| |
|
 |
ПРОЛОГ
в котором папа Спиридонов удивляется, но понять ничего не может
Петр Васильевич Спиридонов проснулся внезапно. Ему чудились какие-то
голоса, негромкий скрип-точно кто-то осторожно открывает окно, чудился еще
какой-то звук-тонкий, противный, похожий на вой сирены. Говорят, что комары-
существа совершенно безобидные, а все дело в комарихах- их кровожадности нет
предела. Петр Васильевич стукнул себя по носу-и вой сирены смолк. "Так тебе
и надо, кусучка проклятая!"-подумал Петр Васильевич, нащупал на тумбочке
пачку сигарет, зажигалку. Посыпались искры, вспыхнул огонек, неярко осветив
комнату-темные бревенчатые стены, покрашенный белой масляной краской
потолок, кровати детей- Кольки и Милочки. И тут-то папа Спиридонов удивился:
постели были пустые.
- Хо-хо! - сказал Петр Васильевич и поднял зажигалку повыше.-Это уже
становится интересным!
Он сунул ноги в шлепанцы, подошел к постелям детей, еще не веря себе,
пощупал одеяла, взглянул на часы-они показывали пять минут четвертого - и
забеспокоился не на шутку. Тут увидел он, что окно распахнуто, подбежал и
посмотрел растерянно на тайгу, черными зубцами уходящую в небо. Роса со
звоном скатывалась с листьев, где-то пробовала охрипший заспанный голос
птица, лес, казалось, разминал затекшие за ночь плечи - шорохи, хруст,
потрескивание.
Испуганный папа Спиридонов стал будить жену:
- Аня, - говорит он, - Аннушка, да проснись же!
- Что тебе не спится?-рассердилась жена.-Ночь-полночь, а все тебе покоя
нет.
- Понимаешь, Аннушка, они это самое...
- Кто? Что? Ты уж говори пояснее.
- Исчезли они, Аннушка, сбежали, пропали!
- Ой, господи! Да кто пропал-то? Можешь ты мне сказать, в чем дело?
- Дети пропали!
- Послушай, Петр Васильевич, тебя вчера, случаем, никто чайком покрепче
не угостил? Или, может, приболел, а? Дай-ка я лоб пощупаю.
- Ну что ты, Аннушка, право. Дети, говорю, пропали, а ты со всякими
пустяками.
- Какие дети?
- Она еще спрашивает, какие! Да наши же - Коля и Милочка!
Жена все же пощупала лоб Петра Васильевича, взглянула на него
сочувственно, как на тяжелобольного.
- Не мели чепухи, Петя,-сказала она, покачивая головой. - Вон же они
спят.
Петр Васильевич повернулся к постелям детей, и его глаза округлились от
удивления. Он даже ущипнул себя на всякий случай: дети и в самом деле мирно
спали. Тут папа Спиридонов почувствовал боль в пальцах- зажигалка, которую
он все еще продолжал держать в высоко поднятой руке, раскалилась, бензин в
ней догорал.
Прошел час и второй, а папа Спиридонов все не мог прийти в себя.
Недоуменно пожимая плечами, он поставил на тумбочку будильник, который
ненароком уронил на пол, и закурил.
Отвернувшись к стене, новый сон рассматривала жена. Спал, уткнувшись
носом в подушку, Колька, Милочка причмокивала губами.
"Окно!-вдруг подумал Петр Васильевич.-Окно! Оно-то оказалось раскрытым, а
я сам с вечера его запирал, чтоб комары не налетели".
Он нашарил в темноте шлепанцы, подбежал к окну. Оно было добросовестно
закрыто на все запоры.
Петр Васильевич рассеянно сунул сигарету горящим концом в рот, вскрикнул.
- Что?-сквозь сон проворчала мама.-Опять исчезли?
- Да здесь они, здесь... Спи.
Петр Васильевич, стараясь не шуметь, добрался до кровати, улегся и
подумал: "Пожалуй, завтра надо зайти к врачу".
Почему может быть признан виновным историк, верно следующий мельчай-
шим подробностям рассказа, находящегося в его распоряжении? Его ли вина,
если действующие яйца, соблазненные страстями, которых он не разделяет,
к несчастью для него совершают действия глубоко безнравственные.
Стендаль
Вы очень наблюдательны, Глафира Васильевна. Это все очень верно, но
не сами ли вы говорили, что, чтобы угодить на общий вкус, надо себя "бе-
зобразить". Согласитесь, это очень большая жертва, для которой нужно
своего рода геройство.
Лесков
1918
1
- Очень хорошо, что вы являетесь ко мне с цветами. Все мужчины, высу-
ня язык, бегают по Сухаревке и закупают муку и пшено. Своим возлюбленным
они тоже тащат муку и пшено. Под кроватями из карельской березы как тру-
пы, лежат мешки.
Она поставила астры в вазу. Ваза серебристая, высокая, формы - женс-
кой руки с обрубленной кистью.
Под окнами проехала тяжелая грузовая машина. Сосредоточенные солдаты
перевозили каких-то людей, похожих на поломанную старую дачную мебель.
- Знаете, Ольга...
Я коснулся ее пальцев.
- ...после нашего "социалистического" переворота я пришел к выводу,
что русский народ не окончательно лишен юмора.
Ольга подошла к округлому зеркалу в кружевах позолоченной рамы.
- А как вы думаете, Владимир...
Она взглянула в зеркало.
- ...может случиться, что в Москва нельзя будет достать французской
краски для губ?
Она взяла со столика золотой герленовский карандашик:
- Как же тогда жить? 2
После четырехдневной забастовки собрание рабочих тульского оружей-
но-патронного завода постановило:
"... по первому призывному гудку выйти на работу, т.к. забастовка
могла быть объявленной только в силу временного помешательства рабочих,
страдающих от общей хозяйственной разрухи".
3
Чехословаки взяли Самару.
4
В Петербурге хоронили Володарского. За гробом под проливным дождем
шло больше двухсот тысяч человек.
5
ВЧК сделала тщательный обыск в кофейной французского гражданина Ле-
фенберга по Столешникову переулку, дом 8, и в кофейной словака Цумбурга
тоже по Столешникову переулку, дом 6. Обнаружены пирожные и около 30
фунтов меда.
6
Вооруженный тряпкой времен Гомера, я стою на легонькой передвижной
лесенке и в совершеннейшем упоении глотаю книжную пыль.
Внизу Ольга щиплет перчатку цвета крысиных лапок.
- Нет, Ольга этого вы не можете от меня требовать.
Она продолжает отдирать с левой руки свою вторую кожу.
- Итак, вы хотите, чтобы я поделился с прислугой этим ни с чем не
сравнимым наслаждением? Вы хотите, чтобы я позволил моей прислуге раз в
неделю перетирать мои книги? Да?
- Именно.
- Ни за что в жизни! Она и без того получает слишком большое жало-
ванье.
- Марфуша!
От волнения я теряю равновесие. Мне приходится, чтобы не упасть, вы-
пустить из рук тряпку времен Гомера и уцепиться за шкаф. Тряпка нес-
колько мгновений парит в воздухе, потом плавно опускается на Ольгину
шляпу из жемчужных перышек чайки.
О, ужас, античная реликвия черной чадрой закрывает ей лицо!
Ольга давится пылью, кашляет, чихает.
Со своего "неба" я бормочу какие-то извинения. Все погибло. С земли
до меня доносится:
- Марфуша!
Входит девушка, вместительная и широкая, как медный таз, в котором
мама варила варенье.
- Будьте добры, Марфуша, возьмите на себя стирание пыли с книг. У
Владимира Васильевича на это уходит три часа времени, а у вас это займет
не больше двадцати минут.
У меня сжимается сердце.
- Спускайтесь, Владимир. Мы пойдем гулять.
Спускаюсь.
- Ваша физиономия татуирована грязью.
Моя физиономия действительно "татуирована грязью".
- Вам необходимо вымыться. Работает ли в вашем доме водопровод? Иначе
я понапрасну отсчитала шестьдесят четыре ступеньки.
- Час тому назад водопровод действовал. Но ведь вы знаете, Ольга, что
в революции самое приятное - ее неожиданности.
7
Мы идем по Страстному бульвару. Клены вроде старинных модниц в
больших соломенных шляпах с пунцовыми, оранжевыми и желтыми лентами.
Ольга берет меня под руку.
- Мои предки соизволили бежать за границу. Вчера от дражайшего папаши
получили письмецо с предписанием "сторожить квартиру". Для этого он ре-
комендует мне выйти замуж за большевика. А там, говорит, видно будет.
По небу раскинуты подушечки в белоснежных наволочках. Из некоторых
высыпался пух.
У Ольги лицо ровное и белое, как игральная карта высшего сорта из но-
вой колоды. А рот - туз червей.
- Хочу мороженого.
Я отвечаю, что Московский Совет издал декрет о полном воспрещении
"продажи и производства":
- ...яства, к которому вы неравнодушны.
Ольга разводит плечи:
- Странная какая-то революция.
И говорит с грустью:
- Я думала, они первым долгом поставят гильотину на Лобном месте.
С тонких круглоголовых лип падают желтые волосы.
- А наш конвент, или как он там называется, вместо этого запрещает
продавать мороженое.
Через город перекинулась радуга. Веселенькими разноцветными подтяжка-
ми. Ветер насвистывает знакомую мелодию из венской оперетки. О какой-то
чепухе болтают воробьи.
8
В Казани раскрыли контрреволюционный офицерский заговор. Начались
обыски и аресты. Замешанные офицеры бежали в Райвскую пустынь. Казанская
ЧК направила туда следственную комиссию под охраной четырех красногвар-
дейцев. А монахи взяли да и сожгли на кострах всю комиссию вместе с ох-
раной.
Причем жгли, говорят, по древним русским обычаям: сначала перевязыва-
ли поперек бечевкой и бросали в реку, когда поверхность воды переставала
пузыриться, тащили наружу и принималась "сушить на кострах"
История в Ольгином духе.
9
Я пришел к тебе, Ольга, проститься.
- Проститься? Гога, не пугай меня.
И Ольга трагически ломает бровь над смеющимся глазом.
-Куда же ты отбываешь?
- На Дон.
- В армию генерала Алексеева.
Ольга смотрит на своего брата почти с благоговением:
- Гога, да ты...
И вдруг - ни село, ни пало задирает кверху ноги я начинает хохотать
ими, как собака хвостом.
Гога - милый и красивый мальчик. Ему девятнадцать лет У него всегда
обиженные розовые губы, голова в золоте топленых сливок от степных коров
и большие зеленые несчастливые глаза. - Пойми, Ольга, я люблю свою роди-
ну.
Ольга перестает дрыгать ногами, поворачивает к нему лицо и говорит
серьезно:
Это все оттого, Гога, что ты не кончил гимназию.
Гогины обиженные губы обижаются еще больше. - Только подлецы, Ольга,
во время войны могли решать задачки по алгебре. Прощай.
- Прощай, цыпленок.
Он протягивает мне руку с нежными женскими пальцами. Даже не пальца-
ми, а пальчиками. Я крепко сжимаю их:
- До свидания, Гога.
Он качает головой, расплескивая золото топленых сливок:
- Нет, прощайте.
И, выпячивает розовые, как у девочки, обиженные губы. Мы целуемся.
- До свидания, мой милый друг.
- Для чего вы меня огорчаете, Владимир Васильевич? Я был бы так
счастлив умереть за Россию.
Бедный ангел! Его непременно подстрелят, как куропатку.
- Прощайте, Гога.
10
На Кузнецком Мосту обдирают вывески с магазинов. Обнажаются грязные,
прыщавые, покрытые лишаями стены.
С крыш прозрачными потоками стекает желтое солнце. Мне кажется, что я
слышу его журчание в водосточных трубах.
- При Петре Великом, Ольга, тут была Кузнецкая слобода. Коптили небо.
Как суп, варили железо. Дубасили молотами по наковальням. Интересно
знать, что собираются сделать большевики из Кузнецкого Моста?
Рабочий в шапчонке, похожей на плевок, весело осклабился:
- А вот, граждане, к примеру сказать, в Альшванговом магазине бур-
жуйских роскошней будем махру выдавать по карточкам.
И, глянув прищуренными глазами на Ольгины губы, добавил:
- Трудящемуся населению.
Предвечернее солнце растекается по панелям. Там, где тротуар образо-
вал ямки и выбоины, стоят большие, колеблемые ветром солнечные лужи.
- Подождите меня, Владимир.
- Слушаюсь.
- В тридцать седьмой квартире живет знакомый ювелир. Надо забросить
ему камушек. А то совсем осталась без гроша.
- У меня та же история. Завтра отправляюсь к букинистам сплавлять
"прижизненного Пушкина".
Ольга легкими шагами взбегает по ступенькам.
Я жду.
Старенький действительный статский советник, "одетый в пенсне", тор-
гует в подъезде харьковскими ирисками.
Мне делается грустно. Я думаю об улочке, на которой еще теснятся
книжные лавчонки.
Когда-то ее назвали Моховой. Она тянулась по тихому безлюдному берегу
болотистой речки Неглинной. Не встречая помехи, на мягкой илистой земле
бессуразно пышно рос мох.
Вышла Ольга.
- Теперь можем кутить.
Она покупает у действительного статского советника ириски.
Рыжее солнце вихрястой веселой собачонкой путается в ногах.
11
Мой старший брат Сергей - большевик. Он живет в "Метрополе"; управля-
ет водным транспортом (будучи археологом); ездит в шестиместном автомо-
биле на вздувшихся, точно от водянки, шинах и обедает двумя картофелина-
ми, поджаренными на воображении повара.
У Сергея веселые синие глаза и по-ребячьи оттопыренные уши. Того гля-
ди, он по-птичьи взмахнет ими, и голова с синими глазами полетит.
Во всю правую щеку у него розовое пятно. С раннего детства Сергея
почти ежегодно клали на операционный стол, чтобы, облюбовав на теле мес-
то, которого еще не касался хирургический нож, выкроить кровавый кусок
кожи.
Вырезанную здоровую ткань накладывали заплатой на больную щеку. Вся-
кий раз волчанка съедала заплату.
- Я пришел к тебе по делу. Напиши, пожалуйста, записку, чтобы мне вы-
дали охранную грамоту на библиотеку.
- Для чего тебе библиотека?
- Чтобы стирать с нее пыль.
- Ходи в Румянцевку и стирай там.
- Ладно... не надо.
Сергей садится к столу и пишет записку.
Я завожу разговор о только что подавленном в Москве восстании левых
эсеров; о судьбе чернобородого семнадцатилетнего еврейского мальчика,
который, чтобы "спасти честь России", бросил бомбу в немецкое по-
сольство; о смерти Мирбаха; о желании эсеров во что бы то ни стало зате-
ять смертоносную катавасию с Германией.
Еще не все улеглось. Еще останавливают на окраинах автомобили и дер-
жат, согласно ленинскому приказу, "до тройной проверки"; еще опущены
шлагбаумы на шоссе и вооруженные отряды рабочих жгут возле них по ночам
костры.
Чтобы раздразнить Сергея, я говорю про эсеров:
- А знаешь, мне искренно нравятся эти "скифы" с рыжими зонтиками и в
продранных калошах. Бомбы весьма романтически отягчают карманы их ватных
обтрепанных салопов.
Ольга про эсеров неплохо сказала: "они похожи на нашего Гогу - будто
тоже не кончили гимназию".
Сергей трется сухой переносицей о край письменного стола. Он вроде
лохматого большого пса, о котором можно подумать; что состоит в дружбе
даже с черными кошками.
- Тут, видишь ли, не романтика, а фарс. Впрочем, в политике это одно
и то же.
Мягкими серыми хлопьями падает темнота на Театральную площадь.
Ихний главнокомандующий Муравьев - Третьего дня сбежал в Симбирск и
оттуда соизволил ни больше ни меньше как "объявить войну Германии". Глу-
по, а расстреливать надо.
Садик, скамейки, тоненькие деревца и редкие человеческие фигурки вни-
зу завалены осенними сумерками. Будто несколько часов кряду падал теплый
серый снег.
Я упираюсь в мечтательные глаза Сергея своими - тверезыми, равнодуш-
ными, прохладными, как зеленоватая, сентябрьская, подернутая ржавчиной
вода.
Мне непереносимо хочется взбесить его, разозлить, вывести из себя.
- Эсеры, Муравьев, немцы, война, революция - все это чепуха...
Сергей таращит пушистые ресницы:
- А что же не чепуха?
- Моя любовь.
Внизу на Театральной редкие фонари раскуривают свои папироски.
- Предположим, что ваша социалистическая пролетарская революция кон-
чается, а я любим...
Среди облаков вспыхивает толстая немецкая сигара.
- ...трагический конец!.. а я?.. я купаюсь в своем счастье, плаваю по
брюхо, фыркаю в розовой водичке и в полном упоении пускаю пузырики всеми
местами.
Сергей вытаскивает из портфеля бумаги:
- Ну, брат, с тобой водиться - все равно что в крапиву с... садиться.
И потягивается:
- Иди домой. Мне работать надо.
Первый раз, когда мы были с ним в постели, он держал руки за моим
затылком. Это мне понравилось. Он тоже мне очень понравился. Он был
необычен, преисполнен романтики, странен и блестящ, говорил он об очень
интересных вещах. И дал мне огромное наслаждение.
Во второй раз он поднял платок, который я, раздеваясь, бросила на
пол, улыбнулся и сказал:
- Хочешь, я завяжу тебе глаза?
Со мной никто никогда так не поступал в постели. Это мне тоже
понравилось. И он сам понравился еще больше, чем в первый раз,
понравился до такой степени, что уже после всего, чистя зубы, я все
время улыбалась своему отражению в зеркале: я и вправду нашла чудесного
любовника.
В третий раз я получила от него многократный оргазм. Я уже больше не
могла - он вышел из меня десятый раз, - и я услышала свой собственный
голос, который, как бы паря над постелью, умолял его продолжить. Тогда
он взял меня снова.
Я начала влюбляться.
В четвертый раз, когда я была так возбуждена, что не могла больше ни
о чем думать, он снова воспользовался моим платком, чтобы связать мне
руки. В то же утро он прислал мне на работу тринадцать роз.
***
Воскресенье. Май близится к концу. Я провожу вторую половину дня с
подругой, которая недавно ушла с нашей работы. К нашему великому
удивлению, видеться мы в последние месяцы стали чаще, чем в то время,
когда работали вместе. Она живет в центре, и рядом с ней есть ярмарка.
Мы гуляем, болтаем, бродим туда-сюда, завтракаем. Она покупает себе
хорошенькую серебряную коробочку в отделе, где продают старую одежду,
разрозненные книги, огромные картины, изображающие грустных женщин (их
розовые губы обведены по краям акриловой краской) и множество других
вещей, которые принято называть "антиквариатом".
Вдруг я подумала, не стоит ли мне вернуться к прилавку, на котором я
видела кружевной шарф. Подруге моей он показался "невзрачным" и
"грязным".
- Я знаю, что он грязный, - говорю я, повышая голос, чтобы она меня
услышала в уличном шуме. - Но представь, каким он станет, когда я его
постираю и выглажу!
Она оборачивается, прикладывает правую руку к уху и показывает мне на
женщину в мужском костюме, которая увлеченно рассматривает старые
барабаны.
- Представь себе его чистым и глаженым. Я и вправду считаю, что это
хорошая покупка.
- Тогда возвращайся немедленно. Иначе его купит кто-нибудь другой, и
пока ты будешь разговаривать с продавщицей, он уже будет выстиран и
выглажен.
Я с досадой гляжу на какого-то человека позади себя и пробую догнать
подругу, которая не стала меня ждать. Но с места мне не сойти.
Медленное, ленивое движение толпы прекратилось, она неподвижна. Как раз
передо мной трое малышей лет около шести облизывают тающее итальянское
мороженое. Около прилавков к барабанщику присоединяется какой-то
гитарист.
- Это ярмарка под открытым небом первая нынешней весной, - говорит
кто-то слева мне на ухо. Я думаю, что нужно пойти и купить этот шарф.
Сияет солнце. Воздух еще не очень прогрелся, скорее, он пахнет
теплом. Небо сияет и воздух чист, как над каким-нибудь городишкой в
Миннесоте. Мальчик, который стоит передо мной, должно быть, попробовал
мороженое у всех своих приятелей. Очень приятное весеннее настроение.
"Я знаю, что шарф невзрачный, - думаю я. - Но это все же хорошая
работа, и за четыре доллара... Столько стоит билет в кино. Думаю, что я
куплю его".
Но двинуться с места уже просто невозможно.
Передо мной стоит мужчина, он улыбается мне, я - ему. Он без темных
очков, волосы падают ему на лоб. Когда он говорит (и еще больше, когда
он улыбается), лицо его просто интересно. Я думаю, что он, скорее всего,
не слишком фотогеничен, особенно если примет серьезный вид. На нем
немного потертая розовая рубашка с закатанными до локтя рукавами и
широкие брюки цвета хаки (по крайней мере, это не гомосексуалист: те
всегда носят узкие брюки), теннисные туфли, но носков нет.
- Я вас провожу, - говорит он. - Найдете вы в конце концов свою
подругу. В двух-трех кварталах отсюда народу меньше. Конечно, она могла
уйти, но...
- Нет, - говорю я ему. - Она живет недалеко отсюда.
Он прокладывает дорогу в толпе и кричит мне через плечо:
- И я тоже! Меня зовут...
***
Сегодня четверг. В воскресенье и понедельник мы обедали в городе. Во
вторник - у меня, в среду были на вечеринке у одной из моих сотрудниц,
где нам подавали колбасу и копчености от Зейбара. Но сегодня вечером он
приготовил обед у себя дома. Пока он режет салат, мы болтаем на кухне.
Он не захотел, чтобы я ему помогла, налил мне стакан вина и стал
спрашивать, есть ли у меня братья и сестры. Вдруг зазвонил телефон.
- Сегодня вечером? Нет, нет, это меня не устраивает. Это идиотство
подождет до завтра.
Потом он долго молчит, строит гримасу, качает головой и наконец
взрывается:
- Вот дерьмо! Ну ладно, приходи скорее, только ненадолго, я занят
сегодня...
- Ну, мерзкий тип! - ворчит он, и вид у него раздосадованный и
огорченный:
- Я хотел, чтобы он оставил меня в покое. Он неплохой парень, мы
иногда вместе пропускаем по стаканчику... Но у нас нет ничего общего,
разве что в теннис мы играем в одном клубе и ишачим в одном заведении.
Он часто затягивает работу, а потом ему приходится брать ее домой. Он
зайдет в восемь часов. Вечно одна и та же история: работа, которую он
должен был сделать две недели назад, не сделана, и он паникует. Я в
самом деле очень огорчен. Мы пойдем в спальню, а ты можешь остаться
здесь и посмотреть телевизор.
- Я предпочитаю вернуться домой, - говорю я ему.
- Вот этого я и боялся! Нет. Останься. Мы сейчас поедим, а потом ты
постараешься убить время, час или два. Позвони матери, какой-нибудь
подруге. У нас впереди будет еще целая ночь. Он точно уйдет до десяти
часов. Хорошо?
- Я никогда не звоню матери, чтобы "убить время". Впрочем, сама идея
убивать время мне отвратительна. Два часа... Если бы у меня с собой были
хотя бы мои бумаги...
- Ну, тогда разберись вот с этим, - говорит он, протягивая мне
портфель с таким услужливым видом, что я начинаю хохотать.
- Хорошо. Найду себе что-нибудь почитать. Но в спальню пойду я. Не
хочу, чтобы твой приятель знал, что я здесь. Если он не уйдет в десять
часов, я явлюсь к вам, накинув на голову простыню, верхом на метле и
буду делать непристойные движения.
- Гениально!
Вид у него очень довольный.
- Я все же перенесу телевизор в спальню на тот случай, если тебе
станет скучно. А после обеда схожу и куплю в киоске журналы, чтобы ты
смогла посмотреть, какие непристойные жесты ты забыла...
- Большое спасибо...
Он строит гримасу.
После бифштекса и салата, мы пьем кофе в гостиной, сидя рядом на
мягком диване, обитом голубой хлопчатой материей, не новой и вытершейся
на углах.
- Как ты варишь кофе? - спрашиваю я.
- Как варю кофе? - озадаченно спрашивает он. - Просто. Пользуюсь
кофеваркой. Это нормально, по-моему?
- Послушай, я готова отказаться от журналов, если ты мне достанешь
вон того Жида в белой блестящей обложке, там, наверху на полке, слева. Я
обратила на него внимание, когда мы ели. Я всегда находила, что он
непристоен.
Но когда он достает Жида, оказывается, что он на французском. А
Кафка, который упал на пол, пока он доставал Жида, на немецком.
- Ничего, - говорю я. - У тебя нет, случайно, Сердечных горестей
Белинды? Или лучше даже Страстей в бурную ночь?
- Я очень огорчен, - отвечает он. - Я не думаю, что...
Его огорчение, стеснительный тон еще больше выводят меня из себя.
- Тогда, пожалуйста. Войну и мир в том, помнишь, прелестном и тонком
переводе на японский...
Он кладет книги, которые держал в руках, и обнимает меня:
- Кошечка моя...
- Мне кажется, - говорю я самым неприятным голосом, - что называть
меня "кошечкой" еще рановато. В конце концов, мы знакомы всего девяносто
шесть часов...
Он прижимает меня к себе.
- Послушай, - говорит он, - я вправду очень огорчен. Я вижу, что
получилось очень нехорошо. Сейчас я отменю это...
Но в ту минуту, когда он собирается снять трубку, я начинаю
чувствовать себя смешной. Я откашливаюсь, сглатываю слюну и говорю ему:
- Пусть все будет как есть. Я вполне могу часа два почитать газету, а
если ты дашь мне бумаги, то я напишу письмо, которое должна была
отправить несколько месяцев тому назад. По крайней мере, совесть будет
чиста. Мне нужна еще авторучка.
Он явно испытывает облегчение, идет к большому дубовому секретеру,
который стоит в другом конце комнаты, достает оттуда несколько листов
кремовой очень тонкой бумаги, и вынимает авторучку из внутреннего
кармана пиджака. Потом переносит в спальню телевизор.
- Надеюсь, что ты не сердишься. Это больше не повторится.
В ту минуту я еще не знала, до какой степени он сдержит слово.
Когда звонит внутренний телефон, я уже лежу на его кровати, опершись
спиной о подушку, подняв колени и держа в руке авторучку, тяжелую и
приятную на ощупь. Я слышу, как мужчины здороваются, но когда они
начинают спорить, не могу разобрать ни слова.
Я пишу письмо ("...я встретила этого парня несколько дней тому назад,
начало приятное, он ничем не похож на Джерри, который теперь совершенно
влюблен в Хэрриет, ты помнишь его..."), бегло просматриваю Таймc и читаю
в Пост свой гороскоп: "Вы слишком легко пренебрегаете теориями, потому
что в них не верите... Утренние часы лучше посвятить неотложным
покупкам..."
"Хотела бы я хоть раз в жизни понять свой гороскоп", - подумала я.
За те несколько часов, которые я провела с этим человеком, я не
успела рассмотреть его спальню. Теперь я вижу, что и рассматривать-то
нечего. Комната очень большая, с очень высоким потолком. Пол покрыт тем
же серым ковролином, что передняя и гостиная. Стены белые и совершенно
голые. Кровать хотя и огромная, но в подобном окружении кажется
маленькой. Простыни белые и свежевыглаженные, как в понедельник: значит,
он так часто меняет простыни? Одеяла серые, а покрывала нет. Слева от
кровати два высоких окна, на них - белые бамбуковые шторы. С одной
стороны кровати стул, на котором сейчас стоит телевизор, с другой -
тумбочка из того же дерева, что и кровать. На тумбочке лампа под белым
абажуром, подставка белая с синим, похожая на китайскую вазу, лампочка
75-ваттная. Лампа очень изящная, но я думаю, что свои немецкие и
французские книжки этот тип читает не здесь: лампочка для этого нужна
сильнее. На кровати две или три подушки, специальный светильник. Почему
он лишает себя такого удовольствия?
Я спрашиваю себя, что он подумал бы о моей спальне. Она, по крайней
мере, в два раза меньше. Я с двумя подружками покрасила ее в
нежно-персиковый цвет, эту краску я повсюду искала три месяца. И оно
того стоило. Что он подумал бы о моем покрывале в цветочек (занавески,
простыни и наволочки подобраны в тон), о трех рваных греческих одеялах,
о безделушках, привезенных из путешествий, которые в огромном количестве
стоят повсюду - на туалетном столике, на секретере, на книжных полках.
Что бы он подумал о стопках писем, журналов, книг, которые валяются по
обеим сторонам кровати, о трех пустых чашках из-под кофе, пепельницах,
до краев наполненных окурками, о грязном белье, напиханном в наволочку в
углу, об открытках с Аль Пачино и Джеком Никольсоном, которые я засунула
под раму зеркала над столом, о фотографиях - с одной широко улыбаются
мои родители, а на другой снята я с четырехлетним двоюродным братцем на
Кони-Айленде. Уж не говоря о видах норвежских фьордов, присланном мне
одним приятелем, или сицилийской часовни, которая привела меня в полное
восхищение два года назад и обложках Нью-Йоркера, которые я отдала
окантовать, и о картах всех стран, в которых я побывала (с городами,
обведенными красным кружком), и особенно о самом любимом сувенире:
заляпанном ресторанном меню, оправленном в красивую серебряную раму. Это
меню от Люхова, первого нью-йоркского ресторана, куда ступила моя нога
двенадцать лет назад.
Спальня этого человека, - думаю я, - как-то уж слишком обычна для
того, чтобы я могла ее назвать действительно обычной. Если отнестись к
ней благожелательно, ее можно назвать строгой, а если отнестись
критически, то снобистской; честно сказать, она скорее всего скучна. Во
всяком случае, ничего "интимного" в ней нет. Он что, не знает, что люди
вешают на стены? С его профессией он мог бы легко позволить себе купить
несколько красивых репродукций; а за те деньги, которых, должно быть,
стоила ему ужасная картина в гостиной, он мог бы покрыть все стены
сусальным золотом.
Голоса мужчин теперь звучат громче. Уже почти девять часов.
Я встаю, подхожу к комоду; на его ящиках медные ручки, а на дереве
вырезаны завитушки. Рядом стоит длинный узкий стол в стиле Парсон, а на
нем лампа, в точности такая, что стоит у кровати, и стопки
профессиональных журналов. Потом шкаф. Очень большой, двустворчатый.
Правая створка скрипит, когда я ее отворяю. Я застываю на месте, затаив
дыхание. Голос гостя стал почти жалобным. Его же голос по-прежнему тих,
но тверд. Я сама себе кажусь не в меру любопытной девчонкой, да так оно
и есть.
В шкафу над вешалкой два больших отделения. В верхнем, насколько я
могу видеть, лежат кожаные чемоданы; довольно потрепанные, чехол от
кинокамеры, лыжные ботинки и три черные поливиниловые папки, на которых
его рукой написано: Налоги. В нижнем отделении лежат пять свитеров: два
темно-синих, один черный, один белый и один коричневый; четыре стопки
рубашек, все голубые, бледно-розовые и белые.
"Раз в год я звоню, - скажет он мне позже, - к Брукс Бразерс. Они
присылают мне рубашки, и мне не приходится туда идти. Я ненавижу ходить
по магазинам".
Когда рубашка пачкается, он кладет ее в другую стопку, а человек из
китайской прачечной, которому он их отдает, присылает их ему в пакете
выстиранными и выглаженными. Когда на рубашке появляется пятно, которое
нельзя вывести, он ее выбрасывает. Рядом с рубашками лежат две теннисных
ракетки, ручки которых длиннее, чем полки, шесть белых теннисок и пять
пар теннисных шорт (он играет по вторникам с 12.30 до 2.30, по четвергам
с 12.15 до 2, в воскресенье с 3 до 5 часов весь год, как я узнаю позже.
Ракетки он носит в футляре, а спортивную одежду - в мешке из крафта). В
том же отделении около правой стенки - десять наволочек стопкой, а рядом
- простыни.
Не считая того костюма, что сейчас на нем - а еще какие-то, возможно,
в чистке, - у него их девять. Три - темно-серый, синий в полоску и из
серого твида, все с жилетами и одного покроя - новые. Три других - из
белого льна, из серой фланели, и из сине-белой шотландки - тоже почти
новые (два из них с жилетами). Что еще? Серый плащ и темно-серое
шерстяное пальто, которым, должно быть, года два. Смокинг (этому уже
четыре года, скажет он мне). Я никогда его в нем не увижу. В один
прекрасный день он мне расскажет, что он уже одиннадцать лет шьет
костюмы у одного и того же портного в Литл Итали, а последние ни разу не
примерял; он чрезвычайно рад тому, что сумел убедить портного этого не
делать.
"Я вдруг подумал: а зачем? Это так обременительно. Вес мой не менялся
с университетских времен, и я уже давно не расту".
Когда костюм начинает снашиваться, он отдает его китайцу, который
занимается его бельем (всем, кроме сухой чистки).
"Но ведь он меньше тебя, - скажу я ему однажды, когда он соберется
отдавать тому свой серый плащ. - Что он делает с твоими костюмами?"
"Понятия не имею. Никогда не спрашивал. Он всегда соглашается".
У него две пары темно-синих лыжных брюк и старые брюки цвета хаки,
все в пятнах.
"Два года назад я хотел перекрасить ванную. Это было просто бедствие.
Не гожусь я для такой работы. Результат был просто устрашающим".
В глубине шкафа висят бежевый дождевик, шерстяное пальто и куртка. В
левом углу стоит черный зонтик. На медной планке левой двери висит
дюжина галстуков, до такой степени похожих друг на друга, что если на
них посмотреть не очень внимательно, они кажутся одним целым куском
материи. Большая часть из них серая и синяя, с мелким геометрическим
коричневым узором; самый броский - серый, с мелким коричнево-белым
рисунком.
"Я не люблю разнообразия в одежде, - скажет он мне. - Я хочу сказать,
лично для себя. Я люблю выглядеть всегда одинаково".
Внизу стоят три пары сандалей, четыре пары черных туфель - совершенно
одинаковых, и пара рыжих мокасин.
Я затворяю створку шкафа и на цыпочках иду к комоду, стоящему у
стены, которая отделяет спальню от гостиной. В нем шесть ящиков: три
маленьких, два больших и последний, самый нижний, очень глубокий. Я
начинаю с верхнего. Стопка белых носовых платков, часы без браслета,
карманные часы (похожие на старинные) и в крышке от банки джема запонки,
одна золотая булавка для галстука и еще одна - из голубой эмали,
инкрустированная золотом.
"Наверное, кто-нибудь ее ему преподнес, - думаю я, - очень похоже на
подарок".
В следующем ящике две пары черных кожаных перчаток, одна с
подкладкой, другая без, грубые автомобильные перчатки и пояс. Третий
ящик: плавки цвета морской волны, пижама, тоже цвета морской волны с
белым кантом, еще не распакованная. Еще один подарок? Нет, вряд ли,
наклейка с ценой не снята. Следующий ящик - верхний из двух среднего
размера - заполнен белыми шортами, их, по меньшей мере, дюжина. Потом
четырнадцать пар белых коротких носков и рубашка. Последний ящик плохо
выдвигается, мне приходится тянуть его несколько раз. Когда, наконец, он
поддается, я в неописуемом изумлении вижу, что в нем лежит несколько
десятков совершенно одинаковых черных длинных носков. Я думаю: "У этого
человека больше носков, чем у всех вместе взятых мужчин, которых я
знала. Он, может быть, боится, что не сегодня-завтра в стране закроются
все трикотажные фабрики"?
"Ненавижу ходить в прачечную, - скажет он мне несколько недель
спустя. - Это кажется пустячным делом, но для меня это целая история.
Чем больше у меня здесь вещей, тем реже мне приходится ходить в
прачечную и в магазины".
Я лежу на кровати, все тело мое расслаблено, я смотрю на него: он
берет два носка, надевает один на руку - его рука просвечивает сквозь
трикотаж на пятке, хотя дырки там нет - потом бросает его в корзину.
"Гораздо удобнее, когда они все одинаковы, - объясняет он мне. -
Тогда они все подходят друг к другу. Я купил их целую партию, еще когда
учился в Университете".
Я закрываю ящик, вскакиваю на кровать, ложусь на спину и несколько
раз подпрыгиваю, отталкиваясь ногами. Я в страшном изумлении. Я
влюбилась в собирателя и охотника за носками! Стараясь не смеяться, я
все же невольно хихикаю, но, к счастью, голос его приятеля стал
совершенно пронзительным, и если бы даже я расхохоталась, они все равно
бы меня не услышали.
Без четверти десять. Я, наконец, успокаиваюсь, закидываю руки за
голову и смотрю в потолок, разглядывая на нем тень от абажура. "Вот
видела бы мама, как ты роешься в чужих вещах... Ну, ладно, я же не
рылась, - говорю я себе недовольно, - я же ничего не тронула".
Предположим, что он бы сунул нос в мой шкаф. В прошлый раз, полагая -
и правильно, - что мы скоро пойдем в постель, я тихонько задвинула
скользящую дверь шкафа, пока он пил кофе в гостиной. Это было позавчера
вечером. Беспорядок и хаос: обломки моды за десять лет вперемешку с теми
вещами, которые я ношу сейчас. Месяц тому назад, ища пиджак (потом я
узнала, что он потерялся в чистке), я обнаружила старую мини-юбку. Я с
удивлением уставилась на нее, а потом выбросила из шкафа, но все же
подобрала и повесила снова: ведь у нас с ней были приятные минуты. А
какое внимание я привлекла к себе, когда одела ее в первый раз! А вот
этот старый плащ с подкладкой из шотландки, оставшийся еще с моих
студенческих лет, или брюки, которые я купила на распродаже в Бонвитсе,
потому что они сшиты из тонкой шерсти в клетку... Я их так и не носила:
они были мне коротковаты и не шли ни к чему. Но я их сохранила: такая
удачная покупка и покрой прекрасный...
Все эти старые, разные тряпки, кучей сваленные в шкафу; туфли - с
длинным платьем их еще можно бы надеть, мерзкий дождевик, который раз в
год я все же надеваю, когда идет проливной дождь, а нужно выйти за
сигаретами; сумка от Гучи, - я ей не пользовалась уже несколько лет. В
свое время она мне стоила двухнедельного заработка: мне казалось, что я
достигла вершин нью-йоркской элегантности. Старые пояса, красные
сапожки, забытые мальчиком с фотографии на зеркале, и майка, оставшаяся
уже не помню от кого из моих любовников, которой я иногда вытираю пыль.
"Ну, и что ты узнала, порывшись в его вещах? - задаю я себе вопрос. -
Ну, это человек чистоплотный. Он играет в теннис, плавает, катается на
лыжах. Он не знает, что такое механическая прачечная. Нормально ли, чтоб
у мужчины его возраста, его профессии было десять белых рубашек, восемь
розовых и одиннадцать голубых? Не знаю. Конечно, мы с ним почти
однолетки, а когда у меня было столько одежды? Одно я знаю точно: ни у
одного мужчины, который за мной ухаживал, не было такого ограниченного
чувства цвета. Ни пурпурного, ни цвета фуксии, ни бирюзового, ни
оранжевого - это еще ладно. Но ни коричневого, ни зеленого, ни желтого,
ни красного... Все, что у него есть, - синее, серое, белое или черное,
кроме розовых рубашек, разумеется".
Вот уж и вправду, странным человеком ты увлеклась! Не так важно,
какие вещи у него есть, но те, которых у него нет? Я составляю список на
листочке бумаги. Его авторучка видоизменяет мой почерк: обычно он мелкий
и плотный, а сейчас крупный, с наклоном, и это меня удивляет. Нет
купального халата, пишу я первой строкой. А еще? Пижама в еще не
раскрытой упаковке. Может быть, чтобы она была под рукой, если придется
неожиданно лечь в больницу? Такие покупки обычно делают из тех же
соображений, из каких мамы велят не застегивать на себе белье
английскими булавками. Нет шарфа, нет шляпы: голова у него, наверное,
никогда не мерзнет. Но почему у него нет джинсов? Я не знаю ни одного
мужчины - ни одного! - у которого бы не было хоть одной пары джинсов,
даже если он больше их не носит, даже если они старые и куплены еще в
60-х годах. Нет кожаной куртки, нет блейзеров, и ни одной, даже самой
плохонькой футболки. Где, я вас спрашиваю, вельветовые брюки? Они были у
всех мужчин, которых я знала. Где сандалии, спортивные куртки, полосатые
фланелевые рубашки?
Я просматриваю список.
- Ну, вот так, хорошо, - его голос - радостный - слышен громче в
соседней комнате. - Нет, нет, рад был тебе помочь. До завтра. Не
беспокойся... Не о чем...
Я соскакиваю с кровати, складываю листочек и прячу его к себе в
сумку, которая стоит на полу у кровати. Дверь отворяется: он стоит на
пороге и улыбается.
- Кончено! Ушел! Сейчас мы это отпразднуем, кисонька. Ты проявила
чудеса терпения. Выпьем вина?
1. БЕРЕГИТЕ МУЖЧИН!
Внимание полицейского инспектора Хоста уже давно выбросило белый флаг и бредет под конвоем слов, монотонных, невыразительных, похожих друг на друга:
- Он исчез неделю назад... Сначала, я не придавала значения... То есть, вы меня понимаете... не может жена не придавать значения, когда муж не ночует дома...
Не умеют пострадавшие ярко страдать, не умеют рассказать о происшествии так, чтобы дух захватило. Да и сами происшествия, откровенно говоря... Кого они могут взволновать? Только не инспектора. А ведь есть же происшествия, есть преступления... Вот, например, хоть это. Ограблен универсальный магазин. Но не примитивно, со взломом и отключением сигнализации. Преступник, инопланетянин, а точнее, плутонянин, прилетевший на Землю с планеты Плутон, взял кассу, приняв образ кассира. Он провел операцию спокойно, без шума, но, по неопытности, не оставил следов. Поэтому подозрение, естественно, пало на кассира. Увидев, что он обнаружен, преступник поспешно покинул образ кассира и принял образ заведующего секцией "Мужские костюмы". Там его тоже засекли, и он перебазировался в секцию "Чулки, носки". Когда все секции были исчерпаны, преступник принял образ директора магазина. Но полиция оцепила магазин, стянула к нему крупные силы и уже приготовилась брать универмаг штурмом... Тут-то плутонянин пошел на крайнюю меру: он отключил гравитацию, и универмаг, лишенный земного притяжения, легко поднялся в воздух. Все здание, со всеми товарами, даже теми, что в подсобке и под прилавком, взмыло в воздух, и только служащие универмага остались стоять на земле: они до того наворовались, что не могли оторваться от земли даже в условиях полной невесомости. Тут-то их всех и замели.
Так, благодаря вмешательству инопланетных сил, было раскрыто крупное преступление. Этот случай был описан в литературе.
А вот другой случай, тоже описанный в литературе. Воспользовавшись новейшими достижениями телепатии, преступник присвоил мысли, которые ему никто не передавал. Метод передачи мыслей на расстояние он использовал для хищения чужих мыслей. В результате известный профессор, автор многих замечательных открытий, вдруг перестал делать открытия и понес такую околесицу, что вся кафедра разбежалась. А молодой аспирант вдруг стал высказывать мысли, которые по плечу только крупному научному авторитету. Это-то и навело полицию на след. Краденую вещь можно скрыть, но мысли не скроешь.
Конечно, преступник получил по заслугам. Суд вынес решение: на всех работах, которые будет издавать аспирант, отныне ставить имя профессора, возвращая, таким образом, украденное его владельцу. Правда, злые языки утверждали, что никогда у владельца не было столько украдено, сколько впоследствии было ему возвращено. Но протеста по Этому поводу от пострадавшего не поступало.
- И вот с тех пор он не ночует дома... - доносится до инспектора сквозь собственные отвлеченные мысли.
Какое дело инспектору до того, где ночует муж этой женщины? Он, инспектор, и сам почти неделю дома не ночевал: все работа, работа, срочная работа. Теперь у нас не девятнадцатый век, когда сыщики раскрывали преступления с помощью одной лишь формальной логики. Техника розыска совершенствуется, и вместе с ней совершенствуется техника преступлений, и обе эти техники намного опережают, а зачастую и вовсе вытесняют логику.
- У него и прежде бывали отлучки, но я считала это естественным. Я предпочитаю не контролировать моего мужа, чтобы не давать ему повода что-то скрывать. И он, вы знаете, ничего от меня не скрывает. Когда он приходит домой - в тех случаях, когда он приходит домой, - мы с ним все выкладываем друг другу: я ему, он мне. Мы даже ни о чем не спрашиваем, а просто начинаем рассказывать...
Инспектор слушает и скучает. Он тоскует, как тоскует преступник по оправдательному приговору, когда слушает обвинительную речь. Как тоскует моряк на суше, как тоскует карточный шулер, когда партнеры начинают раскладывать пасьянс. Муж сбежал! Никакой работы воображению...
Правда, работа воображения не всегда помогала инспектору в раскрытии преступлений. Оно обычно уносило его так далеко, что преступник оставался позади и сворачивал куда-нибудь в сторону. Но эти неудачи не расхолаживали инспектора. Он твердо верил: в наш фантастический век нужно больше полагаться на фантазию, чем на факты.
Раньше он это интуитивно чувствовал, а недавно имел случай укрепиться в этой мысли. К нему в полицию пришел человек и рассказал об ограблении века. Кого же ограбили? Оказывается, его самого. Так они устроены, эти пострадавшие: каждый считает свое происшествие происшествием века. Но молодой человек имел основание так считать, поскольку у него украли гениальное изобретение: усилитель интеллекта.
Инспектор Хост любил фантастические изобретения. Втайне он мечтал о роботе-сыщике, который находил бы преступника в течение считанных минут. Но что касается усиления интеллекта, то об этом инспектор никогда не мечтал, так как не имел к своему интеллекту никаких претензий.
Молодой человек, назвавшийся Н.Ютоном, сообщил инспектору, что у него есть и другие, неукраденные, изобретения, среди которых он назвал расширитель времени. Оказывается, Н.Ютон открыл закон взаимозависимости между временем и пространством. В бесконечно большом пространстве вечность равна мгновению, в бесконечно малом - мгновение равно вечности. Звезды живут миллиарды лет, но они живут не дольше, чем какой-нибудь мезон, жизнь которого умещается в миллионной доле секунды. И если мы сузим наше пространство до масштаба атома, то секунда для нас станет равна вечности.
- А как мы его сузим? - спросил инспектор Хост, которого это неукраденное изобретение заинтересовало больше, чем украденное, хотя это противоречило его профессиональному интересу.
- Здесь все описано, - сказал Н.Ютон и похлопал по папке, на которой было крупно выведено: "Н.Ютон. Это долгое, долгое никогда".
Посетительница все говорила. Оказывается, у исчезнувшего мужа тоже были свои фантазии. Например, он настаивал, чтобы ей снились цветные сны, вместо того, чтобы купить ей цветной телевизор.
- Муж любил вас?
- Что вы имеете в виду?
- Он был внимателен, приносил вам цветы?
- Он приносил мне свой заработок.
- И этого было достаточно?
- На первых порах не очень, по правде говоря. Но потом он стал хорошо зарабатывать, мы купили квартиру, машину... Мы были счастливы.
- Вы были счастливы? Или ваш муж тоже?
- Конечно, тоже! Мы же с ним жили вместе, значит, вместе были счастливы.
- Чем занимается ваш муж?
Миссис Фунт не может этого с точностью сказать, до кажется, его работа связана с какой-то наукой.
- Но вы говорите, что муж вам все рассказывал?
- Так не о работе же! Слава богу, у людей, которые пятнадцать лет прожили вместе, найдется о чем поговорить!
Рассуждения миссис Фунт на семейную тему были прерваны появлением новой посетительницы. Эта дама, нисколько не смутясь занятостью инспектора, решительно вошла в кабинет и представилась:
- Мисс Стерлинг.
- Присаживайтесь, - любезно пригласил ее инспектор. - А вы, - это относилось к миссис Фунт, - не уходите. Вы друг другу не помешаете.
Так инспектор разнообразит свои скучные занятия. Он любит собрать у себя побольше народу, завязать разговор, чтоб спокойно посидеть да послушать. Незнакомые люди обычно откровенны между собой, и когда они разговорятся - о, тут только послушать их полицейскому инспектору!
- Инспектор, я к вам за помощью, - озабоченно, но, впрочем, спокойно сказала новая посетительница. - У меня пропал любовник.
- Вы хотите сказать, друг? Или приятель? Или добрый знакомый?
- Никакой он не друг. И не приятель. Любовник. Или я неясно выразилась?
- Уж куда ясней, - поморщился инспектор. По роду своей службы он любил ясность, но ему не нравилось, когда ею слишком бравировали.
- У меня от полиции нет секретов. Я привыкла жить на виду у полиции.
- Значит, ваш возлюбленный вас покинул?
- Не возлюбленный. Любовник. - Пострадавшая настаивала на точности своих показаний.
- Ну, хорошо, - сдался инспектор. - И что же, он вас разлюбил?
- На этот счет я спокойна.
- Вы так хорошо его знаете?
- Я себя знаю. Меня нельзя разлюбить. Это многократно проверено.
Миссис Фунт, почувствовав неловкость, спросила, не лучше ли ей уйти, но мисс Стерлинг заверила ее, что напротив, это даже очень хорошо, что при разговоре присутствует женщина.
- Вы как женщина сможете меня понять - там, где инспектор не поймет меня как мужчина. Не обижайтесь, инспектор, но вы не поняли меня как мужчина, когда предположили, что мой любовник меня разлюбил. Он не разлюбил. Он просто куда-то испарился.
Такие случаи бывали. Не в практике инспектора, но они были описаны в литературе. Банда преступников испарила из подвалов банка весь золотой запас, а в другом месте вернула его в твердое состояние. В газообразном виде золото свободно прошло сквозь замочную скважину, и не потребовалось взламывать дверь. Еще были описаны случаи испарения валюты, ценных бумаг, но чтобы испарился живой человек - с этим инспектору не приходилось встречаться.
- А ваш... любовник... он семейный человек?
- Если бы вы, инспектор, были женщиной, я бы вам объяснила, что такое семейный человек для несемейной женщины. Несемейные мужчины тянутся к семье, а семейные - из семьи. Поэтому я могу полюбить только семейного мужчину.
- Я тоже люблю семейного мужчину, - сочла нужным вставить миссис Фунт. - Но не из чужой же семьи.
- Глядя на вас, я так и подумала, - ответила мисс Стерлинг, не скрывая подтекста.
- И вы легко находите этих... любовников? - брезгливо осведомилась миссис Фунт. - Надеюсь, не всегда с помощью полиции?
Мисс Стерлинг не приняла иронии.
- Если бы он был жив, он бы пришел ко мне, приполз на последнем дыхании. Если б перед ним встали Гималаи, тропические леса, непроходимые болота, Северный Ледовитый океан... Он бы приполз ко мне по льдам, как Фритьоф Нансен, как Амундсен.
- Вот как! Вы знаете и их?
- Я себя знаю.
Хулио Кортасар.
Захваченный дом
Рассказ
(Из книги "Зверинец")
Перевод Н. Трауберг
Дом нравился нам. Он был и просторен и стар (а это
встретишь не часто теперь, когда старые дома разбирают выгоды
ради), но главное -- он хранил память о наших предках, о
дедушке с отцовской стороны, о матери, об отце и о нашем
детстве.
Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глупо, конечно,
-- ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы
в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите,
оставляя на сестру последние две-три комнаты. Ровно в полдень
мы завтракали, и больше у нас дел не было, разве что помыть
тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом тихом доме и
том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам
казалось, что из-за дома мы остались одинокими. Ирене отказала
без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до
помолвки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя,
что тихим, простым содружеством брата и сестры должен
завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь,
думалось нам, мы тут умрем; неприветливые родичи завладеют
домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, -- а
может, мы сами его прикончим, пока не поздно.
Ирене отроду не побеспокоила ни одного человека. После
утренней уборки она садилась на тахту и до ночи вязала у себя в
спальне. Не знаю, зачем она столько вязала. Мне кажется,
женщины вяжут, чтоб ничего не делать под этим предлогом.
Женщины -- но не Ирене; она вязала все нужные вещи, что-то
зимнее, носки для меня, кофты -- для себя самой. Если ей
что-нибудь не нравилось, она распускала только что связанный
свитер, и я любил смотреть, как шерсть в корзине сохраняет
часами прежнюю форму. По субботам я ходил в центр, за шерстью;
сестра доверяла мне, я хорошо подбирал цвета, и нам не пришлось
менять ни клубочка. Пользуясь этими вылазками, я заходил в
библиотеку и спрашивал -- всегда безуспешно, -- нет ли чего
нового из Франции. С 1939 года ничего стоящего к нам в
Аргентину не приходило.
Но я хотел поговорить о доме, о доме и о сестре, потому
что сам я ничем не интересен. Не знаю, что было бы с Ирене без
вязания. Можно перечитывать книги, но перевязать пуловер -- это
уже происшествие. Как-то я нашел в нижнем ящике комода, где
хранились зимние вещи, массу белых, зеленых, сиреневых косынок,
пересыпанных нафталином и сложенных стопками, как в лавке. Я
так и не решился спросить, зачем их столько. В деньгах мы не
нуждались, они каждый месяц приходили из деревни, и состояние
наше росло. По-видимому, сестре просто нравилось вязанье, и
вязала она удивительно -- я мог часами глядеть на ее руки,
подобные серебряным ежам, на проворное мельканье спиц и
шевеленье клубков на полу, в корзинках. Красивое было зрелище.
Никогда не забуду расположенья комнат. Столовая, зал с
гобеленами, библиотека и три большие спальни были в другой
части дома, и окна их выходили на Родригес Пенья; туда вел
коридор, отделенный от нас дубовой дверью, а тут, у нас, была
кухня, ванная, наши комнаты и гостиная, из которой можно было
попасть и к нам, и в коридор, и -- через маленький тамбур -- в
украшенную майоликой переднюю. Войдешь в эту переднюю, откроешь
дверь и попадаешь в холл, а уж оттуда -- и к себе и, если
пойдешь коридором, в дальнюю часть дома, отделенную от нас
другой дверью, дубовой. Если же перед этой дверью свернешь
налево, в узкий проходик, попадешь на кухню и в ванную. Когда
дубовая дверь стояла открытой, видно было, что дом очень велик;
когда ее закрывали, казалось, что вы -- в нынешней тесной
квартирке. Мы с Ирене жили здесь, до двери, и туда ходили
только убирать -- прямо диву даешься, как липнет к мебели пыль!
Буэнос-Айрес -- город чистый, но благодарить за это надо
горожан. Воздух полон пыли -- земля сухая, и, стоит подуть
ветру, она садится на мрамор консолей и узорную ткань
скатертей. Никак с ней не сладишь, она повсюду; смахнешь
метелочкой -- а она снова окутает и кресла и рояль.
Я всегда буду помнить это, потому что все было очень
просто. Ирене вязала у себя, пробило восемь, и мне захотелось
выпить мате. Я дошел по коридору до приоткрытой двери и,
сворачивая к кухне, услышал шум в библиотеке или в столовой.
Шум был глухой, неясный, словно там шла беседа или падали
кресла на ковер. И тут же или чуть позже зашумело в той, другой
части коридора. Я поскорей толкнул дверь, захлопнул, припер
собой. К счастью, ключ был с этой стороны; а еще, для верности,
я задвинул засов.
Потом я пошел в кухню, сварил мате, принес сестре и
сказал:
-- Пришлось дверь закрыть. Те комнаты заняли.
Она опустила вязанье и подняла на меня серьезный, усталый
взор.
-- Ты уверен?
Я кивнул.
-- Что ж, -- сказала она, вновь принимаясь за работу, --
будем жить тут.
Я осторожно потягивал мате. Ирене чуть замешкалась, прежде
чем взяться за вязанье. Помню, вязала она серый жилет; он мне
очень нравился.
Первые дни было трудно -- за дверью осталось много любимых
вещей. Мои французские книги стояли в библиотеке. Сестре
недоставало салфеток и теплых домашних туфель. Я скучал по
можжевеловой трубке, а сестра, быть может, хотела достать
бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудь ящик
и, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грустно
переглядываясь:
-- Нет, не здесь.
Правда, кое-что мы выгадали. Легче стало убирать: теперь,
вставши поздно, в десятом часу, мы управлялись к одиннадцати.
Ирене ходила со мной на кухню. Мы подумали и решили, что, пока
я стряпаю полдник, она будет готовить на ужин что-нибудь
холодное. Всегда ведь лень под вечер выползать к плите! А
теперь мы просто ставили закуски на Иренин столик.
У сестры, к большой радости, оставалось больше времени на
работу. Я радовался чуть меньше, из-за книг; но чтоб не
расстраивать ее, стал приводить в порядок отцовскую коллекцию
марок и кое-как убивал время. Мы жили хорошо, оба не скучали.
Сидели мы больше у сестры, там было уютней, и она говорила
иногда:
-- Смотри, какая петля! Прямо трилистник.
А я показывал ей бумажный квадратик, и она любовалась
заморскою маркой. Нам было хорошо, но мало-помалу мы отвыкали
от мыслей. Можно жить и без них.
Писать было бы не о чем, если б не конец. Как-то вечером,
перед сном, мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить
на кухню. Переступая порог, я услышал шум то ли в кухне, то ли
в ванной (коридорчик шел вбок, и различить было трудно). Сестра
-- она вязала -- заметила, что я остановился, и вышла ко мне.
Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомненья, не за дверью, а
тут -- в коридоре, в кухне или в ванной.
Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и,
не оглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей
спиной становились все громче. Я захлопнул дверь. В передней
было тихо.
-- И эту часть захватили, -- сказала сестра. Шерсть
волочилась по полу, уходила под дверь. Увидев, что клубки --
там, за дверью, Ирене равнодушно выронила вязанье.
-- Ты ничего не унесла? -- глупо спросил я.
-- Ничего.
Мы ушли, в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу
пятнадцать тысяч песо. Но брать их было поздно. Часы были тут,
на руке, и я увидел, что уже одиннадцать. Я обнял сестру
(кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно;
я запер покрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли,
подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой
час; да и дом ведь занят.
начало
Мы уже вели разговор о тех, кто наводняет урны на проспектах и улицах
пакетами с бытовым мусором.
Но оказывается, среди неуважающих чистоту и порядок в нашем городе есть
более изобретательные товарищи.
Так, грузчик завода имени Ворошилова А. Г. Цыбульник выбросил пакет
мусора прямо под дерево. Дело было на Комсомольской улице, поздно вечером.
А вот Хая Менделевна Черномордина, пенсионерка, посчитала, что самое
подходящее место для ее пищевых отходов - это прилавок Нагорного рынка. Да
еще в ходе разбирательства играла «прекрасную незнакомку» - называла себя
Анной Михайловной и никак не могла вспомнить домашний адрес.
Зато инженер ДЗМО Т. И. Брегман подошла к проблеме бытового мусора с
точки зрения логики. «Где больше всего хлама? - подумала Татьяна Иосифовна
и сама себе ответила, - на стройке, конечно». После чего и отправилась со
своим свертком на стройплощадку, что на углу улиц Писаржевского и
Чернышевского.
Это только три примера «изобретательности». Но их к сожалению гораздо
больше. И хорошо, что административные комиссии охотно «поощряют» такой
поиск творческой мысли штрафами.
Л. Васильченко
ПРЕДИСЛОВИЕ
Черновики предлагаемого произведения автор хранил в сарае, 2-го февраля
1974 года (как раз в день появления в газете «Днепр Вечерний» заметки под
заголовком «Изобретатели мусора») сарай загорелся. Может быть было бы к
лучшему, чтобы с ветхим деревянным строением сгорели бы и черновики, но
некоторая часть все же осталась - на горящую бумагу свалилось ведро с
мокрым песком!
Соединив в определенной последовательности оставшееся, автор заметил,
что восстанавливать роман в первоначальном объеме не имеет смысла и вот
почему: если читатель по силе воображения похож на маленького принца, то
ему будет достаточно того ящика с тремя дырками, куда рассерженный Антуан
де Сент-Экзюпери поместил требуемого барашка... Для того, чтобы
предупредить читателя о трудностях, которые могут встретиться в процессе
чтения, автор предлагает расшифровать следующее:
Ответ: Если бы на этот рисунок посмотрел маленький принц, он бы сказал,
не задумываясь, что это плывут шлюпки, что они пронумерованы, что за первой
следует вторая, что на веслах молодые матросы, что они по своей неопытности
не могут придерживаться заданного направления и поэтому невдалеке курсирует
сторожевой катер - это там на капитанском мостике стоит офицер и, подняв ко
рту рупор, кричит: «Первая, табань правой!»
Примечание: У некоторых героев романа имена, отчества и фамилии совпали
с именами, отчествами и фамилиями, которые упоминались в заметке - как же
это могло случиться, если заметка появилась в газете 2-го февраля 1974
года, а роман, как вы сами понимаете, и до этого времени не был опубликован
- хранился в рукописи, которую ни одна живая душа еще не читала? -
любопытство привело автора в редакцию.
-Ваша заметка меня заинтересовала! - сказал автор.
-Какая?- Изобретатели мусора.- А что именно? - спросил польщенный
сочинитель военных мемуаров Леонид Васильченко, - ее написал я!
-Вы не знаете адреса Хаи Менделевны?
-Зачем он вам, разве вы...
-Нет, нет! - воскликнул автор предупредительно, - сосед у меня - говорит
- родственница - разыскивает ее лет двадцать и все безрезультатно - она еще
во время войны потерялась.
-Сам бы и пришел.
-Смертельно болен!
-А, - произнес Васильченко неопределенно и, воровато порывшись в
карманах, вытащил на Божий свет записную книжку, - у меня листочек был с
адресом, - сказал он, перелистывая ее бегло и, захлопнув, добавил, -
потерял!
-Может быть вы назовете другие фамилии.
-Какие? - спросил испуганный Васильченко.
-Сидорова, Петрова или Иванова среди Брегманов не было? - спросил автор
романа.
-Что вы!!! - сказал молчавший до этого редактор.
ПРИШЕЛЕЦ
Почувствовав приближение старости, ий* обращался в Научный Совет с заявкой
на подвиг... На планете иев кладбища отсутствовали. Дуга Относительности
выстреливала заявителя в виде луча света. Если на пути встречалась
цивилизация, то этот луч, путем целого ряда метаморфоз, превращался в
жителя незнакомой планеты. Только таким образом удавалось накопить
необходимую информацию об окружающем мировом пространстве. Планеты
попадались как добрые, так и злые - вот почему ию не всегда удавалось быть
нейтральным, но он к этому стремился - знал, что аккумулированная в нем
энергия должна быть использована для передачи информации Научному Совету -
совершив этот подвиг, ий умирал.Гостиница находилась в центре города - она
и снаружи и внутри выглядела роскошно. У небольшого окошка с утра
выстроилась очередь. Паспорт подавался вместе с командировочным
удостоверением администратору: если кому-то из приезжих предоставлялся
номер, ее рот растягивался в улыбке, оголяя до самых десен ровные зубы.К
одиннадцати часам дня в фойе появился старик в вельветовой куртке и
суконных штанах. Изношенные сандалии, одетые на босые ноги, смотрелись
нелепо - такое ощущение создавал кафельный пол, привыкший к респектабельной
обуви. Старик молча прошел вдоль очереди. Стоящий впереди мужчина
отодвинулся и старик заглянул в окошко.
-Мне нужен отдельный номер, - сказал он администратору.
Она не потребовала документы и, к удивлению приезжих, выписала старику
бланк на проживание в одном из лучших номеров. Приезжие узнали об этом,
потому что она сказала:
-Идите на третий этаж.
Третий этаж был выделен администрацией
для особых лиц - там жили генералы, министры и красивые женщины.Странное
поведение администратора недолго волновало приезжих - старик приказал им
забыть о своем появлении - он, как и все ии, владел гипнозом. Понятно, что
и дежурная отнеслась к старику обычно - повела в номер и отдала ключ.
Старик тут же запер дверь и открыл окно. Походив некоторое время по
комнате, сбросил ветхую одежду и лег на ковер. Руки потянулись к окну, и,
буквально через мгновение, в непроницаемых серых тучах появилось голубое
отверстие. Оранжевый луч заглянул в комнату и, скользнув по стене,
опустился ему на глаза - это был канал связи.
-Куюмэ, - прозвучало в комнате и морщины на лице старика разгладились.-
В течение двух тысячелетий я наблюдал жизнь чужой планеты, - сказал он,
обращаясь к Научному Совету, - ее обитатели недолговечны, - продолжал он, -
и мне пришлось много раз умирать, чтобы воскреснуть снова.
-Мы знаем твою жизнь, когда ты был Иисусом Христом так же, как и ту,
когда ты был Христофором Колумбом, - прервал старика лучевой голос.
-Откуда?!
-На Земле десять миллионов иев, - сказал лучевой голос, - и многие о
тебе рассказывали.
-Ия-путешественника я только один раз видел, - сказал старик, - его
Сергеем Сергеевичем звали, - и печально добавил, - я отключаюсь.
-Что-нибудь случилось?
-Ничего, но я не хочу отнимать ваше время.
-Мы знаем не все, - сказал лучевой голос, - расскажи нам о твоем
приземлении и о последней метаморфозе.
-Хорошо, - сказал старик и зрачки у негосузились.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Свыше четыр„хсот книг, посвященных горам, мной было прочитано. Тематика
книг весьма разнообразна - от учебных пособий до художественных
произведений. Многие авторы описывают захватывающие восхождения на
красивые технически сложные высокие горы. Упоминаются иногда несчастные
случаи в горах и сопровождающие их спасательные работы. Книг, полностью
посвященных спасателям, спасательным акциям, наполненных острыми
психологическими ощущениями, я не встречал.
Проведя большую часть своей жизни в горах, зная работу спасателей
изнутри, хочу восполнить вакуум рассказами о спасательных акциях, о людях
причастных к ним. Попытаюсь описать каждую акцию, в которой за часы
работы высвечиваются, порой, переживания целой жизни человека. Заглянуть
во внутрь жизненного сгустка я приглашаю читателей вместе со мной, пройдя
тропой, полной торжества и трагедий, счастья и горя, оказывая помощь людям.
Сам я испытал на себе холодное дыхание смерти, многократно побывал у не„
в объятиях. Попадал в лавины, под камнепады, знаю, что такое срыв на стене
и свободный пол„т, познал холодные бессонные ночи и цену глотка воды на
скальных вертикалях. Знаю не понаслышке, что такое поддержка друга, когда
тяжко. Увы, приходилось встречаться с предательством и безразличием,
граничащим с преступлением.
Записки написаны по эпизодам, имевшим место в моей практике спасателя. Не
ищите в рассказах хронологии. Каждый эпизод можно читать отдельно.
Рассказы не связаны между собой. Хочу отметить субъективизм описываемых
мной событий. Мои восприятия событий, оценку каждого случая не следует
принимать, как непререкаемый источник истины, которой вообще то в природе
не существует. Заранее знаю горький скептицизм в оценке действий
спасателей со стороны отдельных людей. Спасатель никогда не должен ожидать
благодарности за свои усилия и нужно быть стойким перед некомпетентной
критикой. Один из известных лавинщиков мира М.Отуотер, работавший много
лет в горах, утверждал, что если спасатель не готов встретиться лицом к
лицу с невежеством, непониманием и иногда собственническими интересами,
ему лучше оставить эту деятельность. Поисково-спасательные работы трудное
и порой неблагодарное занятие. Мир полон людей, думающих задним числом,
из-за чего довольно часто возникают экстремальные ситуации. Надо делать
вс„, что можешь для спасения человека и бог с ним со всем остальным.
Всегда придерживался принципа - сделать вс„, что в моих силах, и того же
требовал от других. Наиболее мучительные решения, которые я принимал, как
руководитель спасательных работ, это решение продолжать или прекратить
работы, когда поиск казался безрезультатным. Неизмеримо тяжело было
объясняться с родителями потерявших детей.
Конец моей карьеры спасателя не был торжественным. Случайно или нет, он
прош„л по лезвию жизни, но я считаю, что мне повезло. Поэтому, связь между
рассказами вс„ - таки есть. Вс„, что в них изложено, прошло через мо„
сердце. По этическим соображениям, некоторые фамилии и имена изменены.
Пусть эти рассказы будут светлой памятью моим друзьям и коллегам
спасателям, к сожалению уже ушедшим от нас.
Глава 1
В квартире было сумрачно. И было тихо. Но не просто тихо. А как-то
напряженно тихо. Как бывает в ожидании большого несчастья.
- Да... Увы... Вне игры... К сожалению, вне игры... - бубнил телевизор. -
Хотя, если смотреть из комментаторской кабины, мне так не показалось... Я,
конечно, не могу оспаривать действия судей, но хочу заметить, что судейство
в этом матче оставляет желать лучшего... Как видно, не хотят судьи отдавать
нашей команде победу в этом матче, за так нужное нам двадцать третье
место...
Перед телевизором в глубоком кресле сидела женщина. Она очень внимательно
смотрела в экран. На бегающих в синих трусах по зеленому полю футболистов.
Но мечущихся по экрану футболистов не видела. И экран не видела. И
телевизора не видела.
Она вообще ничего не видела.
Футбол закончился. На экране появились часы. Секундная и минутная стрелки
приближались к цифре двенадцать. Часовая упиралась в восемь.
Восемь часов. Восемь часов вечера.
Уже восемь.
Женщина встала с кресла, подошла к окну и, закутавшись в шаль, замерла у
самого стекла.
По улице шли люди. Их было немного. Меньше, чем два часа назад. Два часа
назад они бурным потоком вырывались из раскрывшихся дверей транспорта и
растекались ручейками по дворам и парадным.
Их было много, потому что они возвращались с работы. Теперь улица была
почти пуста. Те, кто два часа назад возвращался с работы, были уже дома.
Теперь шли опоздавшие одиночки...
Женщина отошла от окна, снова села в кресло перед телевизором.
"... был найден во дворе собственного дома. Рядом брошенный киллером
пистолет "ТТ". Пять пуль попало потерпевшему в голову. После чего убийца
произвел несколько контрольных выстрелов ему в затылок. От полученных ран
потерпевший скончался до приезда "Скорой помощи"..."
Женщина быстро взяла телефонную трубку. Положила. Снова взяла. И замерла,
глядя в экран телевизора.
На экране мертвенно скалилась изрешеченная пулями голова.
- Всех, кто может опознать убитого, просим звонить по телефону...
Женщина, рассеянно глядя в экран, набрала номер.
- Здравствуйте! Это второй отдел?
- Да. Второй.
- Будьте добры, пригласите Сергея Михайлова.
- А кто его спрашивает?
- Кто спрашивает? Я... То есть я хочу сказать, жена спрашивает. Его жена.
- Его на месте нет.
- А где он?
- Ушел.
- Давно ушел?
- Давно. Часа три назад.
- А куда ушел?..
- Ну откуда мы можем знать?
- Но, может, он что-нибудь сказал? Когда уходил.
- Сказал.
- Что?
- До свидания сказал.
- Извините. Спасибо.
Положила трубку. Отошла к окну. Долго смотрела на идущих вдоль улицы
прохожих.
Нет, не он... И это не он... Вон, далеко мужчина. Высокий. В черном плаще.
Как у него... Он? Он?!
Нет. Не он. Другой мужчина. Чужой мужчина... Женщина вновь подошла к
телефону. Долго смотрела на него, словно на что-то решаясь. Подняла трубку.
- Але!
- Софья, это ты?
- Я! Кто еще? Конечно, я! В этом доме других женщин быть не может!..
Софья стояла на кухне, в наспех запахнутом халате, в бигудях, удерживала
плечом трубку возле уха, шинковала капусту и шугала путающихся под ногами
детей.
- Кто это говорит? Я что-то не узнаю.
- Это я. Татьяна. Татьяна Михайлова.
- Ах, ты!.. Ну-ка пошла отсюда! Мерзавка! Это я не тебе, извини. Пошла,
сказала! И ты тоже! Не трожь капусту! Оставь капусту! Пакостник! Ну-ка все
отсюда! Разом. А не то я...
- Кто там у тебя?
- Шпингалеты мои. Буйствуют...
У Софьи было четверо детей. От трех мужей. Поэтому среди подруг она
считалась наиболее сведущей в семейной жизни.
- У вас моего случайно нет?
- Твоего? Кыш сказала! Случайно нет.
- Ну тогда извини.
- Погоди, погоди... А что, что-то случилось? Раз ты...
Он что, к другой бабе ушел?
- Да нет, что ты. Я просто... Я думала, может, он к вам по пути с работы
заглянул.
- Задерживается?
- Да.
- Давно задерживается?
- Часа полтора.
- Да я не в этом смысле. Как часто задерживается?
- А что, это имеет значение?
- Ну ты даешь, подруга! Частота - это самое главное. Лучше один раз и на
всю ночь. Чем по часу, но через день.
- Почему?
- Потому что если на всю ночь, но не чаще одного-двух раз в месяц - значит,
это проститутка. А если на час, но систематично - вполне вероятно, что
любовь, - громко прозвучал в наушнике голос уверенной, все понимающей и все
про всех знающей дамы.
- Какая любовь?
- Новая любовь.
- Какая новая. Ему же за сорок...
- А возраст здесь, подруга, ни при чем. Они чем старее, тем дурнее. У
мужика и в восемьдесят может быть новая любовь. Они к старости в детство
впадают и начинают воображать себя Ромеами. Под балконами стоят, глазками
стреляют. Ну потому, что больше нечем. Потому что порох в пороховницах
отсырел. Ха-а-а.
- Зачем ты такое говоришь?
- Да ладно ты. Дело житейское. Они все равно потом назад возвращаются.
Потому как с молодыми им трудно. Молодые просто так на диване валяться не
позволяют. Они еще любопытные. А наши благоверные уже нет. Разве только до
пирожков. Ну возьми, возьми и иди отсюда наконец!
- Что?
- Да это я не тебе. Это у меня Сашка тут... А тебе я так скажу: если он
злой как собака придет или пьяный в коромысло - значит, все нормально. А
если, к примеру, с цветами или там с поцелуями, значит, дело дрянь. Значит,
себя в чем-то виновным чувствует. Они все - если рыло в пуху - с
любезностями лезут. Ты тогда ничего не выясняй, а сразу ему голову и шею
нюхай.
- Зачем?
- Ну ты какая-то совсем не от мира сего. Если он с
бабой терся, то должен ее духами пахнуть. Ты их и нюхай, пока он не умылся.
- А если...
- А если что - звони. После звони. А то у меня тут сейчас запарка. Да не
расстраивайся ты раньше времени. Больше полугода они у молодых все равно не
выдерживают. Обратно приходят. И твой придет. Через полгода...
- Терпеть не могу стоять в очереди. И не стою никогда. Даже зарплату
свою обычно на второй день получаю после всех, лишь бы в очереди не стоять.
И в кино билеты заранее беру. Меня самый обычный разговор в очереди
раздражает, самый пустячный, даже такой, который в других условиях я сам бы
поддержал, -- о спорте или, например, об искусстве, жутко раз-дражает. И еще
ожидание на нервы действует. Невозможно до конца выдержать. И я не
выдерживаю, ухожу, если надо больше десяти -- пятнадцати минут выстоять.
Впрочем, это раньше так было, когда у меня нервная система в абсолютном
порядке была. А теперь меня никакими силами не заставишь в очередь встать. И
не то что я какой-нибудь невротик или астеник, нет, просто нервная система у
меня на все реагирует очень обостренно. Явно повышенная чувствительность, и
ничего с этим не поделаешь. Единственный выход -- оберегать ее от
дополнительных ненужных нагрузок, что я и делаю в меру своих сил и
возмож-ностей.
Так что, если будет очередь -- уйду сразу. Сделаю вызов на дом, это,
конечно, хуже. гораздо хуже, придется весь вечер я боевой готовности дома
проторчать, но ничего не поделаешь. Жизнь диктует свое.
В прошлый раз, месяца три назад, когда я сюда приходил, этой пальмы в
коридоре не было. Это очень разумно, что пальму поставили. Вроде бы пустяк,
а на больных ведь эта веселая зе-лень, без сомнения, благотворно
подействует. Очень успокаи-вающе, особенно в сочетании с чистыми стеклами,
желтым начи-щенным паркетом и лучами солнца -- прямо не коридор
по-ликлиники, а натюрморт в изумрудных и золотистых тонах в стиле Зверева.
Не знаю, как на других, а на меня такие вещи сразу положительное действие
оказывают. Приятно, ничего не скажешь. И у регистратуры ни одного человека
нет. А уж это просто неслыханная удача и везение. Обычно у этого окошка
нет-нет, а человека три-четыре всенепременно стоят. А сегодня никого. В
общем, пока все складывается исключительно удачно. Заглянул в окошко -- у
полок с карточками две девицы со скуч-ными лицами стоят и беседуют лениво.
Улыбнулся я им, и не какой-нибудь отвлеченной вежливой улыбкой, а такой --
как бы поточнее выразиться?.. -- специальной улыбкой, направленной лично
этим девушкам, каждой в отдельности. В ней все умести-лось: и интерес к ним,
и только что возникшая симпатия, и выр-вавшееся, так сказать, на мгновение
из-под контроля сдержан-ного, воспитанного человека тщательно скрываемое
восхищение. Все в самых умеренных, очень точно отмеренных дозах. Они даже
ведь не поняли, в чем дело, не задумались, даже не почув-ствовали, как все
это произошло. А я уже благодаря этой улыб-ке автоматически перешел для них
из разряда намозолившего за день глаза нудного бесполого пациента
поликлиники в совер-шенно иной -- высокий класс, законно претендующий на
внима-ние и интерес людей. Через несколько минут без видимых уси-лий я
узнал, как их зовут, и номер телефона, по которому их можно вызвать в дни
дежурства и по которому я, возможно, когда-нибудь бы их вызвал, если не
постарался бы тут же за-быть этот номер, чтобы зря не загружать память. Мы
поболтали славненько, а выражение лица у них при этом уже было такое, словно
сидят они вечером где-то в летнем лесу на берегу уснув-шей реки у
потрескивающего костра, и кто-то очень приятный и обаятельный играет на
гитаре и поет песни Окуджавы или Вы-соцкого.
А больные, сидящие у дверей во врачебные кабинеты на стульях,
соединенных в длинные жесткие конструкции, смотрели на нас по-разному --
усмехаясь или с завистью, в целом же неодобрительно и с досадой. А ведь
разговор у регистратуры мог показаться пустым и бесполезным только человеку
поверх-ностному и не сведущему в деле, приведшем меня в поликлини-ку. Для
меня же этот разговор был увертюрой, настраивающей и способствующей
перемещению сознания в другую реальность, массажем и разминкой боксера перед
выходом на ярко освещен-ный ринг, полосканием горла и распеванием за минуту
до пер-вого аккорда аккомпаниатора на концерте с вывешенным ан-шлагом. И это
не преувеличение, потому что недостойно настоящего артиста-профессионала
делить свои выступления на важные и менее, относиться небрежно к состоянию
формы и позволить себе хоть один срыв, пусть самый мелкий... А ведь я тоже
нуждаюсь в настрое, если хотите -- во вдохновении, таин-ственном и
прекрасном вдохновении, охватывающем все суще-ство человека, ибо во мне тоже
бьется творческое начало, и дар, которым оделила меня природа еще с детских
лет, 'ничуть не беднее, чем талант певца, шахматиста или математика. Но об
этом потом...
За минуту до того, как разговор стал иссякать (кроме меня, разумеется,
этого никто не почувствовал), я попросил своих де-виц из регистратуры
отыскать мою карточку и отправить ее терапевту. Попросил в той же
тональности, в какой прошла вся беседа, попросил так, что перехода они не
заметили, -- словом, попросил ласковым голосом свою приятельницу негромко
сыграть что-нибудь на рояле, ну хотя бы "Вальс для Наташи", налил себе
полрюмки коньяку и погасил еще одну свечу из последних двух.
Карточку они стали искать одновременно, иначе и быть не могло, потому
что каждая из них была уверена, что я попросил ее, только ее! И они играли,
вкладывая в этот вальс всю нера-страченную энергию, которая накапливается в
душе и теле мо-лоденькой девушки, целый день снующей между унылыми шкафами
до потолка с полками, на которых, выстроившись в бесконечно длинные ряды,
лежат карточки-тетради, на чьих страницах невозможно, сколько ни ищи, ничего
найти о человеке другого, кроме подробных описаний почти всех болезней (во
все времена 'его существования). Болезней, причиняющих человеку муки
физические или стыд, лишающих его разума или вызываю-щих отвращение
окружающих, уносящих силу и красоту.
Умный -- не умный, личность -- не личность, тупица или гений -- ни
слова в этих карточках об этом. Есть над чем поду-мать любителям-знатокам.
Человек перенес недавно микроин-фаркт, 'два года назад поставил две коронки,
в детстве болел дифтеритом, коклюшем. Всего три вопроса: кто он по
профес-сии? Счастлив ли? И, наконец, талантлив ли? За каждый пра-вильный
ответ три балла!
Плоскостопие или близорукость, кариес или аппендицит, камни в почках
или геморрой... Гитлер или Чаплин, Фишер или Ганди, Шаляпин или Освальд? А
это моя карточка, точно моя -- на обложке указано.
А они играли. И в игре их чувствовалась та свежесть вос-приятия,
нерастраченность молодости, перед которыми были бессильны все эти ряды
зафиксированных болезней. По крайней мере, в тот день. Благодаря мне? Об
этом потом. Самое глав-ное -- не отвлекаться!
Нашлась и моя карточка! Сейчас придет медсестра-курьер и отнесет ее
терапевту. Листаю ее. Листаю небрежно, скользя вро-де бы невнимательным
взором по страницам, одновременно раз-говаривая, чтобы не привлекать
внимания, -- выдавать карточ-ки на руки пациентам запрещено. Чувство такое,
как будто в руках держу технический паспорт какой-то машины, где
зафик-сированы все поломки и способы их исправления. Болел столько-то,
выздоровел тогда-то... А болезни все однообразными бла-гопристойные, катар
верхних дыхательных путей, грипп и воспаление носоглотки. Абсолютно
безобидный список. Вроде меню диетической столовой -- ни бифштекса с кровью,
ни телятины с хреном, ни потрохов с уксусом и чесноком и водки с маслина-ми.
Все продумано, все предусмотрено. Ничего опасного, ничего компрометирующего.
И в случае поездки -- в командировку специализированную или, скажем, в
зарубежную туристскую -- перечень этот никак повредить не может. И с
общественным, и с любым другим мнением все в порядке, сердце абсолютно
здо-ровое, и мозг никаким недугам не подвержен. На любой пост хоть завтра!
Если в делах моих когда-нибудь и появится помеха, то только не "по состоянию
здоровья". Вот так вот! А сегодня мне бюллетень необходим. Хоть на недельку!
Как воздух необ-ходим. Очень моя нервная система в этом отдыхе нуждается.
Если ее не беречь, она ведь в один прекрасный день и перегореть может, вроде
пробок электросчетчика квартирного.
Другому, с нормальными нервами, отпуска раз в год с избыт-ком хватает.
А у меня натура тонкая, на все раздражители мгновенно реагирует, а
успокаивается медленно, с остановками, а возможно, и с потерями
невосполнимыми.
Меня же не только очереди раздражают. Дома как будто полегче стало, с
тех пор как я получил отдельную квартиру. А вот на работе... Но сейчас об
атом ни слова. Отвлекаться нельзя. Вот она идет -- медсестра, по кабинетам
карточки раз-носящая.
. А терапевт-то, выяснилось, в пять часов только будет. Еще четыре часа
район будет обходить с домашними визитами. Что это получается? Второй раз
сюда ехать -- весь день насмарку... Здесь подождать -- с ума сойти можно...
Выход обязательно должен быть. Не может быть, чтобы все так было наглухо
пе-рекрыто. Не бывает так!
Господи! Осенило наконец-то! А почему, собственно говоря, мне нужен
именно терапевт? Да-а... Все-таки для развитого мозга служба бесследно не
проходит. Полдня всего на работе побыл, а уже в мышлении инерция
наблюдается. А я же к любому врачу пойти могу, к любому, лишь бы он
бюллетени имел право выписывать. К кому бы попроситься? Перед кабинетом
невропа-толога всего два человека, но туда я не ходок, в карточку
какую-нибудь вредную запись на всю жизнь получить можно, вроде "нервного
истощения" или "моторного возбуждения", не стоит связываться, хоть бюллетень
там можно получить запросто, с неограниченным продлением. Это перед "Ухо,
горло, нос" столько народу толпится? Верных полтора-два часа ожидания.
Золотой прииск, а не кабинет, только как бы добраться до него. Очень жаль,
но сквозь эту толпу не пробиться. Поглядим, что дальше. Зубной. Нет уж.
Непременно в пасть полезет со всякими до-потопными железками. Без всяких
разговоров. Самая прими-тивная область медицины -- стоматология. Все на
средневековом уровне. Ни в чем психология современного человека здесь не
учитывается. И в смысле бюллетеня наиболее бесперспективный кабинет.
Дальше... Хирургический. Ни одного человека... А по-чему бы мне к хирургу не
пойти? Итак, я иду к хирургу. А что это девицы мои переглядываются?
Недоверия, даже самого лег-кого, не потерплю! Профессионализм во мне
протестует. При-дется потратить еще три-четыре минуты -- тыл должен быть
прочным и монолитным. Ну вот, все в порядке. Понимание с оттенком
сострадания в глазах девиц достигло нужного уровня. Мятеж подавлен без
репрессий, подавлен в самом зародыше. Иду в кабинет хирурга. Всего
двенадцать шагов по желтому начищенному паркету, мимо пальмы с листьями в
теплом свете. Мимо больных и стен, мимо каких-то дверей. Все сливается и
исчезает. Я допиваю чашку крепчайшего кофе, делаю последнюю затяжку, провожу
по лицу рукой, я готов, я готов... Я чувствую в себе это, оно пришло. Я
готов для разговора со всеми хирурга-ми мира. Доктор Барнард, найдите меня
сейчас, вы можете сде-лать мне пересадку любого сердца, оно немедленно
приживется. Хотите -- легкие, хотите -- почки. Белковый барьер для меня
пустой миф. Сейчас приказываю я, мое тело; мой мозг -- это резиновый шарик
на моей ладони... Упругий, легкий. Удивитель-ное ощущение, когда можешь все,
когда ты над всем! Я открываю дверь, захожу в кабинет, здороваюсь. Делаю это
сдержанно, с достоинством. Он сидит за столом и что-то пишет.
-- Извините, я сейчас кончу, посидите минутку. Все как надо, не
придерешься. Он пишет, у него вполне ин-теллигентное подвижное лицо, тонкие
выразительные черты, высокий лоб и усталые глаза -- вполне допустим развитый
ин-теллект. Пишет. Непредвиденная пауза. Ненужная. Самое глав-ное -- не
сбиться с ритма, не потерять в себе ощущения чуда. Сосредоточиться. Чем я
болен, чем же? Остановись! Никакой подготовки! Только импровизация! Он
кончил писать, смотрит на меня, потом листает карточку.
-- Вы в первый раз у нас? На что же жалуетесь? На что я жалуюсь? На что
я жалуюсь? Когда же это было? Ну, конечно, прошлым летом, совсем неважно
когда, ведь на всю жизнь это останется в памяти. Ты только что вышел из дому
утром на работу, и вдруг на расстоянии полушага от тебя раз-дался звук
тупого удара об асфальт. Потом выяснилось, что он упал с четвертого этажа,
сорвался с лесов. Но в первый момент ты ужасно испугался и у тебя
заколотилось от страха сердце. Он лежал на асфальте в пыльном комбинезоне
штукатура, с закры-тыми глазами, без сознания. А ты бестолково суетился над
ним, испытывая ощущение смертельной тоски и горя, -- ты думал, что он
умирает. Этот человек был в эту минуту самым родным для тебя -- роднее не
бывает, роднее всех людей, которых ты когда-либо знал в жизни, потому что
это был первый человек, который умирал на твоих глазах. И в это мгновение ты
был для него и отцом, и братом, покровителем, и защитником, и истинно мудрым
вождем, скорбящим о смерти своего единомышленника. А может быть, в это
мгновение ты был только тем, что именуется Человеком в подлинном,
первозданном смысле этого слова. По-том он открыл глаза; и это ощущение
безвозвратно оставило тебя. Ты помог ему встать и, с трудом приподняв,
отнес, перетащил его в тень и сидел с ним рядом до приезда "Скорой помощи".
За это время он еще 'два раза терял сознание, а комбинезон у него был мокрый
от пота. Тебе казалось, что у него не осталось це-лой ни одной кости. Ты
поехал с ним в больницу и ушел оттуда, окончательно убедившись, что он будет
жить. А в машине он хватал тебя за руку и хрипел от боли, и у тебя не было
сил смотреть ему в глаза и слышать этот хрип. И нестерпимо было слышать
сдавленный крик, когда санитар раздевал его, положил руку ему на колено. Это
все до сих пор стоит в глазах твоих, живет в сознании.
--Вам очень больно? -- с тревогой в голосе вдруг спросил врач,
вглядываясь мне в лицо.
Я кивнул головой. Никаких гримас, ни одного слова жалобы.
-- Где у вас болит?
-- Колено.
-- Какое?
"Какое? А ведь все равно какое. Левой -- правой, левой -- правой...
Стой!"
-- Левое.
-- Пройдите, пожалуйста, за ширму, разденьтесь. Помогите больному
раздеться, -- это он медсестре.
-- Нет, нет, спасибо, я сам.
Никакой помощи со стороны медперсонала, да еще вдобавок женского пола.
Мужество всегда вызывает уважение. Пожалуй-ста, посмотрите на человека с
достоинством. Несмотря на силь-ную боль, острую и режущую боль в левом,
колене, он неукосни-тельно блюдет все приличия. По дороге к ширме не
хромает, просто очень бережно ставит левую ногу при ходьбе, только для
опытного взгляда врача.
Раздеваюсь медленно, не спеша. Каждый раз восхищаюсь, увидев свое тело.
И радость эта не от какого-то Нарцисса идет, собою восхищающегося, да и
сложение у меня далеко не безу-пречно, радуюсь я скорее за все человечество,
за то, что предо-ставлено в распоряжение каждого человека -- такой удобный,
функционально целесообразный агрегат -- человеческое тело. И до чего в нем
все разумно и логично распределено! Пользуйся себе с наслаждением. Только с
умом! А вот это колено, левое, -- гвоздь сегодняшней программы. Под пальцами
чашечка свобод-но передвигается над суставом. Удивительное сооружение! Под
кожей, наверное, у этой чашечки поверхность блестящая, как у луковицы с
содранной шелухой. Очень ясно я все это увидел -- и чашку коленную, и
сустав. И еще увидел, как распухает все вокруг чашки, мышцы жидкостью
нездоровой наливаются, тем-но-красной, все сетью воспаленных сосудов
покрываются, а каждая нитка нервов на своем месте от боли вздрагивает --
пульсирует.
Сижу за ширмой, а в глазах эта действующая картинка-схема стоит. Я
никуда ее с глаз не отпущу до прихода врача. Смотрю себе на эту картинку, и
все детали, самые мелкие, как на ладони.
Осмотр идет по намеченному плану. "Здесь болит, здесь не очень",
ревматизмом не болел. Венерическими тоже. "Ну, что вы, доктор, я бы сразу
сказал -- ничего позорного в этом не вижу, болезнь как болезнь, с каждым
может случиться, но не болел". Вид у него довольно-таки озабоченный, пора
приходить на помощь. "Травмы? Не знаю, доктор, может ли это иметь отношение
к этому случаю. Три года назад, на тренировке, я а институте баскетболом
занимался. Колено сильно ушиб". Рас-скажем, как это было, великая штука --
подробности. Воспрял, воспрял доктор-то мой! Говорит, что вполне вероятно.
Говорит, что для организма ничего бесследно не проходит. Родной ты мой! Я же
тебя сейчас всей душой люблю! Я понимаю, доктор, понимаю. Откладывать не
буду, и на рентген пойду, и анализы все сделаю. Значит, абсолютный покой.
Мне бы вот только на работу завтра во что бы то ни стало сходить надо. Всего
один день?! Это для страховки, на всякий случай. "Никаких выходов на работу.
Абсолютный покой!" Молчу, молчу! Перебьюсь как-нибудь. Обойдутся без меня на
работе. "Через три дня пока-житесь с результатами анализов". Договорились.
Возможно, что у меня артрит? В первый раз слышу. Возможно, что он пе-рейдет
в хронический, если я не буду беречься? Господи, так и ноги можно лишиться!
--Доктор, а можно мне массаж колена делать? Он боль хорошо снимает, --
побольше заинтересованности в голосе.
-- Никаких массажей. Вы можете внести неясность в картину болезни.
Принимайте только то, что я вам прописал. Там есть и болеутоляющее.
Удивительно симпатичный человек! Умница и интеллигент. Я настоящего
интеллигента сразу могу распознать. А у этого врача за плечами минимум два
поколения интеллигентов. Доб-рый доктор Айболит из районной поликлиники. И
на лице" со-страдание к моим мукам и ярко выраженное желание помочь мне от
них избавиться. Все правильно -- не зря, значит, чело-век давал клятву
Гиппократа. Произносил, наверное, ее возвы-шенные и трогательные слова и
мечтал о нейрохирургии, об операциях на мозге, о своей школе и Нобелевской
премии. Ведь тогда небось и предположить не мог, что меня будет пользовать в
этой районной поликлинике, сказали бы сразу -- засмеялся, тем более что
тогда меня еще и на свете не было... Мечтал. По глазам вижу. Типичные глаза
мечтательного человека. Так и получается -- "Судьба играет человеком, а
человек играет на трубе". Грустно, доктор, но не получилось у тебя, не 'умел
схватить жизнь за: ворот жесткой рукой. Не у всех это полу-чается. А ведь
самое главное в жизни -- это момента не упу-стить. Вовремя понять это и все
время быть готовым к тому, чтобы распознать свой шанс. И тогда уж
действовать без про-маха... А за сочувствие, за внимание и доброту --
спасибо.
В бюллетене прописью и цифрами первые три дня прекрас-ной жизни. На
лестнице слегка прихрамываю. Это уже по инер-ции. Двадцать минут приема --
девять дней свободы. Как минимум! Неслыханно высокий коэффициент полезного
дейст-вия! Черт! С девочками из регистратуры попрощаться забыл. Так можно
все впечатление о себе загубить. Ну да ладно. Воз-вращаться неохота. В
следующий приход компенсирую.
Что это?! Для районной поликлиники очень неплохо... Очень недурно и
неожиданно. Спускается по лестнице походкой Марии Стюарт, идущей на плаху в
фильме под названием... Ну да бог с ним с фильмом! Нет вы только посмотрите
на нее! Такая девочка и идет как ни в чем не бывало по этой пошлой лестнице,
а все вокруг, вместо того чтобы немедленно забросить все свои дурацкие дела
по оздоровлению своих и чужих организмов и прибежать полюбоваться ею, делают
вид, что не замечают ее. А может, и впрямь не замечают? Вот ведь что болезнь
делает с человеком. Обогнать, немедленно обогнать и отворить ей дверь на
улицу.. Прошла мимо. Даже головы не повернула в мою сто-рону, кивнула только
слегка без улыбки, мол, воспринимаю как должное, спасибо, и на этом все...
Девяносто девять процентов мужчин на моем месте попытались бы использовать
тот кивок и заговорить с ней, и из девяноста девяти процентов попыток
ни-чего бы не получилось! Не тот случай.
1. ВОЗНИКНОВЕНИЕ НОВОЙ ОНТОЛОГИИ
Проблема познания существует в истории, будучи тесно связана с проблемой категорий. Всюду, где речь идет об априорном способе познания, обе проблемы приближаются друг к другу; если же речь идет о его апостериорной противоположности - апостериорном познании или же лишь о достоверном мышлении и его критериях, об исторической относительности его значимости, а также о вопросах метода - они далеко расходятся. Это имеет свое простое основание в том, что всякое априорное знание покоится на отношении познавательных категорий к предметным, безотносительно, впрочем, к тому, что понимают под последними и какими познавательными средствами их пытаются постичь. Зрелая форма этого отношения категорий была найдена на почве трансцендентального идеализма Канта и высказана в тезисе о тождестве. Затем она была совершенно скрыта спекулятивными системами немецкого идеализма и забыта в ходе многолетней борьбы позитивизма против этого последнего. Лишь наиболее мудрые из неокантианцев вновь извлекли ее из тьмы забвения и поставили на подобающее ей место,- но и они все еще основывались на идеалистических предпосылках, будучи не в состоянии понять все значение достигнутого Кантом. Ибо только на почве онтологии тождество познавательных и предметных категорий обретает свой полный смысл. Здесь вновь удается обрести всю глубину познавательного отношения - так, как ее ясно увидели и отразили в своих учениях древние, а затем постигли, но так и не исчерпали скептики.
Задача, заключающаяся в том, чтобы по-новому рассмотреть познание в свете онтологии и представить его как проблему, впечатляет своими масштабами, если дать себе отчет в том какой переворот в понимании познания произошел в нашем столетии. Еще и сегодня необходимо напоминать о нем, так как остатки старых воззрений сохранились до нашего времени и постоянно напоминают о себе в современной философской литературе. Эти атавистические представления сводятся к неким "отставаниям" теории, к тому, что познание является "производством" в сознании, "образованием" представлений и понятий, но менее всего оно есть преобразование, процесс, который синтетически осуществляется в суждении.
Это воззрение считается его сторонниками кантианским. Они предполагают возможным опереться на авторитет "Критики чистого разума". И, действительно, у Канта встречаются суждения и целые отрывки, которые, казалось бы, дают такое право; наиболее отчетливо это проявляется, пожалуй, в тезисе о "трансцендентальной дедукции чистых понятий разума", согласно которому объекты должны создаваться прямо синтетической деятельностью разума. Правда, при этом забывают, что из той же "Критики чистого разума" можно привести много утверждений противоположного смысла.
Но, как бы там ни было, с тех пор это понимание познания как "трансцендентального" закрепилось, и из него был выведен ряд серьезных следствий. На него ни в коем случае не опираются одни только собственно идеалистические теории, но точно так же - коррелятивизм, который исходит из нерасторжимости связи субъекта и объекта, а также "философия-как-будто", феноменология отпечатка (в "идеях") Гуссерля и даже исторический релятивизм бытия и истины. Последний очень разнообразен смотря по тому, в отношении чего релятивно установлено то, что мы называем истиной. Основной мыслью последнего, однако, остается та, что к вещам как они "есть" мы не приближаемся и удерживаем только сменяющиеся восприятия их.
Это сводится к отрицанию всякого подлинного знания. Устраняется не только смысл различия истинного и неистинно-го, но и собственный смысл предметного бытия, даже - бытия вообще. О реальном, которое существовало бы независимо от субъекта, больше не говорится. Так, в конце концов, познание осталось без собственного предмета, и не является, следовательно, тем, чем оно первоначально мыслилось, - познанием. То, что этим самым науки о духе разрушаются до своего сущностного ядра, хорошо известно и показывалось часто достаточно подробно. Восхвалять ли теперь это как высшую заслугу релятивизма или порицать это как его ошибку - не составляет на деле никакой разницы. Вообще речь здесь идет не о суждениях о ценности теорий, а о проблеме познания, поскольку теории на свой лад касаются ее и пытаются решать, причем независимо от того, затрагивают они ее сознательно или только между прочим, как бы невзначай подвигаясь к определенному решению. Важным является только то, что их результаты остаются негативными по всей линии и в опасной степени приближаются к скепсису. Причем, в конечном счете, они оказываются в кругу, к которому приводит всякий чисто негативистский образ действий: они подпадают под свой собственный закон отрицания однозначной истины и отрицают, тем самым, самих себя.
Но и естественные науки в наши дни, когда они поставлены перед теоретико-познавательными вопросами, идут схожим путем. Позитивизм исходит из того, что эмпирические данности субъективны, так как они коренятся в чувственных данных; он, таким образом, пытается заменить их объективным. Объективное он находит в математических формулах. Позитивизм отдаляется тем самым от восприятия, делает себя независимым от него. Этот процесс называется объективацией, а критерием объективации является однозначность формулы. Но достигнутое таким образом определение предмета покоится на вполне определенной операции разума. Оно соотнесено с очень своеобразной и ответственной человеческой деятельностью. Соотнесенность проявляется, правда, не везде, а только на границах, в которых деятельность разума протекает успешно. Но эти границы обнаруживаются как раз на сегодняшней стадии развития теоретической физики; они проявляются как границы объективируемости в квантовой механике. А отсюда следует, что и этот вид процессов в предмете оказывается соотнесен с человеческой деятельностью.
Что в действительности речь здесь идет лишь о проявлении границы познаваемости, что дело, таким образом, касается не самого предмета, т. е. микрофизикалистского процесса как такового, а только о его постижимости средствами привычной объективации,- это из позитивистской установки не очевидно. Физик, по большей части, совершенно не знает, насколько привычным феноменом во всех областях науки является проявление границ познаваемости, насколько часто говорят вокруг об осторожном продвижении науки вперед- ощупью. Многие науки имеют дело со значительно более сложными феноменами. Слишком легко от физика ускользает, насколько предметы его собственного исследования превосходят средства математического познания. Но в каждой формуле, которую он выстраивает, субстраты количественного определения являются чем-то уже предпосланным, а не проявляющимся в определении и соотношении величин. Не только скорость, но и сила, энергия, работа и даже более моделируемые фундаментальные понятия, такие, как корпускула, волна, поле, образуют такие субстраты. И лишь в них количественное определение дает осмысленную картину. Но именно эти субстраты, в особенности - названные последними, теряют свою однозначную определенность в поле проблем, решение которых - под вопросом. Модели здесь не удовлетворяют. Приняв одну, невозможно определить с точностью место, при другой становится неуловимым движение.
Сегодня это - общеизвестные и многократно обсуждавшиеся вещи. Подходов множество, но беспомощность, в сущности, везде одна и та же. Приходится ли удивляться, если физик в конечном счете видит себя отброшенным к отличной от всяких физических предметностей и в корне чуждой его размышлениям субъективности? Но если он однажды и задумается о ней, не зная о сходных проблемах в смежных областях, то не окажется ли неизбежным, что он неверно истолкует ее и посчитает сам физикалистский процесс подверженным ее влиянию?
Между тем, с теоретико-познавательной точки зрения, нетрудно показать, где находится ошибка. Она - в первом, исходном пункте позитивистской позиции. Исходным пунктом является упомянутое выше убеждение, будто познание заключено в духовном образе; и так как образ есть образ данного, то он есть результат его преображения. Если данное приравнять содержательно многообразию восприятия, а по способу существования - действительному, то есть так, как это понимали "немудрые" неокантианцы - то получается, что разум преобразует в научном действии данное действительное в более или менее недействительное и эту свою деятельность выдает за познание.
Здесь осязаемо проявляется исходная ошибка. Это действие является точной противоположностью того, что делает подлинная наука. Именно действительное никогда не дано как таковое, ни посредством чувств, ни в иной элементарной познавательной форме, которая подготовлена для деятельности науки. Чаще действительное лишь должно быть найдено. Если бы оно было уже дано, то оно не нуждалось бы в дальнейшем проникновении в него и в научном методе. "Действительное" в строгом смысле - только именно реально существующее, и причем независимо от того, познано ли оно и насколько познано, или же только дано, не будучи понято. Между чувственно данным и действительным простирается целый длинный ряд ступеней познания - от наглядных переживаний через разнообразные стадии опыта до научно точной постановки и разработки проблемы. Только изредка познание осуществляет это долгое восхождение до конца в одной узкой частной области. При его продвижении вперед загадок, заданных данным, лишь добавляется, и за решенными проблемами возникают новые проблемы, которые появляются при преодолении предшествующих. Да, опыт науки учит нас, что мы снова и снова должны возвращаться к данному, чтобы исчерпать его, так как первые попытки, в которых мы овладеваем им, бывают обыкновенно неполными и неточными. Уже для того только, чтобы удовлетворительно зарегистрировать феномены как таковые, необходимо высокоразвитое научное сознание. Лишь после их правильного постижения и описания может быть успешной плодотворная постановка проблемы; а лишь в таковой можно надеяться найти решения, которые обретут известность и приведут к крупному пересмотру взаимосвязей да и собственно самой "теории". Через эти три этапа - феномен, проблема, теория - движется всякий научный прогресс. Но и это еще ни в коем случае не гарантирует прорыва к действительному. Именно в важнейших фундаментальных проблемах познание остается простым приближением к действительному. Но это приближение нельзя недооценивать. Как в технике, медицине, научной жизни оно привело к результатам, весьма заслуживающим внимания, так и в чистой науке и в философском построении нашей картины мира оно является тем собственно устойчивым и реальным, с которым мы должны считаться. Как ни велики могут быть остающиеся нам неизвестными составляющие окружающего нас мира и нашего собственного существа, однако доля познанного имеется во всех областях по-настоящему постигнутого и выступает основной частью всякого нашего ориентирования в мире. А от такого ориентирования как практически так и теоретически зависит положение человека в мире, в такой же мере, как его знание о своей собственной сущности; и то и другое изменяется исторически с каждым приростом познания.
С последними рассуждениями мы уже стоим посреди нового понимания познания - как оно представляется в свете онтологии. Но в общем и целом все это является лишь предпониманием. Для истинного прояснения положения дел требуются дальнейшие изыскания: ни субъективистский, ни релятивистский, ни позитивистский способы рассмотрения не опровергаются голой критикой понятий "образование", "преобразование" или "объективирование". За всем этим лежит глубокий источник заблуждения и его необходимо теперь вскрыть.
А именно: если рассмотреть эти понятия ближе, то находишь, что в них упущена сущность не только познания, но и предмета познания. Но познание зависит от предмета, оно направлено на него, он должен быть познан, о нем свидетельствует всякая данность и в него пытается проникнуть всякое научное понимание.
Как, собственно, мыслят себе предмет познания теории, выросшие в традициях XIX века? Коротко говоря, они, фактически смешали его с "представлением", "понятием", с его образом, полученным в теории. Не то, чтобы они сознательно приравняли его к представлению, но они, пожалуй, совершенно размыли пограничную линию между ними, заставив исчезнуть различие. Но от этого различия зависит все. Ведь представление находится в сознании, само является образованием сознания и не существует самостоятельно, независимо от базовой сферы сознания (cogitatio Декарта). То же самое можно сказать о понятии и всяком ином виде образа, который мы составляем о предмете. Напротив, сам предмет существует независимо от сознания, причем не только как пространственно-материальный, но, равным образом, и как принадлежащий сфере человеческой души, личный или духовно-исторический предмет. В зависимости от объема понимания и глубины проникновения одному и тому же предмету - к примеру, реальной, живой личности с определенными чертами характера - соответствуют бесчисленные, содержательно различные образы характера в познающем сознании других людей. Тот, кто хотел бы подменить здесь одно другим, допустил бы по отношению к человеку большую несправедливость, лишив своей действительности его жизнь и растворив ее в сфере шатких мнений. Таким образом, если называть все своим именем, это выглядит совершенно само собой разумеющимся, так что не стоило бы тратить слов. И, однако, если обойти этот основной феномен молчанием, если не установить его отчетливо и не увериться в полной осознанности его существования, то он выскользнет из пальцев, и ты окажешься неожиданно посреди безбрежного релятивизма мнений. Потеряется из виду перспектива видения единства и независимости сознания реального мира, и ничего не сохранится, кроме восприятий, понятий и представлений. Если же исходить из них одних, то потеряешь из виду также и собственное положение, положение находящегося в мире человека, а тогда однобоким будет антропологическое понимание собственной человеческой сущности.
Но как же так получается, что может быть упущено понятие предмета, в то время как естественная установка всякой рефлексии однозначно понимает предмет как нечто самостоятельно существующее, существующее независимо от всякого мнения и понимания, от понятия и суждения? На этот вопрос тоже нельзя дать ответ, так как предмет смешан с представлением. Скорее, необходимо спросить, как он может быть смешан с представлением, если даже необразованное сознание, будь оно хоть раз внимательно к представлению (что, к примеру, постоянно происходит в столкновении мнений), никогда их не смешает?
На это необходимо ответить, что имеется очень давнее соображение, которое снимает противоположность предмета и представления. Оно звучит приблизительно так: что же мы знаем о предмете из того, чего нет в нашем представлении о нем? Ведь понятия, суждения сами находятся в плоскости представления и являются преобразованиями представления. Что же остается "напротив" них? Собственно, само противостояние существует вероятно, только в нашем способе представления, сама независимость предмета от мнения только помыслена. Если полагать предмет в суждении как "в-себе-сущий", то "в-себе-бытие" только положено; если мыслить его как самостоятельное образование, то самостоятельность, а с ней и "вне-бытие" лишь помыслены. Этот аргумент - так называемый "круг мышления".
А где же противостоящее представлению и вообще мышлению? Можно также спросить: где предмет? Его больше нельзя найти. Круг мышления растворил его. Но тогда, в самом деле, излишне было противопоставлять друг другу предмет и представление, равно как предмет и мысль, понятие, суждение, мнение. Поэтому теоретики, которые последовательно мыслили дальше в этом направление сделали вывод, что противопоставление есть не что иное, как бесплодное удвоение. В любом случае, мы знаем только одно, а не два образования. Это одно спокойно можно называть предметом. Однако осмысленно о нем можно говорить только как о данном в представлении (мысли, понятии).
На рубеже веков эти коды мысли были употребительны во всех философских направлениях, хотя и представали в различных поворотах. Во многих из них они пользовались незыблемым авторитетом. Лишь вновь появляющаяся онтология пробила здесь бреши - тем, что учила в корне по-новому видеть и описывать феномен познания. Методической технике видения и описания, которая была для этого необходима, она научилась у ставшей к тому времени результативной феноменологии, при этом достаточно было лишь преодолеть ее трансцендентальную односторонность.
Альфред ВАН-ВОГТ
ОБОРОНА
Внутри умершей планеты двигались измученные механизмы, белеющие
стволы жили своей нервной жизнью, а главный выключатель медленно и
неохотно передвигался в положение СТАРТ. Раздалось шипение и зазвучал
металл, когда уставший медный спав был согнут мощной неотразимой силой.
Металл напрягся, словно поддавшаяся внезапному электрическому импульсу
человеческая мышца. Выключатель резко сдвинулся, плавясь в вырывающемся
пламени, и упал с глухим стуком на покрытый давно не убираемой пылью пол.
Но, прежде, чем упасть, он успел сдвинуть кольцо. Впервые за
много-много лет тишина в этом помещении была нарушена.
Кольцо лениво завертелось по поверхности, скользкой от масла,
вытекающего из заблокированных до сих пор каналов, где оно хранилось
миллионы лет. Кольцо сделало три полных оборотов вокруг своей оси, а затем
его кронштейн раскрошился. Бесформенная масса, когда-то бывшая кольцом,
осталась на противоположной стенке, наполовину рассыпавшись в непригодный
ни на что прах. Но прежде, чем кольцо было уничтожено, оно повернуло ось,
приоткрыв небольшое отверстие на дне уранового реактора. В просвете под
отверстием другой урановый реактор блестел слабым серебристым сиянием. Две
громады металла глядели друг на друга с космическим спокойствием. Но
тотчас же между ними родилось движение. То, что было твердым металлом,
превратилось в жидкость.
Масса, находящаяся сверху, сплыла вниз. Пылающий металл стекал
каскадами через туннель прямо в специальное помещение. Там поток
скручивался и извивался, бурлил и кипел... и ожидал. Он согрел холодные
холодные, изолированные до сих пор стены, что в свою очередь включило
электрооборудование. Направляющий контур тихо пульсировал среди пещер
замерзшего мира.
Во всех помещениях разветвленной системы подземных фортов говорили
голоса. Они хрипло шептали из динамиков на языке, так давно забытом, что
даже эхо не могло вторить им. В тысячах помещений голоса из невероятно
отдаленного прошлого говорили, ожидая в потемках ответа, но не получая
его, воспринимая ничего не значащее молчание как одобрение.
В тысячах помещений выключатели перескакивали, падали вниз, кольца
крутились, уран тек в специальный котел. И вот, наконец перерыв. Начался
окончательный процесс. Электронные машины задали себе бессловесный вопрос.
Прицел наметился на нападающий объект.
- Там? - спросил рупор. - Откуда?
Прицел был в готовности. Задавший вопросы механизм прождал положенное
время и выключил реле.
- Оттуда, - ответил он утвердительно ожидавшим на линии электронным
устройствам.
- Приближающийся объект происходит оттуда!
Тысячи приемников ответили молчанием.
- Готовы?
Помещения, заполненные механизмами, с емкостями кипящего урана,
лаконично подтвердили свою готовность. Ответом на это была краткая,
быстрая команда:
- ОГОНЬ!
Когда они находились в пятистах милях от поверхности, Питер, бледный
и взволнованный, обратился к Грейсону.
- Черт, что это? - внезапно спросил он. - Что это было?
- Что?... Я не смотрел...
- Клянусь, я видел внизу как бы приглашающие вспышки огня. Так много
что я не мог их сосчитать. Потом мне показалось, как что-то пролетело
рядом с нами в темноте.
Грейсон с сожалением покачал головой.
- Тебе это показалось, дружок. Просто ты не можешь выдержать
напряжения, в конце-концов, это - первая попытка высадиться на Луну.
Спокойно, парень, спокойно. Мы уже почти на месте.
- Но я ручаюсь...
- Вздор!
На расстоянии 238 тысяч миль позади них Земля содрогнулась от
взрывов, тысячи атомных бомб взрывались с пламенем и грохотом. И в ту же
минуту картина катастрофы скрылась от наблюдателей с далеких звезд.
Непроницаемая мгла охватила всю планету.
* Бемоль *
Из жизни одной из малых сих
Как только Анна Николаевна кончила пансион, ей подыскали место
продавщицы в писчебумажном магазине "Бемоль". Почему магазин назывался так,
сказать трудно: вероятно, прежде в нем продавались и ноты. Помещался магазин
где-то на проезде бульвара, покупателей было мало, и Анна Николаевна целые
дни проводила почти одна. Ее единственный помощник, мальчик Федька, с утра,
после чая, заваливался спать, просыпался, когда надо было бежать в
кухмистерскую за обедом, и после засыпал опять. Вечером на полчаса являлась
хозяйка, старая немка Каролина Густавовна, обирала выручку и попрекала Анну
Николаевну, что она не умеет завлекать покупателей. Анна Николаевна ее
ужасно боялась и слушала, не смея произнести ни слова. Магазин запирали в
девять; придя домой, к тетке, Анна Николаевна пила жидкий чай с черствыми
баранками и тотчас ложилась спать.
Первое время Анна Николаевна думала развлекаться чтением. Она
доставала, где только можно, романы и старые журналы и добросовестно
прочитывала их страница за страницей. Но она путала имена героев в романах и
не могла понять, зачем пишут о разных выдуманных Жаннах и Бланках и зачем
описывают прекрасные утра, все одно на другое похожие. Чтение было для нее
трудом, а не отдыхом, и она забросила книги. Уличные ухаживатели не очень
надоедали Анне Николаевне, потому что не находили ее интересной. Если
кто-нибудь из покупателей слишком долго говорил ей любезности, она уходила в
каморку, бывшую при магазине, и высылала Федьку. Если с ней заговаривали,
когда она шла домой, она, не отвечая ни слова, ускоряла шаги или просто
бежала бегом до самого своего крыльца. Знакомых у нее не было, ни с кем из
пансионных подруг она не переписывалась, с теткой не говорила и двух слов в
сутки. Так проходили недели и месяцы.
Зато Анна Николаевна сдружилась с тем миром, который окружал ее,- с
миром бумаги, конвертов, открытых писем, карандашей, перьев, сводных,
рельефных и вырезных картинок. Этот мир был ей понятнее, чем книги, и
относился к ней дружественнее, чем люди. Она скоро узнала все сорта бумаги и
перьев, все серии открытых писем, дала им названия, чтобы не называть
номером, некоторые полюбила, другие считала своими врагами. Своим любимчикам
она отвела лучшие места в магазине. Бумаге одной рижской фабрики, на которой
были водяные знаки рыб, она отдала самую новую из коробок, края которой
оклеила золотым бордюром. Сводные картинки, представлявшие типы древних
египтян, убрала в особый ящик, куда, кроме них, клала только ручки с
голубями на конце. Открытые письма, где изображался "путь к звезде",
завернула отдельно в розовую бумагу и заклеила облаткой с незабудкой.
Напротив, она ненавидела толстые стеклянные, словно сытые, чернильницы,
ненавидела полосатые транспаранты, которые всегда кривились, словно
насмехались, и свертки гофреной бумаги для абажуров, пышные и гордые. Эти
вещи она прятала в самый дальний угол магазина.
Анна Николаевна радовалась, когда продавались любимые ею вещи. Только
когда тот или другой сорт таких вещей подходил к концу, она начинала
тревожиться и отваживалась даже просить Каролину Густавовну поскорее сделать
новый запас. Однажды неожиданно распродалась партия маленьких весов для
писем, которые шли плохо и которые Анна Николаевна полюбила за их
обездоленность; последнюю штуку продала вечером сама хозяйка и не захотела
выписывать их вновь. Анна Николаевна два дня после того проплакала. Когда же
продавались вещи нелюбимые, Анна Николаевна сердилась. Когда брали целыми
дюжинами отвратительные тетради с синими разводами на обертке или грубо
отпечатанные открытые письма с портретами актеров, ей казалось, что ее
любимцы оскорблены. Она в таких случаях так упорно отговаривала от покупки,
что многие уходили из магазина, не купив ничего.
Анна Николаевна была убеждена, что все вещи в магазине ее понимают.
Когда она перелистывала дести любимой бумаги, ее листы шуршали так
приветливо. Когда она целовала голубков на концах ручек, они трепетали
своими деревянными крылышками. В тихие зимние дни, когда шел снег за
заиндевевшим окном с некрасивыми кругами от ламп, когда за целые часы никто
не входил в магазин, она вела длинные беседы со всем, что стояло на полках,
что лежало в ящиках и коробках. Она вслушивалась в безмолвную речь и
обменивалась улыбками и взглядами со знакомыми предметами. Таясь, она
раскладывала на конторке свои любимые картинки - ангелов, цветы, египтян,-
рассказывала им сказки и слушала их рассказы. Иногда все вещи пели ей хором
чуть слышную, убаюкивающую песню. Анна Николаевна заслушивалась ею до того,
что входящие покупатели зло усмехались, думая, что разбудили сонливую
приказчицу.
Перед рождеством Анна Николаевна переживала тяжелые дни. Покупатели
являлись особенно часто. Магазин был завален грудой картонажей, ярких,
режущих глаза, безобразными хлопушками и золотыми рыбами в наскоро склеенных
коробках. На стенах развешивались отрывные календари с портретами великих
людей. Было людно и неприютно. Но за лето Анна Николаевна отдыхала вполне.
Торговля почти прекращалась, нередко день проходил без копейки выручки.
Хозяйка уезжала из Москвы на целые месяцы. В магазине было пыльно и душно,
но тихо. Анна Николаевна размещала повсюду свои любимые картинки, выставляла
в витринах на первое месго свои любимые карандаши, ручки и резинки. Из
цветной папиросной бумаги она вырезывала тонкие ленты и обвивала ими стертые
колонки шкапов. Она громким шепотом разговаривала со своими любимцами,
рассказывала им про свое детство, про свою мать и плакала. И они, казалось
ей, утешали ее. Так проходили месяцы и годы.
Анна Николаевна и не думала, что в ее жизни может что-нибудь
измениться. Но однажды осенью, вернувшись в Москву особенно злой и
сварливой, Каролина Густавовна объявила, что будет общий счет товара. В
ближайшее воскресенье на дверь приклеили билетик с надписью, что "сегодня
магазин закрыт". Анна Николаевна с тоской смотрела, как хозяйка жирными
пальцами пересчитывала ее избранные декалькомани, такие тонкие и изящные,
загибая края, как она небрежно швыряла на прилавок заветные ручки с
голубками. В товарной книге, исписанной осторожным и бледным почерком Анны
Николаевны, хозяйка делала грубые отметки с росчерками и чернильными
брызгами. Каролина Густавовна недосчиталась что-то многого: целых стоп
бумаги, несколько гроссов карандашей и разных отдельных вещей-стереоскопов,
увеличительных стекол, рамок. Анна Николаевна была убеждена, что никогда и
не видала их в магазине. Потом Каролина Густавовна высчитала, что выручка с
каждым месяцем все уменьшается. Это она поставила на вид Анне Николаевне с
бранью, назвала ее воровкой и сказала, что более не нуждается в ее службе,
что отказывает ей от места.
Анна Николаевна ушла в слезах, не посмев возразить ни слова. Дома ей
пришлось, конечно, выслушать брань и от тетки, которая то называла ее
дармоедкой, то грозила, что подаст в суд на немку и не позволит оскорблять
свою племянницу. Но Анну Николаевну не столько пугало, что она без места, и
не столько мучила несправедливость Каролины Густавовны, сколько была
невыносима разлука с любимыми вещами из магазина. Анна Николаевна думала о
рельефных ангелочках, качающихся на облаках, о головках Марии Стюарт, о
бумаге со знаками рыб, о знакомых коробках и ящиках и рыдала без устали. Ей
вспоминался предвечерний час, когда уже зажгли лампы, вспоминались ее
безмолвные беседы с друзьями, чуть слышный хор, звучавший с полок,- и сердце
надрывалось от отчаянья. При мысли, что ей больше никогда, никогда не
придется свидеться со своими любимцами, она бросалась ничком на свою
маленькую кровать и молила у бога смерти.
Месяца через полтора тетке посчастливилось найти Анне Николаевне новое
место, тоже в писчебумажном магазине, нона бойкой, людной улице. Анна
Николаевна отправилась на свою новую должность со щемящей тоской. Кроме нее,
там служила еще одна барышня и молодой человек. Хозяин тоже большую часть
дня проводил в магазине. Покупателей было много, так как поблизости было
несколько учебных заведений. Весь день приходилось быть на глазах других,
подсмеивавшихся над Анной Николаевной и презиравших ее. Своих прежних
любимцев она не нашла здесь. Все выписывалось через другие конторы от других
фабрикантов. Бумага, карандаши, перья-все казалось здесь не живым. А если и
было несколько таких же вещей, как в "Бемоли", то они не узнавали Анны
Николаевны, и она напрасно, улучив минуту, им шептала их самые нежные имена.
Единственной радостью для Анны Николаевны стало подходить вечером, на
пути домой, к окнам своего прежнего магазина, запиравшегося позже. Она
всматривалась сквозь запыленные стекла в знакомую комнату. За прилавком
стояла новая продавщица, смазливая немочка с буклями на лбу. Вместо Федьки
был рослый парень лет пятнадцати. Покупатели выходили из магазина, смеясь:
им было весело. Но Анна Николаевна верила, что ее знакомые картинки, ручки и
тетрадки помнят ее и любят по-прежнему, и эта вера ее утешала.
Долго Анна Николаевна мечтала о том, чтобы войти еще раз внутрь
магазина, посмотреть опять на старые шкафы и витрины, показать своим
любимцам, что и она помнит их. Несколько раз она давала себе слово, что
сделает это сегодня, и все не решалась, особенно боясь встретиться с
хозяйкой. Но однажды вечером она увидела, что Каролина Густавовна вышла из
магазина, взяла извозчика и уехала. Это придало Анне Николаевне смелости.
Она отворила дверь и вошла с замиранием сердца. Немочка, с буклями на лбу,
приготовила было очаровательную улыбку, но, рассмотрев покупательницу,
удовольствовалась легким наклонением головы.
- Что вам угодно, мадемуазель?
- Дайте мне... дайте писчей бумаги... десть... с рыбами.
Немочка снисходительно улыбнулась, догадалась, что у нее спрашивают, и
пошла к шкалу налево. Анна Николаевна с недоумением и тоской последовала за
ней глазами. Прежде эта бумага хранилась в коробке с золотым бордюром. Но
прежних коробок уже не было; вместо них были безобразные черные ящики с
надписями: " 4-й 20 к.", "Министерская 40 к.". В шкалах на первое место
были выставлены стеклянные чернильницы. Груда гофреной бумаги занимала всю
нижнюю полку. Открытые письма с портретами актеров были в виде веера прибиты
там и сям к стенам. Все было передвинуто, перемещено, изменено.
Немочка положила перед Анной Николаевной бумагу, спрашивая, та ли это.. Анна Николаевна
с жадностью взяла в руки красивые листы, которые когда-то умели отвечать на ее ласки; но теперь
они были жестки, как мертвецы,
и также бледны. Она тоскливо оглянулась кругом: все было мертво, все было глухо и немо.
- С вас тридцать пять копеек, мадемуазель.
Даже цена была изменена! Анна Николаевна уплатила деньги и вышла на
холод, сжимая в руках свернутую трубочкой бумагу. Октябрьский ветер
пронизывал ее сквозь короткое обносившееся пальто. Свет фонарей расплывался
большими пятнами в тумане. Было холодно и безнадежно.
ПРОЛОГ
История, которую мы хотим рассказать вам, ребята, приключилась
давным-давно. Однако время сберегло для вас не только имена и прозвища
героев и участников этой истории, но даже название деревушки, где они жили.
Прежде чем начать наш рассказ, посетим эту деревушку и познакомимся с ее
обитателями.
Итак...
Мы стоим с вами на перекрестке поросших травой дорог. Указатель - ветхая
дощечка, прибитая к палке - подскажет, по какой из них нам идти.
Полустертая надпись на дощечке гласит:
"Деревня "Огоньки на болоте".
Именно здесь все и произошло.
Вот два дома на холме. Оба каменные. Один из них окружен запущенным садом и
огражден высоким забором. Вдоль забора - заросли чертополоха и крапивы. Это
дом местной Ворожеи.
На первый взгляд он необитаем. Кажется, остроконечная крыша прикрывает
немало всяческой чертовщины, до того зловещими выглядят и крыльцо,
сложенное из поросших лишайниками каменных плит, и глубокие проемы окон, и
тяжелые занавески на них.
Но вот одна из них шевельнулась в узком окне, высоко над землей. Чья-то
маленькая рука распахнула его настежь. Мы видим белокурую
девочку-подростка. Это Анна, дочка Ворожеи.
Склонясь над пяльцами, Анна делает вид, что вышивает. На самом деле глаза
ее обращены к нам. Вполголоса она напевает песенку:
Без солнца, в потемках,
Всегда взаперти
И птице не петь,
И цветку не цвести.
Дружить под запретом,
Любить по указке
Немыслимо в жизни,
Но трудно и в сказке!
За спиной у девушки появляется высокая сухопарая старуха в черном платье.
Глаза ее полуприкрыты тяжелыми веками, губы тонкие, в ниточку. Уж они-то не
проронят необдуманного словечка. Руки цепкие, с крючковатыми пальцами.
Попадись добыча - не выпустят.
- Жаловаться? Ах, дочка, дочка! Что подумают о тебе люди! - И, оттеснив
Анну от окна, старуха исподлобья разглядывает нас.
- Кто вы такие? Праздные гуляки? Прохожие? Соглядатаи? Случайно или с
тайным умыслом забрели сюда? Кто бы вы ни были - знайте:
Не всюду встретите такую,
Я ворожу и сны толкую,
На все вопросы дам ответ,
Загадок для гадалки нет.
Мне по заслугам принесло
Богатство это ремесло.
В свой трудный час
Ко мне идут Скупец и мот,
Судья и плут. Гадалка ждет,
Гадалке верь!
Входи,
Открыта настежь дверь!
Но мы не попадемся на эту приманку.
Идем дальше.
Соседний дом, крытый цветной черепицей, выглядит куда веселее жилища
Ворожеи. Судя по вывеске, правда, изрядно обветшалой, это - придорожная
гостиница. Ставни закрыты. Час еще ранний.
Подойдем поближе. Быть может, кто-нибудь бодрствует и в этом доме? Так и
есть! Дверь гостиницы распахивается, на пороге вырастает придурковатый на
первый взгляд парень с круглым, как таз, лицом. Это Яков, сын Хозяина
гостиницы. Он окликает нас.
Эй вы, ротозеи!
Взглянуть не хотите ль,
Как мучит меня ненавистный учитель?!
Несносна наука уму моему.
Где два, где четыре - вовек не пойму!
Куда мне от этой докуки уйти?
Я в сказке, как в клетке, сижу взаперти.
Сбежав с крыльца, парень делает попытку укрыться за нашими спинами. Но не
тут-то было! Вслед за ним появляются двое: один - сухопарый верзила,
вооруженный линейкой - Учитель, другой - маленький, щуплый, с недобрым
бегающим взглядом - Хозяин гостиницы, отец Якова.
- Папаша! - Яков вбирает голову в плечи.
- Сынок! - Отец выхватывает линейку из рук Учителя и с размаху стукает сына
по лбу.
Казалось бы, от такого удара голове разлететься, как глиняному горшку!
Однако ничуть не бывало. Цела! Но вы не удивляйтесь, чего только не бывает
в сказках! И хрустальные башмачки, и золотые сердца, и медные лбы. У Якова
лоб действительно медный, ибо мы слышим звон, словно ударили в гонг.
Заприметив нас, невольных свидетелей этой расправы, отец хмурится.
Как видите, участь моя нелегка -
Батрачить весь век на такого сынка!
Вот мы и познакомились с обитателями двух домов на холме. Теперь спустимся
вниз. к болоту, где лепятся маленькие, крытые соломой избушки. Навстречу
нам идут вразвалку несколько парней. На узкой тропинке нам с ними не
разминуться. Отойдем в сторону. Переждем, пока они пройдут мимо, горланя
песню.
На лбу синяк,
В крови кулак.
Мне это не впервой.
В который раз
Подбили глаз.
Спасибо, цел другой.
Ушли. Теперь мы пойдем дальше. Эта тропинка приведет нас на окраину
деревушки, к лачуге, стоящей поодаль от прочих, самой маленькой, ветхой, но
и самой красивой из них. Она - словно клочок неба, упавший на болото.
Покосившиеся стены выкрашены в лазоревый цвет. В лачужке живут сироты, брат
и сестра - девушка Маргарита и герой нашей истории Выдумщик. Прозвище это
заслужено неспроста. Он из тех, кто умеет разглядеть солнце за грозовыми
тучами и угадать звезды за пеленой ночного тумана. Никто не сочинит
занимательней истории, не придумает увлекательней игры, не споет веселее
песни, чем Выдумщик. Однако на хлеб этим не заработаешь. Чтобы прокормить
сестру и себя, юноша носит с гор питьевую воду для жителей деревушки.
Каждое утро, поднявшись спозаранку и прихватив два глиняных кувшина,
Выдумщик карабкается в горы, к водоему, который носит название "Источник
Мудрого Отшельника". Наполнив кувшины чистой холодной водой, Выдумщик
разносит ее по домам. Заработок его невелик. Но юноша не печалится.
Веселый, беззаботный, шагает он по пыльной дороге.
Деревушка просыпается. Распахиваются окна. Люди приветствуют Выдумщика.
- Ау!!! Доброе утро! Что придумал новенького?! Юноша улыбается, отвечая
людям песней:
Чудесны в день погожий
Поляны и леса,
Но всех чудес дороже
Людские голоса.
Он поет и шагает, шагает, шагает своей дорогой. Ветер треплет волосы юноши,
выгоревшие, как и его рубашка, а он идет навстречу ветру, не оглядываясь и
не помышляя о том, что он, деревенский водонос, и есть герой нашей истории.
Вот юноша скрылся из виду. Пока он будет карабкаться по горным уступам, мы
зайдем в его лачугу.
За лазоревыми стенками - крошечная комната. Повсюду приметы бедности, знаки
нищеты. Циновка на полу стерлась от времени и кажется не толще паутины. Две
скамейки вдоль стен покрыты одеялами, до того маленькими, что нетрудно
догадаться - они служат брату и сестре с их младенческих лет. Пара глиняных
кружек, кувшин для воды, две оловянные тарелки - вот и вся хозяйственная
утварь, расставленная на полке. У дверей бочонок с водой. Крошечная печурка
в углу, такая, чтобы расходовать поменьше топлива. В простенке между двумя
маленькими окошечками прилажен осколок зеркальца, не больше детской ладони.
За ним заткнута бумажная роза.
У окна, склонившись над шитьем, сидит Маргарита. Не приметив нас, она
разговаривает вполголоса сама с собой:
Мне снился нынче дивный сон,
И невдомек - к чему бы он?
Мне снилась печь, в печи - пирог,
В кастрюле - суп, в горшке - творог,
Мешок муки, вязанка дров
И пара крепких башмаков.
Оставим Маргариту наедине с ее раздумьями. Мы не должны вмешиваться в
сказку. События пойдут своим чередом.
Видите, кто-то бредет по тропинке? Это глубокий старик, седой как лунь.
Одеждой старику служат лохмотья, он опирается на клюку, боязливо
оглядываясь по сторонам, точно опасается повстречаться с кем-либо.
Смотрите, приметил нас и отошел в сторону. Не будем следить за тем, кто
хочет остаться незамеченным. Видно, есть у него на то свои причины. Позже
мы узнаем их, а пока...
...обратим внимание на небогатый, но опрятный, окруженный палисадником
домик, на полпути между холмом и болотом. В маленьком загончике за сеткой
гуляют степенные куры, белые, с алыми гребешками. На грядках - ни цветочка.
Зато овощей! Репа, лук, морковь, горох, кабачки, помидоры, салат,
изумрудные кудри петрушки, заросли укропа, огурцы, тыквы - словом, все, что
можно сварить, нафаршировать, засолить, замариновать, заготовить впрок,
растет в изобилии на участке, охраняемом сторожевым псом.
Жирный спесивый кот с лоснящейся шерстью, сидя на свежевымытом крылечке,
разглядывает с жестоким и ленивым любопытством полумертвого от страха
кузнечика и прихлопывает его бархатной лапкой, как только тот пытается
сделать спасительный прыжок. Большая вязанка хвороста лежит у порога. В
одном из окон подвешена клетка с канарейкой, в другом мы видим женщину
ничем не приметной внешности. Такая пройдет - не заметишь. Ее прозвище -
Молчаливая Соседка.
Не повышая голоса, ни к кому не обращаясь, она цедит сквозь зубы слова,
смысл которых вы поймете позже:
Все знаю. Обо всем молчу. Заговорю, когда хочу,
Она исчезает за занавеской, так и не подняв глаз. И вот тут-то...
Автор этой детективной повести не писатель-профессионал, а ученый,
хорошо известный в научных кругах. По его просьбе подлинная фамилия заменена
здесь псевдонимом.
ГЛАВА I
Нас было тринадцать, нет, тогда еще только двенадцать, сотрудников
физической лаборатории, затерянной в пустынных горах Западного Памира. Зима
наступала, извещая о своем приближении ураганными ветрами, ночными морозами,
внезапными вихрями мокрого снега и града.
Обед только что кончился. В нашей столовой-библиотеке- комнате отдыха
было тепло и уютно. Расходиться не хотелось. Я подошел к столу. Темные тучи
неслись почти над крышей нашего дома. Изредка сквозь разрывы проглядывал
бледно- оранжевый диск солнца. Завыл ветер, и крупные градины забарабанили
по стеклу.
Еще несколько дней, и непролазный снег завалят дорогу. На долгие месяцы
мы будем отрезаны от всего мира.
Где-то далеко, бесконечно далеко - Москва, друзья, Света... А я тут, за
тысячи километров от них. Каждый день одни и те же люди. их лица я буду
видеть днем и вечером. Их, и никого другого.
Вот Олег, мой старый товарищ. С ним мы вместе учились, жили в одной
комнате в общежитии, спорили иногда до рассвета. Уткнулся сейчас близорукими
глазами в книгу и витает где-то... А левая рука машинально теребит ухо.
Сколько мы ни смеялись над этой нелепой привычкой, ничего не помогало!
Рядом - Сергей Петрович. Немолодой, грузный, сидит, зажав по привычке
палку между коленями, положив руки на набалдашник. Задумался Петрович.
Верно, годы войны вспоминает, быть может, семью погибшую в Ленинграде.
Борис Владимирович (или Б, В., как привыкли мы называть его между
собой) и Вера встали из-за стола в направились в свою комнату. Профессор
Борис Владимирович Соболь оставил кафедру, квартиру в Москве и примчался на
Памир исследовать космические лучи. Да еще жену затащил в эту глушь. Ей
здесь особенно тоскливо. У нас хоть работа, а она, врач без больных,
радуется каждому насморку.
На диване уютно устроились и о чем-то шепчутся Марина и Гиви. Прошлой
зимой немало забот нам доставил один сотрудник. Что-то ему не нравилось,
кто-то его обидел. Весной Б. В. посоветовался с Петровичем и предложил
брюзге уехать. Вот вместо него и появился веселый, симпатичный Гиви
Брегвадэе.
В углу дремлет Андрей Филиппович Листопад. Хороший, опытный
экспериментатор, но человек угрюмый, замкнутый... Что заставило его
забраться в горы, где дышать-то трудно, не то что работать?
Кронид Августовнч и Петя засели за шахматы. Положение, видимо,
создалось сложное. Методичный, рассудительный Кронид, попыхивая трубкой,
внимательно смотрит на доску и не спешит сделать ход. А Петя, быстрый,
непоседливый, то и дало оглядывается по сторонам. Очень ему хочется, чтобы
все видели, как он здорово играет.
С началом зимовки Петя становится особо важной персоной. Он - радист.
Через него тянется ниточка, связывающая нас с Большой землей. Все новости и
весточки от родных и друзей приносят Петя.
За партией, поглаживая бороду, наблюдает Алексей Тихонович Харламов -
наш молчаливый, исполнительный лаборант. Он н сейчас воздерживается от
замечаний. Гиви, тот бы уже десяток советов дал каждому из партнеров.
Тетя Лиза, завхоз и повар, присела у стола и что-то подсчитывает. У нее
одно стремление: повкуснее всех накормить. После каждой трапезы она пытливо
на вас смотрит и буквально расцветает, если слышит похвалу.
Пройдут недели, месяцы... Все дни будут похожими, как близнецы:
завтрак, дорога на Альфу, приборы, схемы, измерения, потом обратно на базу.
Обед, снова Альфа. Летом эти прогулки даже приятны. А зимой! Идешь по узкой
дороге, жмешься к скале, подальше от обрыва. Потом карабкаешься по крутой
тропинке. Даже работа стала казаться какой-то скучной, однообразной. Каждый
день то же самое. Измеряем, сколько частиц летит с юга на север, сколько с
запада на восток. Длиннющие таблицы, графики... Вот если б новый эксперимент
удалось поставить! Есть у нас с Олегом одна идея...
Тишину нарушил Протон: огромный, лохматый, он вылез из-под стола,
навострил уши и оглушительно залаял.
- Ребята, Протон что-то почуял! - воскликнул Петя. - Тише, дайте
послушать.
- Едет, Миршаит едет!..
Мы выбежали из дома. Протон носился по площадке и восторженно лаял.
Через минуту из-за поворота показался "газик". Миршаит затормозил у самого
крыльца в ловко выпрыгнул из машины.
- Миршаит, дорогой, вот молодец!
- Мы тебя только во вторник ждали, почему решил в воскресенье приехать?
- Понимаешь, метеосводка на понедельник дает большой снег. Утром я
вытащил из кроватей этих лентяев в Хороге. Ругались, но машину нагрузили.
Вот я и приехал. Наверно, в последний раз в этом сезоне.
- Письма есть?
- Счетчики привез?
- Ладно вам обнимать и тискать, - вмешалась тетя Лиза, - сами, небось,
пообедали, а человек с утра не ел. Пойдем, сынок, я тебя накормлю.
- Спасибо, иду. Только вы меня, тетя Лиза, и цените. Да я же не один
приехал, - сказал Миршаит, указывая в сторону "газика".
Из-за машины вышел высокий, широкоплечий, голубоглазый парень в
щегольской лыжной куртке и яркой вязаной шапочке.
- Бойченко, Виктор. Прислан в штат лаборатории. Могу я видеть
профессора Соболя?
Тетя Лиза увела Миршаита. Бойченко направился к Б. В. Мы быстро
разгрузили "газик" и бросились писать письма. Это была последняя возможность
их отправить. Через час Миршаит уехал.
Вечером, перед ужином, Б. В. представил нам Бойченко:
- Разрешите познакомить вас с новым сотрудником лаборатории - Виктором
Викторовичем Бойченко. Полгода назад он успешно защитил диссертацию, в
которой получил весьма интересные результаты. Мы попросим Виктора
Викторовича сделать доклад на ближайшем семинаре. Работать он пока будет на
Бете с Кронидом Августовичем.
- Борис Владимирович, я захватил с собой две бутылочки... Вы не будете
возражать... По случаю приезда...
- Разве вас в Москве не предупредили, что у нас сухой закон?
- Да, но ведь вино тоже сухое, - сказал, улыбнувшись, Бойченко.
Когда стаканы были наполнены, Бойченко встал:
- Я предлагаю тост за здоровье и успехи всех членов этого небольшого и
дружного коллектива. В первую очередь за милых женщин, с которыми я имел
удовольствие познакомиться еще в Москве.
Тост был традиционный и банальный, как, впрочем, большинство тостов, но
его конец сразу создал какую-то натянутость.
Б. В. недоуменно посмотрел на Веру.
- Боюсь, вы ошиблись, - сказала Вера, пристально глядя на Бойченко, - я
вас не знаю.
Бойченко смутился.
- Позвольте, это было два года назад, да, два года с небольшим. Вы мне
уступили лишний билет в Большой. V меня очень хорошая память на лица.
- Возможно, но с каких пор это называется знакомством?
На помощь Бойченко пришла Марина:
- Зато мы с Виктором действительно старые Друзья. Я очень рада, что ты
приехал, Виктор! - сказала она, приподняв бокал.
Ужин кончился, столовая быстро опустела. Я заглянул к Олегу.
Все наши комнаты были спланированы по одному стандарту - маленькие,
напоминающие пароходные каюты, с тщательно продуманной меблировкой: узкая
кровать, рабочий столик, небольшой стенной шкаф. Тем не менее Олег сумел
придать своей комнате некоторую индивидуальность. На стене висела
репродукция картины Рериха из серии "Гималаи", напоминающая наш памирский
пейзаж. Напротив нее - одна из поздних фотографий Эйнштейна. И, главное,
книги. Ими была забита небольшая полка, они лежали стопками на столе, у
стен, под столом, казалось, что книги заполняют всю комнату.
- Садись, Игорек, закуривай, - сказал Олег, пересаживаясь на кровать и
освобождая единственный стул. - Ну, как новичок? Понравился?
- А что? Парень общительный, видимо, способный...
- Общительный, способный, добавь еще, что красивый, даже слишком, -
сказал с раздражением Олег.
- Почему слишком?
- Потому что таких папы-мамы с детства портят, потом их балуют девушки.
Вот и вырастает самовлюбленный тип, который считает, что Земля вертится
вокруг него.
Я с трудом сдержал улыбку. Узкоплечий, невысокий, близорукий Олег не
пользовался успехом у девушек и очень это переживал.
- Ну, ладно, Олег. Нельзя же подбирать сотрудников по принципу
красивый-некрасивый. Послезавтра семинар. Бойченко докладывает. Если начнет
кукарекать и хлопать крыльями, оповещая весь мир о своих успехах, тогда
действительно дело плохо.
- А ты заметил, как засверкали глаза у Гиви, когда выяснилось, что
Виктор и Марина давно знакомы? Верно, решил, что Бойченко тоже приехал сюда
ради нее. Еще, чего доброго, ревновать станет.
- Слушай, Олег, так нельзя. Почувствовал антипатию к новичку и
цепляешься.
- Ладно, ладно. Буду рад, если ошибаюсь. Но ты комсорг, и на тебе
ответственность. Сам знаешь, как портятся характеры во время зимовки. Каждый
пустяк может превратиться в конфликт.
Ночью налетел буран. Сильнейший ветер завывал, сотрясал дом, швырял в
окна густые массы снега и льдинок.
Зимовка началась.
"ЧЕЛОВЕК И СОБАКА"
-- Лиска, ляг на ноги да погрей их, ляг!--стучаот холода зубами,
проворчал нищий, стараясь подобрать под себя ноги, обутые в опорки и
обернутые тряпками.
Лиска, небольшая желтая культяпая дворняжка, ласково виляя пушистым
хвостом и улыбаясь во весь свой ротик с рядом белых зубов, поднялась со
снега и легла на закорузлые ноги нищего.
-- Эх, Лисичка! и холодно-то нам с тобой и голодно! Кою ночь ночуем на
морозе, а деваться некуда... В ночлежных обходы пошли, как раз "к дяде"'
угодишь, а здесь, в саду, на летнем положении-то, хоть и не ахти как, а все
на воле... Еще спасибо, что и так,подвал-то не забили... И чего это в саду
дом пустует: лучше бы отколотили доски да бедных пущали... А вот хлебушка-то
у нас с тобой нет... Ничего, до лета по терпим, а там опять на вольную
работу, опять в деревню косить пойдем и сыты будем... В лагеря схо дим...
Солдаты говядинки дадут... Наш брат солдат собак любит... Сам я вот в
Туречине собачонку взял Щенком в лесу, как тебя же, выкормил, выходил и
офицеру подарил. В Расею он ее взял... "Чудаком" звали собаку-то. Бывало,
командир подзовет меня и спросит:"Как звать собаку?" -- "Чудак, мол, ваше
благородие!"ен, покелича не поймет, и ооижается, думает, егочудаком-то
зовут... Славная собака была!.. Вот и тебя,как ее, тоже паршивым щенком
достал, выкормил, да на горе... Голодаем вот...Лиска виляла хвостом и
ласково смотрела в глаза нищему...
Начало светать... На Спасской башне пробило шесть. Фонарщик прошел по
улице и потушил фонари. Красноватой полосой засветлела зорька, погашая одну
за Другой звездочки, которые вскоре слились с светлым небом... Улицы
оживали... Завизжали железные петли отпираемых где-то лавок... Черные бочки
прогромыхали... Заскрипели по молодому снегу полозья саней... Окна трактира
осветились огоньками...
Окоченелый от холода, выполз нищий из своего логова в сад, послюнил
пальцы, протер ими глаза, заплывшие, опухшие,-- умылся -- и приласкал
вертевшуюся у ног Лиску.
-- Холодно, голубушка, холодно, ну полежи, милая, полежи ты, а я пойду
постреляю' и хлебушка принесу... Ничего, Лиска, поправимся!.. Не все же
так...Только ты-то не оставляй меня, не бегай... Ты у меня, безродного
бродяги, одна ведь. Не оставишь, Лиска?
Лиска еще пуще заюлила перед нищим и по его приказанию ушла в логово, а
он, съежившись и засунув руки в рукава рваного кафтана, зашагал по снегу к
блестевшим окнам трактира...
*
-- Сюда, ребята, закидывай сеть, да захватывай подвал, там, наверное,
есть! -- командовал рыжий мужик шестерым рабочим, несшим длинную веревочную
сетку вроде невода.
Те оцепили подвал, где была Лиска.
Она с лаем выскочила из своего убежища и как раз запуталась в сети.
Рыжий мужик схватил ее за ногу. Она пробовала вырваться, но была схвачена
железными щипцами и опушена в деревянный ящик, который поставили в фуру,
запряженную рослой лошадью. Лиска билась, рвалась, выла, лаяла и успокоилась
только тогда, когда ее выпустили на обширный двор, окруженный хлевушками с
сотнями клеток, наполненных собаками.
Некоторые из собак гуляли по двору. Тут были и щенки, и старые, и
дворовые, и охотничьи собаки -- словом, всех пород. Лиска чувствовала себя
не в своей тарелке и робко оглядывалась. Из конторы вышел полный коротенький
человек и, увидав Лиску, спросил:
Это откуда такая красавица?., совсем лисица, и шерстью, и хвостом, и
мордочкой.
Бродячая, в саду взяли...
Славная собачка! не сажать ее в клетку, пусть в конторе живет, а то
псов прорва, а хорошего ни одного нет... Кличка ей будет "Лиска"... Лиска,
Лиска, иси сюды!
Лиска, услыхав свое имя, подбежала к коротенькому человечку и завиляла
хвостом.
Ее накормили, устроили ей постель в сенях конторы, и участь ее была
обеспечена,-- она стала общей любимицей...
. *
Только что увезли ловчие Лиску, возвратился и бродяга в свой подвал. Он
удивился, не найдя в нем своего друга, и заскучал. Ходил целый день как
помешанный, искал, кликал, хлеба в подвале положил (пущай, мол, дура, поест
с голодухи-то, набегается ужо!), а Лиски все не было... Только вечером
услыхал он разговор двух купцов, сидевших на лавочке, что собак В саду
"ловчие переимали" и в собачий приют увезли.
В какой приют, ваше степенство? -- вмешался в разговор нищий,
подстрекаемый любопытством узнать о судьбе друга.
Такой уж есть, выискались, вишь, добрые, вместо того чтобы людей вот
вроде тебя напоить-накормить да от непогоды пригреть,-- собакам пансион
устроили.
-- Вроде как богадельня собачья! -- вставил другой,-- и берегут и
холят.
Поблагодарил бродяга купцов и пошел дальше, куда глаза глядят.
Счастлив хоть одним был он, что его Лиске живется хорошо, только никак
не мог в толк взять, кто такой добрый человек нашелся, что устроил собачью
богадельню, и почему на эти деньги (а стоит, чай, немало содержать псов-то)
не сделали хоть ночлежного угла для голодных и холодных людей, еще более
бесприютных и несчастных, чем собаки (потому собака в шубе,-- ей и на снегу
тепло). Немало он подивился этому.
Прошло три дня. Сильно заскучал бродяга о своем культяпом друге (и
ноги-то погреть некому и словечуш-ка не с кем промолвить!) и решил наконец
отыскивать приют, где Лиска живет, чтобы хоть одним глазком посмотреть,
каково ей там (не убили ли ее на лайку, али бо што).
Много он народу переспросил о том, где собачья богадельня есть, но
ответа не получал: кто обругается, кто посмеется, кто копеечку подаст да,
жалеючи, головой покачивает,-- "спятил, мол, с горя!" Ходил он так недели
зря. Потом, как чуть брезжить стало, увидал он в Охотном ряду, что какие-то
мужики сеткой собак ловят да в карету сажают, и подошел к ним.
Братцы, не вы ли недавнысь мою Лиску в саду пымали? Така собачонка
желтенькая, культяпая...
Там вот пымали в подвале под старым тракти ром... Как лисица, такая...
Это она! Самая она и есть!
Ну, пымали, у нас живет, смотритель к себе взял, говядины не в проед
дает...
А где ваша бог...
Но бродяга не договорил,-- вдали показался городовой. ("Фараон1
триклятущий, и побалакать не даст,-- того и гляди "под шары"2 угодишь, а там
и "к дяде"!)
Пошел бродяга собачью богадельню разыскивать. Идет и думает.
Вспомнилось ему прежнее житье-бытье... Вспомнил он родину, далекую,
болотную; холодную "губерню", вспомнил, как ел персики и инжир 3 в Туречине,
когда "во вторительную службу" воевать с чумазой туркой ходил... Вспомнил он
и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили "за пьянство
и промотание казенных вещей"...
(Уж и вешши! Рваная шинелишка -- рупь цена-- да сапоги старые, в коих
зимой Балканы перевалил да по колено в крови ходил!)... Выпустили его из
арестантских рот и волчий билет ему дали (как есть волчий, почет везде, как
волку бешеному,-- ни тебе работа, ни тебе ночлег!). Потерял он и этот свой
билет волчий, и стали его, как дикого зверя, ловить: поймают, посадят в
острог, на родину пошлют, потом он опять оттуда уйдет... Несколько лет так
таскали. Свыкся он с бродяжной жизнью и с острожным житьем-бытьем. Однако
последнего боялся теперь, потому что общество его отказалось принимать, и
если "пымают, то за бугры, значит, жигана водить" '.
А Сибири ему не хотелось!..
*
Опустилась над Москвой ночь -- вьюжная, холодная... Назойливый, резкий
ветер пронизывал насквозь лохмотья и резал истомленное, почерневшее от
бродяжной жизни лицо старого бездомника. А все шагал он по занесенным снегом
улицам Замоскворечья, пробираясь к своему убежищу... Был он у "собачьей
богадельни" и Лиску на дворе видел, да опять "фараоны" помешали. Дальше
пошел он. Вот Москва-река встала перед ним черной пропастью... Справа,
вдалеке, сквозь вьюгу чуть блестели электрические фонари Каменного моста...
Он не пошел на мост и спустился по пояс в снегу на лед Москвы-реки.
Бродяга с утра ничего не ел, утомился и еле передвигал окоченевшие,
измокшие ноги... Наконец, подле проруби, огороженной елками, силы оставили
его, и он, упав на мягкий, пушистый сугроб, начал засыпать...
Чудится ему, что Лиска пришла к нему и греет его ноги... что он лежит
на мягком лазаретном тюфяке в теплой комнате и что из окна ему видны
Балканы, и он сам же, с ружьем в руках, стоит по шею в снегу на часах и
стережет старые сапоги и шинель, которые мотаются на веревке... Из одного
сапога вдруг лезет "фараон" и грозит ему...
На третий день после этого дворники, сидя у ворот, читали в
"Полицейских ведомостях", что
"Вчерашнего числа на льду Москвы-реки, в сугробе снега, под елками,
окружающими прорубь, усмотрен полицией неизвестно кому принадлежащий труп,
по-видимому солдатского звания и не имеющий паспорта. К обнаружению звания
приняты меры".
А кому нужен этот бродяга по смерти? Кому нужно знать, как его зовут,
если при жизни-то его, безродного, бесприютного, никто и за человека с его
волчьим паспортом не считал... Никто и не вспомнит его! Разве когда будут
копать на его могиле новую могилу для какого-нибудь усмотренного полицией
"неизвестно кому принадлежащего трупа" -- могильщик, закопавший не одну
сотню этих безвестных трупов, скажет:
-- Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!.. Хуже собаки!..
*
А Лиска живет себе и до сих пор в собачьем приюте и ласковым лаем
встречает каждого посетителя, но не дождется своего воспитателя, своего
искреннего друга... Да и что ей? Живется хорошо, сыта до отвалу, как и сотни
других собак, содержащихся в приюте... Их любят, холят, берегут, ласкают...
Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого
забора на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет:
-- Ишь ты, житье-то, лучше человечьего] Лучше человечьего!
Первая страница « 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 » Последняя страница
загрузка...
|
 |
|
|
|