И начал мужик на бобах разводить, как бы ему своих генералов порадовать
за то, что они его, тунеядца, жаловали и мужицким его трудом не гнушалися!
И выстроил он корабль - не корабль, а такую посудину, что можно было
океан-море переплыть вплоть до самой Подьяческой.
- Ты смотри, однако, каналья, не утопи нас! - сказали генералы, увидев
покачивавшуюся на волнах ладью.
- Будьте покойны, господа генералы, не впервой! - отвечал мужик и стал
готовиться к отъезду.
Набрал мужик пуху лебяжьего мягкого и устлал им дно лодочки. Устлавши,
уложил на дно генералов и, перекрестившись, поплыл. Сколько набрались
страху генералы во время пути от бурь да от ветров разных, сколько они
ругали мужичину за его тунеядство - этого ни пером описать, ни в сказке
сказать. А мужик все гребет да гребет, да кормит генералов селедками.
Вот, наконец, и Нева-матушка, вот и Екатерининский славный канал, вот и
Большая Подьяческая! Всплеснули кухарки руками, увидевши, какие у них
генералы стали сытые, белые да веселые! Напились генералы кофею, наелись
сдобных булок и надели мундиры. Поехали они в казначейство, и сколько тут
денег загребли - того ни в сказке сказать, ни пером описать!
Однако и об мужике не забыли; выслали ему рюмку водки да пятак серебра:
веселись, мужичина!
1869
Необыкновенная повесть
Глава первая
Я и мой компаньон пробуждаемся после сильной попойки. Происходят весьма
странные вещи
Раздался телефонный звонок, но я никак не могу открыть глаза. Во рту
адская горечь, а голова кружится даже в лежачем положении. Должно быть,
вечером я колоссально тяпнул. Протягиваю руку.и беру с ночного столика
граненый стакан, в нем еще остался "Бурбон". Я, понятно, осушил его одним
глотком.
Протираю глаза и понемногу начинаю различать ближние предметы, но вот что
вчера случилось, хоть убей, не могу вспомнить. А телефон просто разрывается.
Тогда я снял трубку.
Голос ласковый, как у еще не развернутой медовой карамельки, называет
меня по имени:
- Яко!
Опьянение как рукой сняло. Я вскочил с постели, спрашиваю:
- Как тебя зовут, детка?
- Дуарда, - проворковала незнакомка. - Не думала, что ты так скоро
забудешь вчерашний вечер.
Но я, как назло, ничего не помню. Сразу нахожу уловку и отвечаю, что по
телефону у нее совсем не тот голос. Слышу, она усмехается и говорит:
- Тогда торопись. Я жду. - И вешает трубку.
Черт побери. Я спрыгиваю с кровати и единым духом выпиваю полный до краев
стакан "Бурбона". Ну теперь-то мысли непременно прояснятся. Ничуть не
бывало.
Вчера, кажется, ничего особенного не произошло. Я до самого вечера
проторчал в кабинете. Сидел за письменным столом и зевал. Да будет вам
известно, в кабинете у меня стоит письменный стол, два книжных шкафа,
зеленое кресло и пишущая машинка, в которой не хватает буквы "Т". В одном из
шкафов имеется обширное досье.
На стеклянных дверях моего кабинета золотыми буквами выведено "Сыскное
бюро". Якомандую Пипа и Грэгорио Скарта.
Якомандую, сокращенно ЯКО, - это я. И если имя звучит немного странно, то
вина тут не моя, а отца. Это он назвал меня Якомандую, чтобы показать жене,
кто истинный глава семьи.
Грэгорио Скарта - мой компаньон. Я зову его просто Грэг. Без него мне
пришлось бы плохо. В самых трудных случаях он всегда приходит на помощь.
Кстати, куда делся этот болван? Вчера вечером мы были вместе. Может, он
помнит, что произошло. Если только он тоже не был пьян в стельку. Иду в
кухню, смотрю, он валяется под стулом и дрыхнет вовсю. Легонько ударяю его
по морде голой ногой. Он открывает один глаз, громко вздыхает и снова
начинает храпеть. Ничего не попишешь. Должно быть, он вчера набрался почище
моего. Я ему нечаянно на хвост наступил, а он хоть бы хны. Простите, я,
кажется, забыл сказать, что мой компаньон - пес.
Я же говорил, что у меня сегодня с утра голова не варит.
Ну так вот, Грэг - собака ищейка. Три года назад мы получили лицензию и
решили вместе открыть сыскное бюро. Могу поручиться, что Грэг работает не
хуже любого полисмена. Только любит выпить лишнего.
Впрочем, я совсем разболтался, а ведь меня Дуарда ждет.
Так что же было вчера? Я стал под душ и попробовал пораскинуть мозгами.
Никакого эффекта. Надо же быть таким кретином, чтобы не вспомнить девушку с
таким ангельским голоском! И тут меня осенило. Нужно обойти все бары города.
В одном из них я прошлой ночью наверняка осушил все запасы "Бурбона".
Приняв душ, я стал одеваться. Когда натянул брюки, ничего не произошло,
когда надел рубашку - тоже, но когда снял со стула пиджак, то обнаружил, что
один из карманов изрядно распух. Я сую руку в карман и вытаскиваю пачку
тысячных ассигнаций.
Стою и смотрю на пачку, словно кретин, впервые увидевший в цирке двойное
сальто-мортале. Но я быстро опомнился и принялся считать хрустящие бумажки.
Когда дошел до трехсот двадцатой, пришлось сделать передышку. Пятисотая
ассигнация оказалась, увы, последней. Пятьсот тысяч лир, черт побери! Откуда
они взялись? Похоже, я вчера вечером дал какое-то обязательство? Но какое?
Кому? Я о чем-то договорился с клиентом. Вот только как его найти.
Дуарда? Кто она? Надо разыскать ее любой ценой. Кладу пачку ассигнаций на
большое овальное блюдо, накрываю сверху ломтями ветчины и ставлю в
холодильник.
Лезу в брючный карман и... застываю, как свинячий студень. Пальцы
нащупали какой-то мягкий предмет, чуть подлиннее и побольше сигареты.
Вытаскиваю свою находку. А, это скатанная в трубочку туалетная бумага! Я ее
развернул и увидел, что помадой большими буквами начертан адрес: 47-я улица,
4326.
Понюхал. Помада цикламен. Могу голову заложить, что девушка, звонившая
мне утром, красит губы именно этой помадой. Дуарда! Опять она! Но раз есть
адрес, то о чем тут гадать? Я повязал галстук "Неотразимый удар", перед
которым ни одна девушка не устоит, надел пиджак и зашел на кухню; мой
компаньон спал, подлец, и рычал во сне, как перегруженный грузовик на
подъеме.
Я бегом спустился по лестнице, дотопал до стоянки и сел за руль верного
"блимбуста". Включил сразу третью скорость и, как ракета, сорвался с места.
Не прошло и двух минут, как за мной увязалась чья-то машина. Я прибавил
скорость, преследователь тоже. Телега не новая, черный "фролей" 1949 года.
Но мотор у нее явно чужой. Я резко свернул вправо, затем влево, но "фролей"
прямо-таки прилепился ко мне. За рулем сидит здоровенный детина с желтыми
глазами, очень похожий на гориллу. На правой руке у него ясно виден шрам.
Замечаю, что с левой стороны карман пиджака у него сильно оттопыривается.
Мне, конечно, не очень понравилось, что этот тип собирается ткнуть меня в
спину пистолетом. Я выбрал место попустыннее, внезапно развернул "блимбуст"
поперек улицы, резко затормозил и выскочил из кабины. Незнакомец не успел
даже снять ногу с тормоза, как я очутился рядом.
- Малютка, - говорю. - Проваливай отсюда да побыстрее. - Сую руку в
карман и не нахожу пистолета. Забыл дома. Подымаю глаза и вижу, что эта
скотина целится своей пушкой в мой галстук "Неотразимый удар". Так он мне
всю красоту попортит. Недолго думая, сую указательный палец левой руки в
ствол, и в ту же секунду этот тип нажимает спусковой крючок.
Но пуля не вылетела, палец, как пробка, закупорил дуло. Правой рукой я
изо всех сил дернул этого наглеца за левое ухо и начисто его оторвал. Подлый
скот застонал от боли и выронил пистолет. Я рукояткой огрел мерзавца по
голове, и он сразу затих. Ухо я сунул в карман и попытался вытащить палец из
дула. Не идет, да и только. Хороший компот! Времени-то в обрез. Дуарда ждет
не дождется, а я тут валандаюсь.
Завожу "блимбуст" и даю полный газ. Несусь как бешеный по автостраде, а
сам прикидываю, что от меня надо было этой горилле. Может быть, это как-то
связано со вчерашним? Я промчался по длинному подземному переезду и свернул
на аллею "Трех безумцев". 47-я улица - это зона отдыха финансовых тузов;
здесь живут синьоры, у которых собственная яхта, а мотор "мотоскутера"
заправлен не бензином, а чистым виски. Рядом с виллой у них личный аэродром
и всегда наготове спортивный самолет.
1
Прежде чем перейти к сути этой повести, к ее пружине (пружину здесь
надо понимать в том же смысле, что и пружину часового механизма), то есть
к семейству Бехтольдов, в которое я вошел в пять пополудни 22 сентября
1938 года, когда мне уже стукнуло двадцать один, я хотел бы дать кое-какие
разъяснения касательно моей особы, уповая на то, что они будут и ложно
поняты, и ложно приняты. По всей видимости, пришло наконец время раскрыть
некоторые тайны и показать, чему я обязан бравым видом, здоровым духом в
здоровом теле - здоровье его иногда подвергается сомнению, - а также
дисциплинированностью и твердостью, за которую меня винят друзья и бранят
враги, - словом, всеми теми качествами, какие необходимы каждому
современнику, ежели он человек нейтральный и неангажированный, дабы он мог
выстоять в наш век, требующий особой стойкости, и находиться в обороне,
наступлении, боевой готовности... Тут читатель может вписать все, что ему
в данный момент заблагорассудится - тем же манером, каким он вписывает
недостающие слова в печатные бланки опросников: футб. ком., Общ. кат.
студ. или Союз странств. подм., НАТО, СЕАТО, Варшавский пакт, Восток и
Запад, Восток или Запад; в этом месте разрешается даже задать еретический
вопрос: ведь на компасе есть и другие страны света, а именно Север и Юг,
нельзя ли вписать и их тоже? В бланк могут быть внесены и так называемые
абстрактные понятия, как-то: вера, неверие, надежда, безнадежность, а если
кто из читателей ощущает досадную нехватку в руководящих идеях или же
недостаточное знание конкретных и абстрактных понятий, я рекомендую ему
обратиться к самой толстой энциклопедии, где он сумеет подыскать себе
что-нибудь подходящее между "Аарау" и "Ящуром".
Я намеренно не касаюсь здесь ни кроткой церкви верующих, ни грозной
церкви неверующих, и даже не из осторожности, а из животного страха перед
тем, что меня опять могут призвать на службу: слово "служба" ("я на
службе", "мне надо служить", "я служу") всегда вселяло в меня страх...
Всю жизнь, а уж особенно после 22 сентября 1938 года, когда я, можно
сказать, пережил второе рождение, я упорно стремился к одной цели - стать
негодным к службе. Цели этой я так и не достиг, хотя несколько раз был к
ней близок. Я не только готов был в любое время дня и ночи глотать пилюли,
терпеть уколы и разыгрывать из себя сумасшедшего (что, впрочем, удавалось
мне хуже всего), но даже позволил людям, которых не считал своими врагами,
хотя они имели все основания считать меня своим врагом, всадить мне пулю в
правую ногу, продырявить левую руку щепкой (правда, не непосредственно, а,
так сказать, посредством немецкой теплушки, вместе с которой я взлетел на
воздух), а также прострелить мне череп и тазобедренный сустав; но ничто не
помогало мне: ни дизентерия, ни малярия, ни понос вульгарис, ни нистагм
(дрожание глазного яблока), ни невралгия, ни мигрень (болезнь Меньера), ни
микозы. Медики упорно писали: "Годен к службе". Только один врач сделал
серьезную попытку признать меня "негодным к службе". Самым отрадным
последствием этого явилось то, что меня послали на десять дней в Париж,
Руан, Орлеан, Амьен и Абвиль в _служебную_ командировку, снабдив служебным
удостоверением, служебными талонами на питание и служебными направлениями
в гостиницы. Эту командировку мне устроил милейший глазной врач (нистагм);
в вышеупомянутых городах я должен был скупить для него по длиннейшему
списку Les oevres compietes de Frederic Chopin [полное собрание
произведений Фридерика Шопена (франц.)], ибо Шопен, как он мне признался,
был для него тем же, чем абсент для ранних символистов. Но, к сожалению, я
не смог полностью обеспечить его шопеновскими вальсами, и он не то чтобы
рассердился, но был опечален и удручен; особенно огорчало его отсутствие
вальса N_9 As-dur, который я так и не сумел раздобыть. Не помогла мне и
наспех придуманная, довольно поверхностная социологическая теорийка насчет
того, что этот вальс по причине его меланхоличности потребляют в больших
дозах дамы, бренчащие на рояле в градах и весях данной местности; он все
равно был разочарован, и когда я предложил ему командировать меня в
неоккупированную зону Франции, опять-таки обстоятельно разъяснив, что в
Марселе, Тулузе и Тулоне наверняка не царит та удушливая тыловая
атмосфера, которая превращает вальс N_9 As-dur в лекарство, пользующееся
особым спросом, он криво усмехнулся и сказал:
- Вот вы чего захотели.
Наверное, он считал, что с неоккупированного юга мне легко будет
дезертировать, и решил помешать этому, но вовсе не потому, что желал мне
зла (мы с ним ночи напролет сражались в шахматы, ночи напролет беседовали
о дезертирстве, и ночи напролет он играл мне Шопена), а, видимо, потому,
что боялся, как бы я не натворил глупостей. Даю торжественную клятву, что
я не намеревался дезертировать, правда, по той причине, что на родине меня
ожидала любящая жена, позже - жена и ребенок, а еще позже - только
ребенок. Но как бы то ни было, его попытки культивировать мой нистагм
несколько ослабели, и через два-три дня он спихнул меня главному
офтальмологу армейской группы "Запад" "как пациента, представляющего
большой научный интерес", - слов этих я ему век не прощу, по-моему, это
равносильно самой низкой форме предательства; главный офтальмолог подавил
меня своими пышными наплечными украшениями и своим научным весом. Полагаю,
что из мести (он, наверное, почувствовал мою антипатию) сей муж два дня
подряд вливал мне в глаза какое-то мерзопакостное зелье, из-за которого я
не мог ходить в кино. Я видел теперь не далее трех-четырех метров, а в
кино люблю сидеть в последних рядах. Все, что находилось за пределами
трех-четырех метров, казалось мне расплывчатым и туманным, и я бегал по
Парижу, словно маленький Ганс, потерявший свою сестрицу Гретель. Негодным
к службе меня так и не признали, а просто отправили в часть с резолюцией:
"Посылать на стрельбы не нужно". После чего мой начальник (прелестное
слово, прямо тает во рту!) несколько переделал окончание в слове "нужно" и
обрек меня на занятие, которое я в какой-то степени уже успел изучить. У
солдат-сверхсрочников оно обычно фигурирует под названием "чистить
нужники". Сей специальный термин я употребляю не без известных душевных
колебаний и исключительно из уважения к исторической истине и ко
всевозможным профессиональным жаргонам. Первые шаги на почетном
ассенизационном поприще я сделал три года назад; по легкомыслию ответил:
мол, был "студентом филологического факультета" - и тут в игру вступила
исконная любовь немцев ко всем видам и разновидностям умственного труда, и
меня закатали, так сказать, на ассенизационные нивы, дабы "сделать из меня
человека".
Словом, я уже знал, как смастерить ковш из старого ведра, палки,
проволоки и гвоздей; кроме того, мне были знакомы физические и химические
условия моей работы; и вот несколько недель подряд от семи утра до
полпервого дня и от половины второго до полшестого я расхаживал по длинной
французской деревне, неподалеку от Мерле-Бен, держа в каждой руке по
ведру, и унавоживал аккуратные грядки нашего батальонного командира,
который в "гражданке" был директором сельскохозяйственного училища и решил
здесь, во Франции, точно воспроизвести истинно немецкий огород - он
посадил капусту, лук, лук-порей, морковь и засеял целое поле кукурузой
("для моих курочек"). Самым неприятным в батальонном командире была его
привычка "проявлять чуткость во внеслужебное время", то есть подходить к
подчиненным и "вступать с ними в беседу". Чтобы помешать этому нарушению
стиля (начальники, проявляющие чуткость, всегда казались мне худшим их
всех зол), а также соблюсти свое достоинство и напомнить ему о его
достоинстве, мне каждый раз приходилось жертвовать целым ведром
экскрементов; я выплескивал ведро ему под ноги таким манером, чтобы он,
чего доброго, не подумал, будто это случилось по неловкости, но и не
подчеркивая слишком явно, что я делаю это нарочно: ведь моя цель
заключалась в том, чтобы сохранить между нами дистанцию. Против
батальонного командира как такового я ничего не имел: он был мне глубоко
безразличен. Важен был принцип - как себя поставить. Я поставил себя так,
что практически сделался для него недосягаем, ибо постоянно окружал себя
зоной экскрементов. Не моя вина, что у него как-то разлилась желчь (на
него попали брызги из ведра); капитану запаса, по-моему, такая
чувствительность не пристала. Любовница командира - дома ему такая роскошь
была бы не по карману - числилась в наших батальонных списках как
"проходящая _службу_" судомойка, она без конца потчевала его вальсом N_9
As-dur, и я подозревал и до сих пор подозреваю, что именно эта дама
выхватила у меня из-под носа в Абвиле ноты того самого вальса и разрушила
мои надежды на нистагм. В теплые осенние вечера она иногда расхаживала по
деревне вся в лиловом, с хлыстом в руке, в лице ни кровинки - ни дать ни
взять мадам Бовари коллаборационистского толка, не столько распутная,
сколько беспутная.
Здесь мой терпеливый читатель может перевести дух. Я несколько
уклоняюсь от темы, но не в сторону, а назад, и торжественно возвещаю:
ассенизационный вопрос еще не совсем исчерпан, зато с шопеновским уже
покончено, во всяком случае, ничего качественно нового я не сообщу,
правда, количественно мне еще предстоит кое-что добавить - из соображений
композиции. Но вообще этот вопрос больше не будет обсуждаться. А сейчас я
в припадке раскаяния бью себя в грудь - в ту самую грудь, внешние
показатели которой можно узнать у моего портного, а внутренние определить
столь трудно... Так вот, мне бы очень хотелось представиться на этих
страницах по всем правилам, как положено солдату, проходившему службу; к
примеру: политические взгляды - демократ. Но можно ли говорить так о
человеке, который не пожелал быть запанибрата с начальством и который,
правда с помощью экскрементов, держал его на известном расстоянии? Или
возьмем такую графу, как вероисповедание. Тут прямо напрашивается вставить
какое-либо из ходких сокращений (выбор невелик), например: еванг.,
еванг.-лют., еванг.-реф., кат., рим.-кат., ст.-кат., изр., иуд. и т.д.
Меня всегда неприятно поражало, что религии, над смыслом которых
посвященные и непосвященные бились на протяжении двух тысяч, шести тысяч
или по меньшей мере четырехсот лет, разрешают низвести себя до нескольких
жалких букв, но даже если бы я хотел воспользоваться ими, мне бы они все
равно ничего не дали.
И здесь следует сразу же указать на один мой недостаток, который,
будучи чуть ли не моим врожденным пороком, принес мне немало неприятностей
и вызвал немало недоразумений. Мои родители - люди разной веры - были
такими нежными супругами, что не решились огорчить друг друга, раз и
навсегда определив мое вероисповедание (только на похоронах мамы я узнал,
что евангелическую церковь в этом браке представляла она). Любящие
родители разработали очень сложную систему взаимного уважения - каждый из
них по воскресеньям попеременно ходил то в церковь Троицы на
Фильценграбене, то в церковь девы Марии в Лизкирхене; это было, так
сказать, верхом терпимости в вопросах веры, причем главным украшением ее
являлось то, что каждое третье воскресенье никто из них вообще не ходил в
церковь. Мой отец неоднократно уверял, что я христианин, поскольку меня
крестили; тем не менее уроки закона божьего я не посещал. По сию пору я
блуждаю в потемках - хотя мне уже под пятьдесят, и финансовое ведомство
считает меня атеистом, так как я не плачу церковного налога. Я с
удовольствием стал бы иудеем, чтобы избежать неприятных прочерков в графе
"вероисповедание", но отец считает, что после его смерти, когда наконец-то
станет известна тайна его религии, мне придется отречься от иудаизма и
люди могут истолковать это превратно. В частных беседах я охотно называю
себя "христианином грядущего", что навлекает на меня несправедливое
подозрение, будто я адвентист. Да, в вопросах веры я, так сказать, tabula
rasa - чистый лист, человек, приводящий всех в отчаяние; для атеистов -
бельмо на глазу, для верующих - "трудный случай", безответственный
субъект, который слишком нянчится с памятью покойной матери; ведь в конце
концов, как мне недавно заявил один священнослужитель, "терпимость вовсе
не богословская категория". Весьма сожалею, ибо в противном случае я был
бы очень набожным.
Все, что в этой повести касается меня, и не только меня, но и всех
других персонажей, я хотел бы изложить не в форме связной записи, а в той
форме, в какой составлены альбомы "Раскрась сам", известные всем нам со
времен нашего золотого детства: их можно было купить за десять пфеннигов
(а в магазине стандартных цен за десять пфеннигов - две штуки). Альбом
"Раскрась сам" был традиционным подарком не слишком изобретательных,
малость скуповатых тетушек и дядюшек, которые считали само собой
разумеющимся, что у ребенка уже есть коробка красок или набор цветных
карандашей. В этих альбомах контуры были намечены тонкими линиями, а то и
пунктиром, который можно было превратить в линии. Уже это предоставляло
некоторую свободу творчества, а при раскраске свобода была полная. Фигуру,
которая, если судить по слегка намеченным воротнику и тонзуре, изображала
священника, вы могли покрыть черной краской (цветом всех церковников), но
при желании также и белой, красной, коричневой и даже фиолетовой. В
верхней части каждой страницы оставалось свободное место, что также
способствовало полету фантазии; вы имели право пририсовать священнику
любой головной убор - от маленькой шапочки до тиары; наконец, вы могли
переделать патера в раввина или же, изобразив брыжи, дать понять, что это
священник постреформатского вероисповедания. В крайнем случае можно было
взять энциклопедию, раскрыть ее на "Церковном облачении" и точно выяснить,
во что следует облачать шею, голову и ноги служителей того или иного
культа (например, сандалии францисканца). И потом, разумеется, вы могли
вообще игнорировать "священника" - благо он был намечен скупыми штрихами -
и изобразить вместо него крестьянина, булочника, пивовара или даже
императора, хироманта, клоуна. Кондуктора - пунктир, штрихи и компостер -
довольно-таки топорное изображение - можно было сделать трамвайным,
железнодорожным или автобусным кондуктором. Ну, а если бы кто пожелал (в
печатной инструкции это отнюдь не возбранялось), он мог несколькими
смелыми штрихами превратить кондукторский компостер в потухшую трубку или
же нарисовать трость, а компостер переделать в набалдашник, и вот уже
перед ним оказался бы музейный служитель, сторож или старый вояка, который
бодро чеканит шаг на встрече ветеранов. Что касается меня, то я вовсю
использовал предоставленную мне свободу и, к ужасу моей матушки, превращал
явных поваров в хирургов; разливательные ложки я переделывал в скальпели,
а лица поваров расширял с тем расчетом, чтобы их колпаки казались пониже.
С женскими фигурами я обращался еще более вольно - самое легкое, как
известно, рисовать решетки, - поэтому всех женщин без разбора я делал
монахинями за решеткой; отец, правда, принимал иногда моих монахинь за
одалисок в гареме.
Всякий поймет, что штрихи, умело дополненные пунктиром, который придает
штрихам определенную целенаправленность, предоставляют куда большую
свободу, нежели столь вожделенная абсолютная свобода творчества, где все
зависит от фантазии индивидуума, а ведь индивидууму зачастую ничего не
приходит в голову, ровным счетом ничего, да и пустой лист бумаги ввергает
его в такое же отчаяние, как свободный вечер, когда вдруг испортился
телевизор.
Вся эта сцена прощания с вымирающим искусством "Раскрась сам" - слезы и
прочувствованные слова - разыграна мною не только для того, чтобы отвлечь
внимание от моей персоны. С тех пор как наши дети научились малевать на
чистых листах бумаги картины, годные для выставок, и в четырнадцать лет
рассуждать о Кафке, иные полотна взрослых стали просто невыносимыми, так
же как и иные рассуждения взрослых о литературе. Невинная овечка, если она
и впрямь невинна и умеет толковать улыбку авгуров, еще вправе накануне
заклания оригинально и со смыслом распорядиться своим нутром,
предварительно наглотавшись булавок, иголок, скрепок, партийных и прочих
значков или же квитанций об уплате церковного налога. Однако овечка,
потерявшая невинность и дар разгадывать улыбку авгуров, просто
выворачивает свои внутренности, и мы видим их такими, какие они есть на
самом деле, а по этим жалким кишкам уж ни в коем случае нельзя предсказать
будущее, как это делали древние...
...Итак, я предлагаю читателю всего несколько штрихов и точек, пусть он
использует их на манер картинки из детского альбома, чтобы украсить мою
небольшую повесть, которая является не чем иным, как возведенной, но еще
не отделанной часовней; на голых стенах этой часовни он может изобразить
все, что ему угодно: фреску, сграффито или мозаику.
Передний и задний планы я оставляю совершенно пустыми: тут есть место
для предостерегающе поднятых пальцев, заломленных от возмущения или от
отчаяния рук, для укоризненно покачивающихся голов, для губ, поджатых со
старческой мудростью и строгостью, для нахмуренных лбов, для зажатых
носов, для лопнувших воротничков (воротнички могут быть с галстуками и без
оных, их заменяют также брыжи духовных лиц и т.д.), здесь же разрешается
трястись в припадке виттовой пляски, демонстрировать пену на губах, а то и
бросаться печеночными и почечными камнями, которые появились по моей вине.
Подобно прижимистому дядюшке или скуповатой тетушке, я предполагаю, что у
читателя уже есть коробка красок или набор цветных карандашей. А тот, у
кого под руками окажется всего лишь черный карандаш, чернильница или тушь
на донышке пузырька, пусть испробует свои силы в монохромной живописи.
Если же кто-нибудь останется недоволен тем, что в повести нет второго,
третьего и четвертого планов, я могу предложить ему взамен разные
исторические пласты: пыль веков, которую каждый получает совершенно
задаром, и хлам истории, который стоит и того меньше. Разрешаю также
удлинить на картинке мои ноги или же сунуть мне в руку археологическую
лопатку, тогда я сумею извлечь на свет божий что-нибудь забавное:
например, браслетку Агриппины, которую сия матрона, напившись, потеряла в
драке с пьяными матросами римско-рейнского флота как раз в том месте, где
стоял (и вновь стоит) мой отчий дом, а не то башмак святой Урсулы или даже
пуговицу от пальто генерала де Голля, вырванную с мясом восторженной
толпой, а потом проникшую сквозь каналы новейшего происхождения в более
интересные исторические пласты. Лично я уже раскопал кое-что стоящее: к
примеру, рукоятку меча Германика - он обронил ее в ту минуту, когда с
излишней горячностью, пожалуй, даже нервно (чтобы не сказать - истерично),
схватился за ножны, дабы показать ропщущей толпе римско-германских
мятежников меч, который так часто вел их к победам; и еще отлично
сохранившуюся белокурую истинно германскую прядь волос - без малейшего
труда я установил, что в свое время она украшала голову Тумелика;
кое-какие вещицы я вообще не называю, чтобы не возбуждать у туристов
зависти и охотничье-археологических инстинктов.
Но больше мы уже не отклонимся от темы ни назад, ни в сторону, а прямым
путем двинемся к цели, наконец-то подойдем к чему-то реальному, а именно к
Кельну. Гигантское наследие, грандиозный исторический багаж (грандиозный
во всяком случае, если исходить из его объема). Однако прежде чем
завязнуть в тине истории, скажем то, что говорят матросы: "Корабль к бою!"
Стоит мне только упомянуть, что Калигула именно здесь нарочно провоцировал
стычки с врагами - тенктерами и сикамбрами, - чтобы упрочить свою раздутую
и дутую славу, как мы уже пускаемся в дальнее плавание без всякой надежды
достичь берегов. А если бы я захотел проникнуть в пласт Калигулы -
четвертый снизу, мне пришлось бы полностью снять позднейшие напластования,
примерно двенадцать по счету, и тут я обнаружил бы, что даже самый верхний
слой совершенно забит исторической дребеденью: кусками цемента, обломками
мебели, человеческими скелетами, солдатскими касками, коробками от
противогазов и пряжками от солдатских ремней - и что все это только слегка
утоптано, слегка утрамбовано. Уже не говоря обо всем прочем, как бы я мог
объяснить молодому поколению, что означает надпись на пряжке: "С нами
бог"? Раз уж я признал, что родился в Кельне (обстоятельство, которое
заставит в отчаянии заломить руки всех правых, левых, серединных и
грегорианских католиков, рейнских и прочих протестантов, равно как и
доктринеров любых мастей, а следственно, почти всех без исключения), то
почему бы мне еще не создать дополнительно почву для всякого рода
недомолвок и недоразумений; с этой целью я предлагаю как место моего
рождения по меньшей мере четыре улицы на выбор: Рейнауштрассе, Гроссе
Вичгассе, Фильценграбен и Рейнгассе, - и пусть каждый, кто подумает, будто
я помещаю свой отчий дом в рискованной близости к тем обителям, где Ницше
в свое время потерпел фиаско, а Шелер имел успех, пусть он знает, что на
этих улицах не занимались и не занимаются ремеслом, каковое пьяные римские
матросы приписали Агриппине, и если после этого ищейки от археологии
возьмутся за дело, чтобы установить, где Агриппина _действительно_ дралась
с матросами, где Тумелик _действительно_ причалил к берегу, а Германик
произнес свою знаменитую речь, я попытаюсь еще усилить всеобщую
неразбериху: когда в моей коллекции найдут шкатулку из слоновой кости и
спросят, чьи волосы в ней хранятся, я заявлю, что эта прядь украшала
голову одного из натурщиков Лохнера или голову святого Энгельберта; такого
рода путаница весьма обычна и привычна в городах, где много паломников.
На вопрос о моей национальности я без обиняков отвечаю: иудей-германец
- христианин. Промежуточное звено этой триады можно без ущерба заменить
названием какой-либо из многочисленных народностей, населяющих Кельн,
чистой или смешанной, например, чистокровный самоед, или помесь шведа с
самоедом, или гибрид словака с итальянцем; но от первого и от последнего
звеньев триады - "иудей-христианин", которые, так сказать, скрепляют мою
помесь, я отказаться не могу, поскольку человек, который не соответствует
ни одной из трех перечисленных здесь категорий или соответствует только
одной (например, помесь славянина с германцем), "годен к службе" и должен
тотчас явиться с повесткой на призывной пункт. Условия явки известны: быть
чисто вымытым и готовым в любую минуту раздеться донага.
Джилл БАРНЕТ - ДЭНИЭЛ И АНГЕЛ
Эмме, единственному ангелу, которого я когда-либо знала.
Глава 1
Для сотворения чудес день выдался просто идеальным. Небо, сияющее
всеми цветами радуги над Райскими кущами, порой казалось почти золотым,
как труба архангела Гавриила, а далекие звуки заунывно-торжественных
песнопений наполняли Божественный эфир. Клубящиеся облака, белые и
пушистые, словно тополиный пух, плыли величаво и так высоко, что только
ангелы добрались бы до них.
Рядом с Жемчужными Вратами сегодня дежурила Лилиан, недавно
посвященная в ангелы. Прохаживаясь влево и вправо и отмеряя положенные
шаги, она порой бросала наверх быстрые робкие взгляды.
Окрестности были пустынны.
Внезапно Лилиан засучила рукава плавно ниспадающей белой робы и, сжав
кулаки, ясно поняла: ей хочется сделать что-то запрещенное, точнее,
сотворить какое-нибудь чудо.
Неожиданный громовой раскат, подобный взрыву, мог бы сокрушить
Райские кущи. Сильный порыв ветра мгновенно разогнал тучи, и они,
наползая одна на другую, ушли к горизонту. Лили упала навзничь на быстро
несущееся облако и словно погрузилась в мыльную пену.
Густые клубы черного дыма, поднявшиеся после взрыва, окружали ее со
всех сторон. Она откинула с лица прядь светлых волос, но сквозь дым все
равно ничего не видела. Лишь через некоторое время, когда он немного
рассеялся, Лили с изумлением обнаружила, что все еще жива и лежит на
спине, упершись взглядом в Небесную твердь. Осторожно пошевелив
пальцами, а затем, осмелев, и конечностями, она с радостью убедилась,
что переломов у нее как будто нет.
Лили быстро села, проклиная нимб, постоянно сползающий на глаза,
кое-как водрузила его на место и одернула задравшийся подол балахона.
Перья ее чудесных крыльев, совсем новых и отливающих перламутром,
медленно кружась, словно снежинки, падали вниз. Лили попыталась
осмотреть крылья, но они располагались так, что ей пришлось то и дело
крутить головой. Наконец она как следует расправила их, надеясь вернуть
им прежнюю форму.
Позади раздалось тихое повизгивание, и Лили испуганно обернулась:
- Флорида? Это ты?
В ответ снова послышался приглушенный звук, напоминающий урчание и
хрюканье одновременно.
- Где ты? Я тебя не вижу.
Из черного облака показались две голые ноги.
- Да тут я, тут, - все так же недовольно откликнулся голос.
Ноги неуверенно барахтались в воздухе в поисках опоры. Наконец,
неуклюже перекувырнувшись, изрядно запачканная Флорида шумно, как из
болота, вырвалась из жирной копоти. Лили помогла ей, но Флори еще долго
кашляла от горького дыма, а ее облепленные сажей крылья беспомощно
подрагивали при каждом движении.
Лили мягко пошлепала Флори по спине, та постепенно начала приходить в
себя, и ее взгляд стал осмысленным.
- Что случилось? - спросила Флори.
- Пока ничего.
Флори посмотрела через плечо Лилиан, и на лице ее отразился ужас:
- О нет! Кое-что все же случилось! Посмотри-ка, что ты натворила!
Лили проследила направление взгляда Флориды и ощутила дурноту.
- Ты же сломала Врата!
Лили в страхе закрыла глаза руками и, чуть раздвинув пальцы, снова
взглянула туда же. Сердце у нее ушло в пятки. Медленно поднявшись, Лили
обреченно побрела навстречу нежданно обрушившейся на нее беде. Потеряв
дар речи, она уставилась на то, что совсем недавно называлось Жемчужными
Вратами.
Вход в самое привлекательное место в этом мире теперь являл собой
нагромождение дымящихся руин.
Створки Врат, наполовину разрушенные, жалостно покосившись, висели на
огромных петлях из червонного золота, а сами петли напоминали изогнутые
австралийские бумеранги.
Жемчужные Врата состояли из двух крыльев ангела, симметрично
расположенных и соединяющихся в центре входа, а также висячего замка,
инкрустированного бриллиантами.
- А где же замок? - задыхаясь от ужаса, прошептала Флори.
Лилиан посмотрела себе под ноги. Там, словно песчинки в гравии,
сверкала алмазная пыль вперемешку с облаками перламутра. С трудом шевеля
онемевшими губами, она выдохнула:
- Думаю, это он. Отчасти.
Флори нагнулась, разглядывая то, что когда-то было замком.
- Неужели это все, что осталось? - Лили набрала горсточку алмазной
пыли и встревоженно воззрилась на белый порошок.
Флори сочувственно кивнула:
- Замок-то больше смахивает на сахарную пудру, а?
- Конечно, святой Петр добр, но если разозлится, огненных стрел у
него на всех хватит... Представляешь, что тогда будет?
- Что будет? Ну, в худшем случае тебя отправят отсюда куда-нибудь
пониже.
- Он не посмеет, - возразила Лили, - за что же меня наказывать, если
я даже не знаю, кто все это сделал? - Она подобрала подол балахона,
будто собираясь бежать. - По-моему, нужно сматываться!
- Да подожди же ты!
- Пошевеливайся, Флори, пошевеливайся!
Ты ведь тоже была рядом, и Петр может решить, что это твоя работа!
Впрочем, как знаешь.
Флори побледнела, подпрыгнула на месте, а затем понеслась за Лили.
Паря в воздухе, ангелы ловко порхали с облака на облако, пока перед ними
не появились сверкающие на солнце сталагмиты - тайное убежище Лилиан, о
котором, по ее мнению, здесь никто не знал. Она придержала разогнавшуюся
подругу.
- Нам сюда.
- Неужели, - нерешительно начала Флори, - ты полагаешь, что святой
Петр нас здесь не найдет?
- Конечно, нет. Это прекрасное место я обнаружила совершенно случайно
- посмотри, между облаками ничего не видно.
- Уверена?
- По крайней мере в последний раз я пряталась именно здесь.
Флори лукаво улыбнулась:
- О! Это когда ты прыгнула с лестницы святого Иакова, чтобы научиться
летать, и чуть не разрушила ее?
- Но я же занималась этим лишь в то время, когда архангелы, стоящие
на посту, уходили немного передохнуть.
- А Гавриил впал в такой гнев, что едва не сломал свой нимб!
- Флори, я до сих пор не могу смотреть ему в глаза. - Лили смутилась.
- Знаешь, я не успела рассказать тебе кое-что еще...
Флори испуганно отступила:
- Неужели ты опять что-то натворила?
- Пообещай, что никому не скажешь. - Флори кивнула, а в ее глазах
вспыхнуло любопытство. - Не проболтаешься под страхом смерти?
- Нашла чем пугать! Я и так уже.., это самое...
- Дело в том, что если кто-нибудь найдет древние святые рукописи...
- Что?! Ты потеряла святыню?
Лилиан молча кивнула.
- Этого еще не хватало! Как тебя угораздило?
- Я не то чтобы их потеряла, а просто уронила.
- Куда? Ты знаешь, где они сейчас? - Лицо Лилиан вытянулось от
отчаяния.
- Глубоко... - обреченно прошептала она. - В Мертвом море.
Флори от удивления открыла рот.
- Я решила рассмотреть их повнимательней, развернула свиток и... И
споткнулась. - Лилиан надолго смолкла, переживая все заново. - Их ведь
кто-нибудь найдет, верно?
Флори бросила на подругу скептический взгляд и, словно вспомнив о
чем-то, вздрогнула. Она вытянула шею, как жираф, и выглянула из-за
большой сосульки наружу.
- Ты точно знаешь, что нас тут никто не заметит?
- Доверься мне. - Лили сжала ее руку. - Видишь, как наши крылья
сверкают на солнце? И не отличишь от сосулек. И робы у нас белые, и
волосы...
С цветом волос она явно поторопилась: Флори была жгучей брюнеткой.
- Ну и что? Спрячешь голову под крыло, чтобы не нарушать маскировки.
Флорида, обдумывая предложение подруги, вдруг громко чихнула и утерла
нос рукавом.
- Ты замерзла?
- Нет, это случайно.
- Она подобрала несколько перьев, упавших с крылышек Лили, и, утешая,
погладила ее по спине. - Ничего, их всего четыре. Ты начала линять?
Теперь я понимаю, почему ты так плохо летаешь.
Они умолкли и прислушались - неподалеку раздавалось нестройное
хоровое пение под звуки арфы. Музыка становилась все громче и громче,
поэтому ангелы быстро нырнули в пену облаков.
- Сла-а-а-а-а-а-ва Все-е-е-е-е-е-вы-ы-ы-шнему! - гнусаво выпевали
голоса.
- Шшш! - Лили приложила палец к губам. - Это хор архангелов!
Внезапно раздалось резкое "дзинь!", потом еще одно, чуть повыше
тоном, и, наконец, совсем уже тоненький, на редкость противный звон.
Песнопение прекратилось словно по команде, и архангелы остановились
напротив того самого места, где прятались Лили и Флори. Подруги
притаились и задержали дыхание. Отсюда был хорошо слышен сердитый голос
старшего - высокого архангела по имени Месопотамия.
- Исрафель, ты опять порвала струны? - осведомился он, оглядываясь.
- Четыре штуки, - поддакнул ангел-коротышка, нахмурившись и кивнув на
золотой инструмент.
Архангелы столпились вокруг поврежденной арфы.
Струны, жалобно позвякивая, лопались одна за другой. Архангелы в
полном молчании долго и зачарованно смотрели на арфу. Наконец
Месопотамия обвел все вокруг властным взором:
- Думаю, это означает, что Лилиан прячется где-то поблизости.
Все остальные, мгновенно забыв об арфе, принялись внимательно
всматриваться в облака. Флори и Лили еще глубже погружались в белую
пелену.
Слепящая вспышка внезапно озарила все вокруг. За ней последовала
другая. Подруги похолодели от страха, потому что рокочущий бас,
прогремевший, как гром, вслед за вспышками, казалось, расколол небеса и
прокатился гулким эхом по всему раю:
- Мои Врата! Мои Жемчужные Врата!
После короткой паузы, когда святой Петр словно собирался с мыслями,
очередной громовой раскат сотряс все вокруг.
- Лилиан!
Флори видела, как румяное лицо подруги приобрело серовато-белый
оттенок.
- ЛИЛИ-А-А-АН! Иди ко мне немедленно!
- Ой-ой-ой! - сочувственно прошептала Флори.
- Шшш! - оборвала ее Лили. - Здесь он нас все равно не найдет.
Все повышая голос, святой Петр прокричал ее имя еще дважды. Одна из
сосулек, не выдержав столь сильной вибрации, отломилась и с хрустальным
звоном упала на ногу Лили. Следующая вспышка была столь яркой, что едва
не затмила солнце. Даже стены Иерихона не выдержали бы громового удара,
раздавшегося после нее. Лилиан и Флори, охваченные ужасом, распластались
и закрыли головы руками. Сосульки хрустя падали вокруг них, а облака
метались и постепенно рассеивались.
Подруги одновременно открыли глаза и, осторожно приподнявшись,
встретили гневный взгляд святого Петра. Высокий, сердитый, он стоял
прямо перед ними, нетерпеливо притопывая ногой, обутой в золотую
сандалию.
Едва шевеля онемевшим языком, Лилиан подняла руку:
- Приветствуем вас... - Поскольку Петр хранил суровое молчание, она
робко добавила:
- Удивительно, мы только что говорили о вас...
Ей показалось, что взгляд Петра стал еще строже.
- То есть я только что сказала Флори, - она незаметно толкнула ногой
все еще не решавшуюся подняться подругу, - так вот, я сказала: "Флори! Я
готова побиться об заклад, что святой Петр, то есть вы, сэр, непременно
будет нас искать, но ни за что не найдет среди этих сталагмитов". Ведь
правда? - Теперь, когда дрожащая Флорида стояла рядом, Лили ткнула ее в
бок.
Та таращила глаза и молча кивала, подтверждая слова подруги и
напоминая сейчас дятла, долбящего неподатливый ствол дерева.
- Однако вам все же удалось нас отыскать! - воскликнула Лили. - Но
как?
Святой Петр выразительно подбросил на ладони горсть перьев, выпавших
из крыльев Лили:
- Кто-то разнес Врата рая!
- Как? Неужели Жемчужные Врата, ваши любимые Жемчужные Врата кто-то
дерзнул... Может, внезапная молния? Заблудившийся астероид? Небесный
катаклизм?
Святой Петр заметил, как что-то сверкнуло в волосах Лилиан, быстро
протянул руку, а затем в зловещем молчании раскрыл ладонь,
продемонстрировав маленький осколок жемчуга.
Заложив руки за спину, Петр расхаживал перед застывшими Лилиан и
Флори.
- Ты согрешила уж тем, что помыслила совершить какое-то, пусть самое
маленькое чудо. - Он ткнул в Лили пальцем, словно председатель суда
присяжных, выносящий обвинительный вердикт. - Вот что ты натворила!
Она кивнула.
Петр остановился, сделал еще один эффектный жест и снова начал
ходить, как профессор перед аудиторией.
- Благородное предназначение ангелов - защищать, охранять и
воспитывать все человеческое племя, - он остановился напротив Лили, - а
вовсе не издеваться над кем-то из этого племени.
- Сэр, дождь, который я хотела вызвать, должен был сослужить добрую
службу. Я увидела над Римом зарево пожара и... - Лили подняла на Петра
полные слез глаза. - Больше такого не повторится.
Молчание апостола длилось невыносимо долго. Неужели он не поверил?
Ведь Лили действительно не хотела принести никому никакого вреда. Такое
ей и в голову не приходило! Она смущенно переминалась с ноги на ногу.
Пауза слишком затянулась, но ни Лили, ни тем более Флори не решились
нарушить глубокомысленного молчания.
Наконец святой Петр глубоко вздохнул, и Лили застыла, готовая
выслушать приговор.
- Боюсь, на этот раз я ничем не смогу тебе помочь.
- Совсем ничем? - пролепетала Лили.
- Ничем!
- О нет! - всхлипнула Флори.
Архангелы сочувственно перешептывались. Лили, опустив голову, стояла
перед Петром, не находя в себе сил ни пошевелиться, ни сказать что-либо
в свое оправдание.
- Пожалуйста, сэр, - взмолилась Флорида, - она же не помышляла ни о
чем дурном... Пожалуйста!
Петр покачал головой:
- Я ничем не могу помочь. Существуют незыблемые правила.
Свет померк для бедной Лилиан. Облака, белые и пушистые, казалось,
превратились в черные тучи. Затуманенными от слез глазами она
огляделась, понимая, что утрачена последняя надежда и у нее нет никаких
шансов на снисхождение. Лили ощущала стыд и полную безысходность.
Святой Петр возвышался над ней, как скала:
- Итак... С сегодняшнего дня... - Пока он держал паузу, все - и
Флори, и Лили, и архангелы - смотрели на него с открытыми ртами, - ты не
имеешь права здесь находиться.
Лилиан медленно подняла голову - перед глазами у нее все поплыло,
даже сам Петр казался ей огромным бесформенным пятном. Над ней что-то
щелкнуло, и ее золотой нимб погас, как перегоревшая лампочка. Тяжелые
крылья отвалились и, курлыча, куда-то умчались.
- А теперь возвращайся назад, на грешную землю! Флори зарыдала.
Петр взмахнул правой рукой:
- Туда, где в назначенный срок собираются падшие ангелы!
Сергей Абрамов - Человек со Звезды
День какой-то сумасшедший выпал, заполошный прямо день, врагу злому не
пожелаешь, всю дорогу - на ногах, на ногах, на ногах, а каблуки тонкие и -
восемь длинных сантиметров, ходули, конечно, но ходули обвальные, да плюс
к тому почти задаром схалявила их Зойка, разве стольник - деньги по
нынешним временам? Ой, нет, не деньги, считайте: пятерка - левак поутру,
да еще за пятерку рожу скривит, гад; трояк - то, что зовется "шведский
стол", хотя шведского там - только официант Свен, который вообще-то
эстонец; сигареты у того же шведа недоделанного - еще десятку отдай, но
это только для нее, для Зойки, - десятка, потому что она шведа сто раз от
метра у себя в пенальчике прятала, отоспаться давала с большого бодуна, а
для остального пипла сигаретки - по два червонца, какие ж бабки надо
делать, чтобы пристойное курить!.. А поужинать? Если задерживаешься, если
заезд большой - еще три чирика; три, да три, да три - будет дырка, а
зарплата администраторская - кот наплакал, а пошлый зверь этот скуп на
слезы, вот. Впрочем, Зойка на судьбу не в обиде, она ее себе сама
выбирала, лелеяла. Грех плакаться, девушка она холостая, самостоятельная,
буквально - _сама_ стоит на красивых ногах, на обвальных каблуках, ни у
кого помощи не просит и не станет. А кто говорит, что администраторы в
отелях _берут_, плюньте тому в рожу: не про Зойку это тем более. Ладно, от
конфет там, от цветов, от флакончика парфюма она не откажется, так ведь
для себя же, а не на продажу, или передарить кому нужному - полезное дело,
приятное настроение...
Да, ноги.
Ноги гудели часов с пяти, потому что привалили американы, человек
шестьдесят, на выставку то ли компьютеров, то ли станков, а заказ был на
сорок, куда, спрашивается, двадцать девать? В холлы на кресла?.. Говоров,
умный, так и заявил: пусть ночку на креслах перекантуются, если не
предупредили, _наши_ люди ведь кантуются - и ничего, а у них, кстати, за
бугром без предварительного заказа в приличный отель тоже гамузом не
вселишься. Говорову славно: указание выдал, сел в "Волгу" и свалил на
дачу. А старший администратор отдувайся. Жалко себя...
Жалко американов. Жалко девочек-регистраторш, которым приказано быть
вежливыми и держать улыбку на взводе. Жалко борзых мальчиков из МИДа,
которые на всех континентах голубой планеты талдычат про перестройку,
которой нет альтернативы. И американам талдычат. Перестройка в державе,
перестройка в отеле, двенадцатый этаж приговорили к перестройке, поставили
на ремонт - подчистить, что загадили. Зойка бездомную американскую
двадцатку - взвод? - уболтала, английский у Зойки легкий, _активный_, хотя
и инязовского розлива, до семи и впрямь на креслах их продержала - "Zoya,
darling, Zoya, excellent, what about little party tonight?", "Sure, quys,
wait a little, you'll get your lovely rooms and only after..." - а после
семи, кроме нее, в отеле начальства нет, вот она своей хилой властью
двадцатый-то этажик и распахни, благо ремонтный конь там еще валяться не
начинал.
Но ноги!..
- Зоенька Александровна, - это Мария Ивановна, старшая в дежурной
смене, лапочка сладкая, заботливая, - вы домой пойдете или здесь
заночуете?
"Заночуете" - не шутка, не подхалимская ирония, у Зойки в пенальчике
есть диван, на котором можно спать, на котором как раз и кемарил похмельно
вышеупомянутый эстонский товарищ швед.
- Поужинаю и пойду.
Бог с ними, с деньгами, однова живем! - села в синем зале за служебный
стол, взяла себе _по-человечески_, коньячку тоже, ела-пила, слушала
вполуха, как еще не для публики - рано еще для публики! - тихонько стебали
что-то свое и для себя ресторанные крутые лабухи, разомлела, разомлела и
домой пошла.
- Спокойной ночи, девочки.
- Спокойной ночи, Зоя Александровна! - в один голос из-за стекла
регистратуры, хор Пятницкого, блин...
Швейцар, сука старая, кадровый кагэбэшник из бывших, а теперь -
застрельщик перестройки и гласности, на собраниях рвет на груди ливрею,
толкуя о нравственности, а сам без трех стольников домой не идет, увидел
начальницу, Матросовым под фотоэлемент влез - двери перед ней раскрыл:
- Славно вам почивать, Зоя Александровна...
А шел бы ты... И такси тут как тут. Села на заднее сиденье, спросила:
- Ты что, на прикорме у швейцара?
Морда наглая, кулак - с голову пионера, ржет:
- Двое детишек, Зоя Александровна, все, замечу, кушать хотят, оглоеды.
- Откуда ты меня знаешь? Что-то я тебя не помню...
- Где вам всех упомнить! А мы вас знать _должны_...
Ну, должны - и хрен с вами, знайте. Закрыла глаза, попыталась подремать
- дорога до Марьиной рощи недлинная, но хоть десять минут, хоть пять... А
ноги гудят, как провода под током. Все, завязали: на службе - без
каблуков, форма одежды летняя, парадная: кроссовки, шорты, майка, в руке -
серп, в другой - молот...
- Куда ты меня везешь, ласковый?
- Домой, куда...
- А где мой дом?
- С утра в Марьиной роще был. Девятый проезд, так?
- Ну ты жох! А ключа от моей квартиры у тебя нет?
- Ключа нет... - вроде даже обиделся. И сухо: - А все знать - работа
требует.
Странная работа. Может, он из кагэбэ?.. Да хоть из цэрэу, лишь бы
довез.
Довез.
С моста развернулись через сплошную осевую, въехали в черный Девятый
проезд и встали.
- Дальше, пардон, некуда, Зоя Александровна, у меня не танк.
Открыла глаза - вот тебе здрасьте: за день все перекопали, ограду
поставили, а на нее - красный фонарь. Кстати, почему красный? Какие такие
аналогии имеют место?.. Впрочем, вопрос праздный, бессмысленный, скорее -
домой, скорее - в койку.
- Может, проводить? - Большого рвения в голосе таксиста не наблюдалось.
- Обойдусь.
- Ну, как знаете... - А сдачи с трояка не дал, вонючка.
На каблуках по таким рытвинам - туфель не жалеть, а Зойка жалела,
туфелек у нее - по счету. Сняла, в полиэтиленовый пакет сунула, пошла
босиком, пошла своим тридцать пятым номером по сухой земле, по теплой и
рассыпчатой марьинорощинской почве, как по летнему полю, как где-нибудь у
сестры в деревне Сафарино по Ярославке, а если зажмурить глаза, то и вовсе
как в дальнем-предальнем детстве, когда вообще никаких туфель у Зойки не
наличествовало. Однако глаза легко было и не зажмуривать: мгла в Девятом
проезде, повторим, стояла египетская, а свет из окон дорогу не слишком
освещал. Осень. Двадцать один час с копейками, а темно, как в полночь.
Зойка миновала первую девятиэтажку, подгребала уже ко второй, к родимой,
как из темноты, из-под еле видного тополя услыхала длинный и явно
_больной_ стон.
1
Жарким июльским днем 1904 года из батумской тюрьмы бежал арестант.
Растерянный надзиратель, неловко ввалившись в кабинет начальника тюрьмы,
доложил о побеге.
-- То есть, как это "бежал"? Почему? -- И, не дождавшись ответа,
начальник тюрьмы закричал: -- Черт знает... черт знает что! Не охрана, а
гимназистки какие-то! Разогнать всех! В карцер, в карцер! В гроб вогнали,
изверги! О, р-рак-калии! Махаметы!..
Пятнадцать лет батумская тюрьма считалась самой надежной во всем
Закавказье. Ее репутация была безупречна. Побег из образцовой батумской
тюрьмы мог казаться нелепостью, такою же, как появление белого медведя на
махинджаурском берегу. Надо же было случиться такому происшествию как раз в
тот день, когда из Тифлиса ехал прокурор!
Начальника тюрьмы не так волновал сам побег, как пятно, которое может
лечь на его многолетнюю безупречную службу. "Здравия желаю, ваше
высокоблагородие! Все благополучно. Только час назад сбежал арестант --
специально в честь приезда вашего высокоблагородия"... Это называется
репутацией лучшей тюрьмы.
Он еще не знал имени бежавшего. Для него в эту минуту совершенно
безразлично было -- кто бежал.
-- Меры приняты? -- глухо спросил он. -- Погоню послали? Двор обыскали?
И, не дождавшись ответа, сверкнул глазами:
-- Кто бежал?.. Что-о? Что ты сказал? А? -- багровея и не сдерживая
себя, закричал он, услышав имя бежавшего.
-- Камо, -- подтвердил надзиратель.
-- Камо... Боже мой, что они со мною делают! Всех выгнать! Всех в
тюрьму! Нет, они замучили меня. Они зарезали меня... Нет, голубчики, я
заставлю вас отвечать... Вы мне ответите, голубчики...
Начальник тюрьмы выхватил из портфеля бумажку и сунул ее надзирателю.
-- Вот, вот, полюбуйтесь, басурмане, полюбуйтесь...
Это была телеграмма из Тифлиса, уведомлявшая, что сегодня прибудет
товарищ прокурора тифлисского военно-окружного суда для допроса заключенного
в батумской тюрьме политического преступника Семена Аршаковича
Тер-Петросяна, по кличке Камо.
-- Нечего сказать, оказали услугу высшему начальству. "Пожалуйте, ваше
высокоблагородие, господин прокурор... Вам надо было бы, знаете,
поторопиться... Запоздали малость. Наши арестанты вроде туристов. А мы всего
лишь швейцары в гостинице для знатных путешественников..." Да-с... "Вы,
господин Камо, хотите проехать в Тифлис? Пожалуйста, сделайте одолжение.
Может быть, прикажете еще проводить вас на вокзал? Вещи снести? Может быть,
за извозчиком сбегать?.." О... о... Гостиница! Постоялый двор! Нет, это не
надзиратели, не стража! Гимназистки! Он схватился руками за голову и
принялся расхаживать по комнате. В эту минуту он совсем забыл, что поезд с
ожидаемым начальством уже подходил к веселому батумскому вокзалу.
Мысль о побеге казалась начальнику тюрьмы невероятной. Он вышел на
тюремный двор. Обычная прогулка заключенных, во время которой произошел
побег, была прервана. Двор обезлюдел и затих. Прямо над головой висело яркое
южное солнце, обдававшее землю зноем.
-- Я вас спрашиваю, -- горестно допытывался начальник тюрьмы у
надзирателя, в первый раз называя его на "вы" и тем самым подчеркивая силу
своего гнева, -- я вас спрашиваю, как он мог бежать среди бела дня, на
глазах у охраны? Ведь стены имеют пять аршин высоты. Через эти стены можно
только на крыльях перелететь. Но Камо -- не птица же!
Надзиратели, караульный начальник и даже солдаты бродили по двору
унылые, удрученные. Они похожи были на гончих, из-под самого носа которых
улизнул заяц.
Начальник рассеянно осмотрелся кругом. Его внимание неожиданно
привлекло одно место на стене. Он близко подошел, нагнулся, потрогал
какой-то выступ рукой, снова отошел и вдруг закричал:
-- Теперь понимаете, как он удрал? Тут вот -- выступ -- видите? Когда
часовой отвернулся, он дал разбег, впрыгнул на выступ и -- готово. Видите,
от сильного удара ноги даже кирпич упал. Какая ловкость, а? Какая наглость,
черт побери! В это время на тюремный двор въехал фаэтон.
В фаэтоне сидел военный с большим черным портфелем на коленях.
Первая страница « 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 » Последняя страница
загрузка...
|
 |
|
|
|