| |
|
 |
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
ГАСТОН -- человек, потерявший память.
ЖОРЖ РЕНО -- предполагаемый брат Гастона.
Г-ЖА РЕНО -- предполагаемая мать Гастона.
ВАЛЕНТИНА РЕНО -- жена Жоржа.
ГЕРЦОГИНЯ ДЮПОН-ДЮФОР -- дама-патронесса.
МЭТР ЮСПАР -- поверенный, представляет интересы Гастона.
МАЛЬЧИК.
МЭТР ПИКВИК -- адвокат мальчика
МЕТРДОТЕЛЬ,
ШОФЕР,
ЛАКЕЙ,
КУХАРКА,
ЖЮЛЬЕТТА -- прислуга господ Рено.
Картина первая
Гостиная в богатом провинциальном доме, из окон скрывается вид на сад
во французском стиле. При поднятии занавеса сцена пуста, потом МЕТРДОТЕЛЬ
вводит ГЕРЦОГИНЮ ДЮПОН-ДЮФОР, ЮСПАРА и ГАСТОНА.
МЕТРДОТЕЛЬ. Как прикажете доложить, мадам?
ГЕРЦОГИНЯ. Герцогиня Дюпон-Дюфор, мэтр Юспар, поверенный, и господин...
господин (мнется), господин Гастон. (Юспару) Придется пока что называть его
так, а там увидим.
МЕТРДОТЕЛЬ (чувствуется, что ему известна цель их приезда). Надеюсь,
герцогиня извинит господ Рено, но господа ждали герцогиню с поездом
одиннадцать пятьдесят... Я сейчас же сообщу о приезде вашей светлости.
(Уходит.)
ГЕРЦОГИНЯ (глядя ему вслед). Образцовый метрдотель! О Гастон,
миленький, я безумно, безумно счастлива. Я с самого начала была уверена, что
вы отпрыск очень хорошей семьи.
ЮСПАР. Не будем слишком увлекаться. Не забывайте, что кроме этих Рено у
нас имеется еще пять семейств претендентов.
ГЕРЦОГИНЯ. Нет-нет, дорогой мэтр... Внутренний голос мне говорит, что в
этих Рено Гастон узнает своих родных, обнаружит в этом доме атмосферу,
знакомую ему с детства. Внутренний голос мне говорит, что здесь он обретет
память. А женский инстинкт редко меня обманывал.
ЮСПАР (сраженный последним аргументом). Ну, если так...
ГАСТОН отходит и начинает рассматривать картины на стене, не обращая
внимания на своих спутников, словом, ведет себя, как мальчик в гостях.
ГЕРЦОГИНЯ (окликая его). Гастон, Гастон, надеюсь, вы хоть взволнованы?
ГАСТОН. Да не слишком...
ГЕРЦОГИНЯ (со вздохом). Не слишком! Ах, друг мой, иной раз я и сама не
пойму, отдаете ли вы себе отчет, как волнителен ваш случай.
ГАСТОН. Но, Герцогиня...
ГЕРЦОГИНЯ. Нет, нет и еще раз нет. Что бы вы ни сказали, вам не удастся
меня переубедить. Отчета вы себе не отдаете! А ну, признайтесь, что не
отдаете.
ГАСТОН. Возможно, отдаю, но не полностью, Герцогиня.
ГЕРЦОГИНЯ (с удовлетворением). Слава богу, вы хоть умеете признавать
свои ошибки. Я целые дни твержу, что вы очаровательный юноша. Но надо
сказать честно, ваша беспечность, ваша беспардонность достойны всяческого
порицания. Верно я говорю, Юспар?
ЮСПАР. Бог мой, я...
ГЕРЦОГИНЯ. Да-да, вы. Именно вы, Юспар, обязаны меня поддерживать;
внушите же ему, что он должен быть взволнован.
ГАСТОН снова принимается рассматривать картины и статуэтки.
Гастон!
ГАСТОН. Да, герцогиня?
ГЕРЦОГИНЯ. Вы что, каменный?
ГАСТОН. Каменный?
ГЕРЦОГИНЯ. У вас что, сердце из гранита?
ГАСТОН. Не... не думаю, Герцогиня.
ГЕРЦОГИНЯ. Блестящий ответ! Представьте, я тоже так не думаю. И,
однако, человек посторонний, не знающий того, что знаем мы с вами, способен,
видя ваше поведение, решить, что вы просто мраморная статуя.
ГАСТОН. А?
ГЕРЦОГИНЯ. Неужели, Гастон, вы не понимаете всей серьезности моих слов?
Хотя временами я уж и сама не помню, что говорю с человеком, потерявшим
память, и что существуют слова, которых за свои восемнадцать лет вы еще не
успели освоить. Что такое мрамор, вы знаете?
ГАСТОН. Камень.
ГЕРЦОГИНЯ. Чудесно. А чем отличается этот камень, знаете? Он тверже
всех других камней. Гастон, да вы меня слушаете?
ГАСТОН. Да.
ГЕРЦОГИНЯ. Неужели вас не трогает сравнение вашего сердца с самым
твердым из камней?
ГАСТОН (сокрушенно). Да нет...
Пауза.
Скорее, смех берет.
ГЕРЦОГИНЯ. Слышите, Юспар?
ЮСПАР (примирительным тоном). Но он же фактически ребенок.
ГЕРЦОГИНЯ (безапелляционно). Теперь детей нету. Он просто
неблагодарный. (Гастону.) Ваш случай один из самых волнующих в психиатрии;
вы одна из самых душераздирающих загадок минувшей войны, и -- если я
правильно поняла ваше вульгарное выражение -- вас это только смешит? Ведь вы
-- как совершенно справедливо выразился один журналист, и весьма талантливый
журналист! -- вы, в сущности, неизвестный солдат, только не мертвый, а
живой, и вас это смешит? Неужели вы никого не уважаете?
ГАСТОН. Но раз это я сам...
ГЕРЦОГИНЯ. Это совершенно не важно! От имени тех, кого вы собой
представляете, вы обязаны запретить себе смеяться над собой. Не воображайте,
что я просто острю, эти слова выражают самые заветные мои мысли: когда вы
видите себя в зеркале, Гастон, вы обязаны снимать перед собой шляпу.
ГАСТОН. Я... перед собой?
ГЕРЦОГИНЯ. Да, вы перед собой. И все снимают, зная, что вы собой
олицетворяете. Кто вы такой, чтобы не признавать ничего святого?
ГАСТОН. Никто, ГЕРЦОГИНЯ.
ГЕРЦОГИНЯ. Лукавый ответ! Вы наверняка считаете себя каким-то
значительным лицом. Просто газетная шумиха вскружила вам голову, вот и все.
ГАСТОН пытается заговорить. .
Не возражайте, а то я рассержусь!
ГАСТОН, опустив голову, снова отходит к статуэткам.
Ну как вы его находите, Юспар?
ЮСПАР. Такой же, как всегда, равнодушный.
ГЕРЦОГИНЯ. Равнодушный! Вот оно наконец нужное слово. Целую неделю оно
вертелось у меня на языке, только я не сумела его вымолвить. Равнодушный!
Именно так. А тут с минуты на минуту должна решиться его судьба. Ведь не мы
с вами, надеюсь, потеряли память, ведь не мы разыскиваем родных? Права я,
Юспар, или нет?
ЮСПАР. Конечно, не мы.
ГЕРЦОГИНЯ. Так в чем же дело?
ЮСПАР (разочарованно пожимает плечами). Вы еще полны иллюзий, как
неофит. Но вот уже годы и годы все наши попытки разбиваются о его
равнодушие.
ГЕРЦОГИНЯ. Во всяком случае, было бы непростительно недооценить заботы
моего племянника. Если бы вы только знали, с каким ангельским терпением он
его лечит, всю свою душу вкладывает! Надеюсь, перед вашим отъездом он
рассказал вам о последних событиях.
ЮСПАР. Когда я приходил за бумагами Гастона, доктора Жибелена не было в
приюте. А я, к сожалению, не мог его ждать.
ГЕРЦОГИНЯ. Что вы говорите, мэтр? Вы не видели перед отъездом нашего
малыша Альбера? Значит, вам неизвестна последняя новость?
ЮСПАР. Какая новость?
ГЕРЦОГИНЯ. Когда Альбер сделал Гастону последний абсцесс, ему удалось
заставить его заговорить, пока тот был еще в бредовом состоянии. О, конечно,
не бог весть что. Он просто сказал: "Сопляк".
ЮСПАР. Сопляк?
ГЕРЦОГИНЯ. Да, сопляк. По-вашему, это не бог весть что, но интересно
другое -- это слово само пробудилось в его памяти, никто не слышал, чтобы
это слово при нем произносили; короче, есть все основания надеяться, что
слово это всплыло в его памяти из прошлого.
ЮСПАР. Сопляк?
ГЕРЦОГИНЯ. Сопляк. Конечно, указание крохотное, однако это уже что-то.
Его прошлое отныне уже не просто черный провал. Как знать, может, именно
этот сопляк выведет нас на верный путь? (Мечтательно.) Сопляк, сопляк...
Быть может, прозвище какого-нибудь школьного приятеля... Семейное
ругательство, мало ли что. Но отныне у нас все-таки есть пусть самая
ничтожная зацепка.
ЮСПАР (мечтательно). Сопляк...
ГЕРЦОГИНЯ (восхищенно повторяет). Сопляк! Когда Альбер пришел сообщить
мне об этом чудесном, об этом неожиданном успехе, он еще с порога крикнул:
"Тетя, больной сказал слово, относящееся к его прошлому: он выругался!"
Признаюсь, я затрепетала, друг мой. От предчувствия какой-то грязи. Я была
бы в отчаянии, если оказалось бы, что такой прелестный юноша -- и вдруг
низкого происхождения. Подумайте только, наш малыш Альбер ночи напролет с
ним не спит -- даже похудел, дорогое дитя,-- расспрашивает, делает ему в зад
уколы, и вдруг после всех этих трудов память к нему вернется и выяснится,
что малый до войны был каменщиком! Но сердце говорит мне, что это не так.
Ничего не поделаешь, дорогой мэтр, я неисправимая мечтательница. Сердце мне
подсказывает, что пациент нашего Альбера был до войны знаменитостью. Лично я
предпочла бы, чтобы он оказался драматургом. Великим драматургом.
ЮСПАР. Ну, знаменитостью-то вряд ли. Его бы давно уже узнали.
ГЕРЦОГИНЯ. Но фотографии ужасно скверные... И потом, война -- великое
испытание, разве не так?
ЮСПАР. Я что-то не припомню, вроде даже не слышал, чтобы какой-нибудь
знаменитый драматург пропал без вести во время войны. Эти господа публикуют
в журналах каждое свое даже малейшее перемещение, а уж тем более...
исчезновение.
ГЕРЦОГИНЯ. Ах, жестокий, жестокий! Вы разбили мою самую заветную мечту.
Но все равно, в нем чувствуется порода, в этом вы меня никогда не
разубедите. Взгляните, как на нем сидит этот костюм. Я заказала ему костюм у
портного, который шьет на Альбера.
ЮСПАР (надевая пенсне). Ах вот в чем дело, а я-то думал: что-то не
узнаю приютского костюма...
ГЕРЦОГИНЯ. И вы не догадались, дорогой мэтр, что если я все-таки
решилась поселить Гастона у себя в замке и собственнолично развожу его по
семьям, которые требуют к себе пациента Альбера, неужели же я допустила бы,
чтобы он щеголял в серой бумазее?
ЮСПАР. Прекрасная все-таки мысль устраивать очные ставки в домашних
условиях.
ГЕРЦОГИНЯ. Верно? Как только наш малыш Альбер стал во главе приюта, он
так прямо и заявил. Сказал, что найти свое прошлое Гастон сможет, лишь вновь
окунувшись в атмосферу этого прошлого. И естественно возникла мысль --
свозить его в пять-шесть семейств, которые представили наиболее веские,
наиболее волнующие доказательства. Но Гастон у Альбера не единственный
пациент, и речи быть не могло, чтобы Альбер бросил приют и сам разъезжал по
домам. Просить у министерства кредита, чтобы организовать надежный контроль?
Но вы же знаете, какие они в министерстве жмоты? Ну что бы вы сделали на
моем месте? Я сказала: "Есть!", как в четырнадцатом году.
ЮСПАР. Пример, достойный подражания!
ГЕРЦОГИНЯ. Я и думать без дрожи не могу о тех временах, когда в приюте
царил еще доктор Бонфан, когда каждый понедельник семьи валом валили в
приемную на пятиминутное свидание с Гастоном и торопились на ближайший
поезд!.. Пойдите узнайте в таких условиях родную мать и отца. О нет, нет,
доктор Бонфан умер, и я знаю, наш долг молчать, но не будь молчание о
мертвых священным, я сказала бы как минимум, что он ничтожество и
преступник.
ЮСПАР. Ну, уж и преступник...
ГЕРЦОГИНЯ. Не выводите меня из себя. Господи, как бы я хотела, чтобы он
не умер, чтобы я могла в лицо ему это сказать. Преступник! По его вине этот
несчастный с восемнадцатого года болтается по психиатрическим больницам.
Просто ужас берет при мысли, что пятнадцать лет его продержали в Пон-о-Броне
и не сумели выудить у него ни слова о прошлом, а наш малыш Альбер всего за
три месяца добился слова "сопляк". Наш малыш Альбер великий психиатр!
ЮСПАР. И к тому же очаровательный молодой человек.
ГЕРЦОГИНЯ. Дитя мое дорогое! К счастью, с его приходом в приюте все
изменилось. Очные ставки, графологическая экспертиза, химические анализы,
полицейские расследования,-- словом, было сделано все, что в человеческих
силах, лишь бы Гастон нашел своих родных. И со стороны клинической то же
самое, Альбер решил лечить его самыми новейшими методами. Вообразите, он уже
сделал ему семнадцать искусственных абсцессов!
ЮСПАР. Семнадцать! Но это же чудовищная цифра!
ГЕРЦОГИНЯ. Да, чудовищная, а главное, потребовала редкостного мужества
от нашего малыша Альбера. Ибо, скажем прямо -- это дело рискованное.
ЮСПАР. А Гастон?
ГЕРЦОГИНЯ. А на что ему жаловаться? К его же благу все делается.
Правда, зад у него будет дырявый, как шумовка, но зато он вспомнит прошлое.
А наше прошлое -- это же лучшая часть нас самих! Любой порядочный человек не
колеблясь сделает выбор между своим прошлым и кожей на заду.
ЮСПАР. Само собой.
ГЕРЦОГИНЯ (заметив подошедшего во время разговора Гастона). Ведь верно,
Гастон, вы бесконечно признательны доктору Жибелену за его неусыпные труды
над вашей памятью, особенно после стольких лет, бесцельно потерянных
доктором Бонфаном?
ГАСТОН. Крайне признателен, герцогиня.
ГЕРЦОГИНЯ (Юспару). Вот видите, я его за язык не тянула. (Гастону.) Ах,
Гастон, друг мой, как это волнительно -- но так ли -- знать, что за этой
дверью, быть может, бьется сердце матери, старика отца, который уже
протягивает к вам для объятий руки!
ГАСТОН (как-то по-детски). Знаете, герцогиня, я уже столько нагляделся
на добрых старушек, которые по ошибке принимали меня за сына и тыкались мне
в щеку мокрым носом; на старичков, которые тоже по ошибке кололи мне щеки
небритым подбородком... Вообразите себе, герцогиня, человека, у которого
четыреста пар родителей. Четыреста пар, и каждая готова его приголубить.
Пожалуй, многовато.
ГЕРЦОГИНЯ. А маленькие дети, бамбинос! Малютки, которые ждут своего
папочку. Посмейте только сказать, что вас не томит желание расцеловать этих
крошек, посадить их к себе на колени!
ГАСТОН. Пожалуй, получится не совсем удобно, герцогиня. Самым младшим и
то должно быть уже двадцать.
ГЕРЦОГИНЯ. Ах, ЮСПАР... У него прямо какая-то болезненная потребность
осквернять все самое святое.
ГАСТОН (вдруг мечтательно). Дети... У меня были бы сейчас маленькие
дети, настоящие, если бы мне разрешили жить на свободе!
ГЕРЦОГИНЯ. Но вы же отлично знаете, что это невозможно!
ГАСТОН. А почему? Потому что я не помню ничего, что делал до того
весеннего вечера восемнадцатого года, Когда меня нашли на сортировочной
станции?
ЮСПАР. Увы! Именно поэтому!..
ГАСТОН. Людой почему-то пугает мысль, что человек может жить без
прошлого. Даже на подкидышей и то косо смотрят... Но им хоть успевают
преподать кое-какие наставления, А мужчина, взрослый мужчина, который имеет
разве что родину, да и то не наверняка, зато не имеет ни родного города, ни
традиций, ни имени... Это же похабство! Скандал!
ГЕРЦОГИНЯ. Во всяком случае, дорогой Гастон, вы только что сами дали
блестящее доказательство тому, что нуждаетесь в воспитании. Ведь я же
запретила вам произносить это слово.
ГАСТОН. Какое? Скандал?
ГЕРЦОГИНЯ. Нет. (После минутного колебания.) Другое...
ГАСТОН (продолжает мечтать вслух). Ни справок о судимости... Хоть об
этом-то вы подумали, герцогиня? Вы доверчиво не убрали столовое серебро, а в
замке моя спальня всего в двух шагах от вашей... А что, если я уже убил трех
человек?..
ГЕРЦОГИНЯ. По вашим глазам видно, что не убили.
ГАСТОН. Вам повезло, раз они почтили вас своим доверием. А я вот иногда
часами, до отупения вглядываюсь в свои глаза, стараюсь обнаружить в них то,
что они видели, а они не желают ничем со мной делиться. Ничего я в них не
вижу.
ГЕРЦОГИНЯ (улыбаясь). Успокойтесь, Гастон, во всяком случае, вы не
убили этих троих. И вовсе не обязательно знать ваше прошлое, чтобы быть
уверенным в этом.
ГАСТОН. Ведь меня же нашли на вокзале у поезда, на котором привезли из
Германии военнопленных. Значит, на фронте я был. Значит, я, как и все
прочие, выпускал эти штуковины, а они не совсем то, что требуется для нашей
бедной кожи, которая не выносит даже укола шипов розы. Я-то себя знаю, я не
отличался меткостью. Но в военное время генеральные штабы рассчитывают
скорее на количество выпущенных пуль, чем на ловкость сражающихся. И все же
будем надеяться, что я не сумел попасть в трех человек...
ГЕРЦОГИНЯ. Что вы такое плетете? Напротив, мне хочется верить, что вы
были настоящим героем. Я имела в виду, что вы не убивали в мирное время.
ГАСТОН. Герой во время войны -- понятие растяжимое. Сам воинский устав
приговаривает всех без разбора -- и клеветников, и скупцов, и завистников, и
даже трусов -- к героизму, и достигается это почти одинаковым методом.
ГЕРЦОГИНЯ. Успокойтесь. Внутренний голос, а он не обманывает, говорит
мне, что вы росли хорошо воспитанным мальчиком.
ГАСТОН. Довольно слабое утешение, поди узнай, не причинял ли я зла! Я
же наверняка охотился... Все хорошо воспитанные мальчики охотятся. Будем
надеяться, что стрелял я из рук вон плохо и не убил даже трех зверушек.
ГЕРЦОГИНЯ. Только настоящий друг, дорогой Гастон, может слушать вас без
смеха. Ваши угрызения совести явно преувеличены.
ГАСТОН. Мне было так спокойно в приюте... Я привык к себе, хорошо себя
узнал, и вот приходится расставаться с созданным мною образом, искать
какого-то нового себя и напяливать его, как старый пиджак. Еще неизвестно,
узнаю ли я себя, я, трезвенник, в сыне фонарщика, которому и четырех литров
красного в день маловато? Или, к примеру, все тот же я, человек неусидчивый,
окажусь вдруг сыном галантерейщика, который собрал и расклассифицировал по
сортам более тысячи пуговиц?
ГЕРЦОГИНЯ. Потому я и настаивала начинать с этих Рено, что они вполне
приличные люди.
ГАСТОН. Другими словами, потому что у них прекрасный дом, прекрасный
метрдотель какой у них был, а?
ГЕРЦОГИНЯ (заметив входящего метрдотеля). Сейчас мы это узнаем. (Жестом
приказывает Гастону замолчать, метрдотелю.) Подождите минуточку, милейший,
прежде чем приглашать сюда ваших хозяев. Гастон, соблаговолите выйти на
время в сад, мы вас потом позовем.
ГАСТОН. Хорошо, герцогиня.
ГЕРЦОГИНЯ (отводя его в сторону). И прошу вас отныне не называть меня
герцогиней. Теперь вы просто пациент моего племянника.
ГАСТОН. Хорошо, мадам.
ГЕРЦОГИНЯ. Ну, идите, идите... Только не вздумайте подглядывать в
замочную скважину!
ГАСТОН (с порога). Да мне не к спеху. Я уже видел триста восемьдесят
семь пар родителей. (Уходит.)
ГЕРЦОГИНЯ (глядя ему вслед). Чудесный мальчик! О мэтр, при одной мысли,
что доктор Бонфан посылал его окучивать салат, я содрогаюсь! (Метрдотелю.)
Можете ввести ваших хозяев. (Хватает Юспара за руку.) Я чудовищно волнуюсь,
дорогой друг. Мне кажется, я вступила в беспощадную войну против рока,
смерти, против всех темных сил земли... Я нарочно оделась в черное,
по-моему, это наиболее уместно.
Входят Рено, богатые провинциальные буржуа.
Г-ЖА РЕНО (с порога). Вот видите, я же говорила! Его нету.
ЮСПАР. Да нет, мадам, мы просто велели ему выйти на минутку.
ЖОРЖ. Разрешите представиться. Жорж Рено. (Представляет двух своих
спутниц.) Моя мать, моя жена.
ЮСПАР. Люсьен Юспар. Я представляю материальные интересы больного.
Герцогиня Дюпон-Дюфор, председательница многих благотворительных комитетов в
Пон-о-Броне, она сама пожелала сопровождать больного, так как ее племянник,
доктор Жибелен, не мог оставить приют.
Раскланиваются друг с другом.
ГЕРЦОГИНЯ. Да-да, в меру моих слабых сил я споспешествую трудам моего
племянника. Он отдается этому делу с таким пылом, так в него верит!
Г-ЖА РЕНО. Мы будем ему вечно признательны, мадам, за его заботы о
нашем маленьком Жаке... И я сочту для себя огромным счастьем сказать это ему
лично.
ГЕРЦОГИНЯ. Благодарю вас, мадам.
Г-ЖА РЕНО. Прошу меня извинить... Садитесь, пожалуйста. Но в такие
волнующие минуты...
ГЕРЦОГИНЯ. О, я вас так понимаю, мадам!
Г-ЖА РЕНО. Вообразите, мадам, какое и в самом деле мы испытываем
нетерпение... Ведь больше двух лет прошло с тех пор, как мы впервые посетили
приют...
ЖОРЖ. И вопреки нашим настойчивым требованиям, нам до сегодняшнего дня
пришлось ждать второго свидания...
ЮСПАР. Нас совсем задушили бумажки, мсье. Подумать только, во Франции
насчитывается четыреста тысяч пропавших без вести. Четыреста тысяч семей...
и никто, поверьте, за редчайшим исключением, не желает отказываться от своих
надежд...
Г-ЖА РЕНО. Но все-таки целых два года, мсье!.. И если бы вы только
знали, при каких обстоятельствах нам его тогда показали в первый раз!
Уверена, мадам, это не ваша вина и не вина вашего племянника, коль скоро в
те времена он еще не руководил приютом... Больного просто провели перед
нами, а в сутолоке и толкотне мы не сумели даже подойти к нему поближе.
Таких, как мы, набилось человек сорок.
ГЕРЦОГИНЯ. Очные ставки, которые устраивал доктор Бонфан,-- это нечто
скандальное!
Г-ЖА РЕНО. Именно скандальное!.. О, но мы так легко не отступили...
Моему сыну пришлось уехать, у него были дела, работа... но мы с невесткой
остановились в гостинице и надеялись увидеть Жака еще раз, хоть подойти
поближе. И действительно, подкупив одного служителя, мы добились свидания,
правда, всего на несколько минут, но, увы! это оказалось безрезультатным. А
потом моя невестка устроилась туда белошвейкой, потому что приютская
заболела... Она видела его, и даже довольно долго, но ей не удалось с ним
заговорить, так как кругом все время сновали люди.
ГЕРЦОГИНЯ (Валентине). Как это романтично! А вдруг бы вас разоблачили?
Вы хоть шить умеете?
ВАЛЕНТИНА. Да, умею.
ГЕРЦОГИНЯ. И вам так и не удалось остаться с ним с глазу на глаз?
ВАЛЕНТИНА. Не удалось.
ГЕРЦОГИНЯ. Ах, этот доктор Бонфан, этот Бонфан,-- на нем лежит
тягчайшая вина!
ЖОРЖ. А я вот чего понять не могу, как можно было колебаться между
несколькими семьями, когда мы дали столько веских доказательств?
ЮСПАР. Вы правы, это непостижимо. Но подумайте сами, что даже после
наших последних и весьма тщательных проверок и сопоставления фактов кроме
вас осталось еще пять семей, имеющих равные с вами шансы.
Г-ЖА РЕНО. Пять семей! Мсье, да мыслимо ли это?..
ЮСПАР. Увы, мадам, это так!..
ГЕРЦОГИНЯ (листая свою записную книжку). Бриго, Буграны, Григу,
Легропатры и Мэденсэли. Хочу довести до вашего сведения, что именно я решила
начать с вас, так как все мои симпатии полностью на вашей стороне.
Г-ЖА РЕНО. От души вам благодарна, мадам.
ГЕРЦОГИНЯ. Нет-нет, не надо благодарностей. Я говорю то, что думаю.
Прочитав ваше письмо, я сразу же решила, что вы чудесные люди, и впечатление
это полностью подтвердилось при личном свидании... Одному богу известно,
куда мы еще попадем после вас! В списке есть молочница, фонарщик...
Г-ЖА РЕНО. Фонарщик?
ГЕРЦОГИНЯ. Представьте, мадам, фонарщик, именно фонарщик! Мы живем в
неслыханные времена; у этих людей столько претензий... О, не бойтесь, не
бойтесь, пока я жива, Гастон не попадет в лапы какого-то фонарщика!
ЮСПАР (Жоржу). Совершенно верно, было объявлено, что встречи будут
происходить в порядке очереди, начиная с первых, занесенных в список,-- что
вполне логично,-- но, поскольку вы стоите на последнем месте, герцогиня
Дюпон-Дюфор, возможно, несколько неосмотрительно решила нарушить порядок и
явилась к вам первым.
Г-ЖА РЕНО. В чем же тут неосмотрительность? По-моему, люди, на чьем
попечении находится больной, свободны в своих действиях...
ЮСПАР. Свободны-то свободны, но вы даже не можете себе представить,
мадам, какие страсти -- порой, увы! корыстного свойства -- разыгрываются
вокруг Гастона. Ведь он не может тратить свою пенсию по инвалидности и,
таким образом, является обладателем приличного состояния... Учтите, что
пенсия за эти годы плюс проценты с нее превышают ныне двести пятьдесят тысяч
франков!
Г-ЖА РЕНО. Да неужели же материальный вопрос играет хоть какую-то роль
в этой трагической альтернативе?
ЮСПАР. К сожалению, играет, мадам. Кстати, разрешите мне сказать два
слова о юридической стороне дела...
Г-ЖА РЕНО. После, мсье, умоляю вас, после...
ГЕРЦОГИНЯ. У мэтра Юспара вместо сердца свод законов! Но так как он
очень мил... (незаметно щиплет Юспара) он сейчас же пойдет и приведет нам
Гастона!
ЮСПАР (отказываясь от дальнейшей борьбы). Повинуюсь, мадам. Но попрошу
вас не вскрикивать, не бросаться ему на шею. Столько уже было этих встреч,
что всякие излишества приводят больного в нервозное и весьма тяжелое
состояние. (Уходит.)
ГЕРЦОГИНЯ. Воображаю, как вам не терпится его увидеть, мадам.
Г-ЖА РЕНО. У матери и не может быть иных чувств.
ГЕРЦОГИНЯ. О, я так волнуюсь за вас. (Валентине.) Значит, вы тоже
видели нашего пациента -- словом, того, которого вы считаете нашим
пациентом?
ВАЛЕНТИНА. Ну да, мадам. Я ведь говорила, что была в приюте.
ГЕРЦОГИНЯ. Ах, верно, верно! Что это со мной...
Г-ЖА РЕНО. Мой старший сын Жорж женился на Валентине, когда она была
совсем еще девочкой, они с Жаком дружили с ранних лет. Они ужасно любили
друг друга, правда, Жорж?
ЖОРЖ (холодно). Ужасно любили.
ГЕРЦОГИНЯ. Жена брата -- почти родная сестра, верно я говорю, мадам?
ВАЛЕНТИНА (голос ее звучит странно). Совершенно верно.
ГЕРЦОГИНЯ. Вы, очевидно, будете бесконечно рады увидеть его.
ВАЛЕНТИНА смущенно взглядывает на ЖОРЖА.
ЖОРЖ. Бесконечно рада. Именно как родная сестра.
ГЕРЦОГИНЯ. Я неисправимая мечтательница... Так признаться вам, о чем я
мечтала? Как было бы прекрасно, если бы женщина, которую он обожал,
оказалась здесь, и он узнал бы ее, поцеловал бы ее страстно. Подумайте,
первый поцелуй при выходе из склепа. Но, увы, как видно, этого не случится.
ЖОРЖ (четким голосом). Да, мадам, не случится.
ГЕРЦОГИНЯ. Тогда простимся с этой прекрасной мечтой. (Подходит к окну.)
Что это Юспар так долго?.. Парк у вас огромный, а наш Юспар чуть
подслеповат... Уверена, что он заблудился.
ВАЛЕНТИНА (тихо, Жоржу). Почему вы на меня так смотрите? Надеюсь, вы не
собираетесь ворошить все это старье?
ЖОРЖ (серьезно). Простив вас, я все забыл.
ВАЛЕНТИНА. Тогда не глядите на меня зверем при каждом слове этой старой
дуры!
Г-ЖА РЕНО (которая не слышала этого разговора и ничего не знает об этой
истории). Миленькая моя Валентина. Да посмотри, Жорж, она сама не своя от
волнения... Как я рад! что она до сих пор помнит о нашем Жаке, правда, Жорж?
ЖОРЖ. Правда, мама.
ГЕРЦОГИНЯ. Ах, вот и он!
ЮСПАР входит один.
Так я и знала, что вы его не найдете!
ЮСПАР. Я его нашел, только не решился побеспокоить.
ГЕРЦОГИНЯ. Что вы такое говорите? Что он делает?
ЮСПАР. Стоит перед статуей.
ВАЛЕНТИНА (кричит). Перед Дианой-охотницей, это в глубине парка, да?
Там еще круглая скамья?
ЮСПАР. Да. Постойте-постойте, да его отсюда видно.
Все глядят в окно.
ЖОРЖ (резко). Ну, и что это доказывает?
ГЕРЦОГИНЯ (Юспару). Как это волнительно, дорогой мэтр!
ВАЛЕНТИНА (кротко). Не знаю. Мне помнится, ему нравилась эта статуя,
эта скамья...
ГЕРЦОГИНЯ (Юспару). Мы сгораем! Буквально сгораем!
Г-ЖА РЕНО. Да что ты говоришь, дорогая Валентна! Раньше этот уголок
парка входил в поместье господина Дюбантона. Правда, во времена Жака мы уже
прикупили этот участок, но забор снесли только после войны.
ВАЛЕНТИНА (смущенно). Не знаю, очевидно, вы правы.
ЮСПАР. Когда он стоял перед статуей, у него был такой вид, что я не
осмелился его побеспокоить и решил сначала спросить у вас -- имеет ли этот
факт какое-нибудь значение или нет. Раз не имеет, пойду приведу его.
(Уходит.)
ЖОРЖ (тихо, Валентине). Вы с ним на этой скамейке встречались?
ВАЛЕНТИНА. Я не понимаю, на что вы намекаете.
ГЕРЦОГИНЯ. Как ни естественно ваше волнение, мадам, умоляю вас, держите
себя в руках.
Г-ЖА РЕНО. Можете смело на меня положиться.
Входят ЮСПАР и ГАСТОН.
(Шепотом.) Боже, да это он, он...
ГЕРЦОГИНЯ (подходит к Гастону и становится в театральную позу так,
чтобы ему не было видно остальных). Гастон, попытайтесь ни о чем не думать,
расслабьте свою волю, не делайте над собой никаких усилий. А теперь
присмотритесь к каждому.
Пауза. Все застыли на местах. ГАСТОН подходит сначала к ЖОРЖУ, глядит
на него, потом направляется к Г-ЖЕ РЕНО. Только перед ВАЛЕНТИНОЙ, он
задерживается на мгновение.
ВАЛЕНТИНА (еле слышно шепчет). Любимый мой...
ГАСТОН (удивленно вскидывает на нее глаза, проходит мимо, любезно
поворачивается к герцогине, разводя руки жестом бессилия; вежливо). Я
сожалею, но...
Занавес
Джек Рассел - астроном экспедиции - лежал на подвесной койке под
самым потолком Большой кабины и, не отрывая глаза от окуляра зритель-
ной трубы, время от времени записывал цифры на листе бумаги, приколо-
том кнопками к потолку.
Геолог Ральф Стонор внизу за столом разглядывал образцы минера-
лов. Стрелка радиометра вздрагивала и начинала колебаться, когда Сто-
нор подносил к прибору черные, маслянисто поблескивающие кристаллы.
За дверью послышалась возня, притоптывание озябших ног, громкое
сопенье. Дрогнула тяжелая суконная портьера, пропустив в Большую каби-
ну Фреда Лоу - маленького, коренастого, почти квадратного в меховом
комбинезоне и огромных унтах.
- Минус пятьдесят с ветерком, - прохрипел метеоролог, стягивая
меховые рукавицы. - Запирай контору, Джек. Все равно ничего не видишь.
Скрипнула койка под потолком. Джек Рассел искоса глянул на вошед-
шего и молча отвернулся к окуляру трубы.
Лоу с трудом вылез из комбинезона, отшвырнул его ногой в угол;
достал из стенного шкафа бутылку и граненый стакан, налил, выпил; отер
рыжеватую бороду рукавом шерстяной куртки, потянулся.
- Чертов электрический подогрев не действует, - пояснил он, кив-
нув на лежащий в углу комбинезон. - Пускай Генрих проверит контакты.
- Генрих остался в ледяной штольне, - сказал Стонор. - Они с Той-
во хотели сегодня прорубиться сквозь лед к нижней жиле.
- Глупо, - скривился Лоу. - Будут сидеть там, пока не прекратится пурга.
- Там у них спальные мешки и примус. Могут сидеть хоть неделю.
"Тебя бы на неделю запереть в ледяной пещере, - со злостью поду-
мал Лоу, поглядывая на розовую лысину Стонора. - Сегодня и носа не вы-
сунул наружу..."
- Ого, - сказал Стонор, наблюдая за стрелкой прибора.
- Что-нибудь новое? - поинтересовался Лоу.
- Ничего особенного. Просто высокое содержание урана.
- Значит, все-таки месторождение стоящее, - пробормотал Лоу, зе-
вая.
- Еще бы, - поднял голову Стонор. - Важно, что это первая находка
урана в Антарктиде, а при таких содержаниях мое месторождение загремит
на весь мир.
- Почему же мы не торопимся заявить миру о твоем открытии?..
- Пока не можем. Шефы не хотят, чтобы русские всерьез занялись
поисками урана в Антарктиде.
- Думаете, русские глупее вас, - усмехнулся Лоу. - Можете не сом-
неваться, Стонор, они сделали здесь больше нас с вами.
- Урана они не нашли. Они регулярно сообщают о своих открытиях.
Кроме того, большинство исследователей убеждены, что урана в Антаркти-
де вообще нет.
- А что толку в вашей находке! Дьявольские горы в трехстах милях
от берега. Адские морозы, ураганы, пурга... Завезти сюда шестерых бе-
зумцев и бросить на год - еще можно. Но строить здесь рудник... не
стали бы даже русские.
- Вам приходилось бывать на урановых рудниках северной Канады? -
задумчиво спросил Стонор, подбрасывая на ладони сросток черных крис-
таллов, покрытых желтыми и оранжевыми охрами.
Лоу мотнул головой.
- Там содержание урана в пятьдесят раз меньше, а условия немногим
лучше, чем тут. Калькуляция простая... Такое месторождение выгодно
эксплуатировать даже на Луне.
- Еще вопрос, где хуже условия - на Луне или на Земле королевы
Мод, - пожал плечами Лоу.
- Луна пока недоступна, а на Земле королевы Мод мы обосновались
и, плохо ли, хорошо ли, сидим седьмой месяц.
- Делайте, что хотите, - махнул рукой Лоу, - стройте тут рудники,
города, аэродромы, растапливайте льды, добывайте уран, черта, дьявола,
кого угодно. Я знаю одно: больше сюда ни ногой. Ни за какие доллары.
Гренландия, Гималаи, что угодно, но не Антарктика - будь она трижды
проклята... Однако, - Лоу сделал паузу и прислушался, - о чем думает
журналист? Собирается он кормить нас сегодня?.. Эй, Рысь!.. Мистер Ри-
шар! Склянки давно пробили на обед, черт побери!
Под койкой Джека Рассела распахнулась узкая дверь. Из-за двери
выглянул Ришар Жиро - врач, повар, радист, а по совместительству спе-
циальный корреспондент одной из крупнейших парижских газет. Вместо по-
варского колпака на голове Жиро была надета красная феска с золотой
кисточкой. Большой мясистый нос и рыжие бакенбарды были в муке, ма-
ленькие острые глазки насмешливо поблескивали за толстыми стеклами оч-
ков.
- Правда не нуждается в громком крике, дорогой Фред, - объявил
доктор, подмигивая Лоу. - Обед готов, мойте ручки... Что это? - ахнул
он, указывая пальцем на стол. - Что это? - я спрашиваю. - Сколько раз
просил не раскладывать здесь эту ядовитую радиоактивную гадость. Я
дрожу над вашим драгоценным здоровьем, а вы...
- Разве что-нибудь изменится, если он уберет их за фанерную пере-
городку своей конуры? - спросил, посмеиваясь, Лоу. - Не будь страусом,
Красная Шапочка. Здесь кругом излучение. Жилы в трех милях отсюда. А
может, они и под нами. Нам всем обеспечена лучевая болезнь.
- Пыль, сотрите со стола пыль, - твердил Жиро, не слушая Лоу. -
Она радиоактивна! Обеда не будет, пока не уберете. Собери мокрой тряп-
кой, Фред, и выкинь наружу.
Лоу, ухмыляясь, вытер стол тряпкой и, когда доктор вышел, швырнул
тряпку под диван.
Жиро внес на подносе кастрюлю и миски, принялся разливать суп.
Лоу достал из стенного шкафа бутылку и три стакана.
- Тебе не наливаю, - заметил он доктору. - Судя по носу, ты уже
покончил с недельной порцией.
- Не судите и не судимы будете, - сказал доктор, косясь на бутыл-
ку. - Я добавлял в пуддинг ром и только чуть-чуть попробовал.
Дождавшись, когда Лоу наполнил стаканы, доктор ловким движением
выхватил у него бутылку, встряхнул, посмотрел на свет и приложил к гу-
бам.
- Луженое горло, - с легкой завистью заметил Лоу, глядя на опус-
тевшую бутылку.
- И все остальное прочее, - сказал доктор, закусывая сардинкой. -
Вы будете сегодня ночью спать, а я еще должен сочинить корреспонденцию
и толкнуть ее в эфир. Это не сводка погоды! Тут нужны голова и фанта-
зия. Кстати, о ком из вас прикажете врать в сегодняшней корреспонден-
ции?
- Можно о нем, - Лоу кивнул на лежащего под потолком астронома. -
Он жертвует обедом ради метеоров.
- Мысль, - подскочил на стуле доктор. - Очерк можно озаглавить:
"Охотник за метеорами" и начать, например, так: "Седьмой месяц самоот-
верженный молодой ученый не отрывает глаз от телескопа"... Между про-
чим, юноша, второй раз греть обед я не буду. Вы слышите?..
- Да, - сказал Рассел, глядя в окуляр трубы и неторопливо записы-
вая что-то.
- Вы, англичане, удивительно разговорчивый народ, - продолжал
доктор, хлебая суп. - Не знаю, что бы я делал, если бы не было Генри-
ха. Все-таки поляки во многом напоминают нас, французов.
- А я? - возразил Лоу. - Кажется, и меня нельзя назвать слишком
молчаливым.
- Во-первых, ты не настоящий англичанин. Американцы - особая на-
ция. А во-вторых, и ты умеешь целыми часами сидеть над шахматной дос-
кой, как кот у мышиной норы. Он, - доктор кивнул на Стонора, - может
говорить только об уране. А что касается этого жреца Космоса, - не
знаю, сказал ли он десять слов подряд с начала зимовки.
Койка под потолком снова скрипнула. Лоу и доктор глянули на аст-
ронома и увидели на его лице выражение величайшего изумления. Бросив
карандаш, Рассел быстро крутил тонкими пальцами винты прибора; потом
откинулся на подушку, словно ослепленный, несколько мгновений лежал с
закрытыми глазами, затем приподнялся и снова припал к окуляру трубы.
В это время далекий нарастающий гул заглушил вой пурги. Гул быст-
ро превратился в оглушительный грохот, от которого задрожали стены
Большой кабины и зазвенела посуда на столе. Казалось, исполинский по-
езд проносится над пустынными горами Земли королевы Мод. Доктор и Сто-
нор вскочили из-за стола, опрокинув стулья. Но грохот уже постепенно
затихал. Что-то похожее на взрывы доносилось издали; снова дрогнули
стены и стало тихо. И опять послышался глухой однообразный вой пурги.
- Что это? - вскричал доктор, со страхом глядя на потолок.
- Кажется, землетрясение, - пробормотал Стонор, прислушиваясь.
Лоу внимательно следил за побледневшим от волнения астрономом.
- Ну, что там было, Джек? - спросил он, видя, что Рассел снова
откинулся на подушку и вытирает платком мокрый лоб.
- По-видимому, гигантский болид. Он упал где-то поблизости.
- Вы видели его? - спросил Стонор.
- Да.
- И уверены, что это болид?
- Д-да...
- А может, это межконтинентальная баллистическая ракета? - неуве-
ренно протянул доктор.
- С помощью которой русские хотели уничтожить нашу станцию, - до-
бавил Лоу.
- Не остроумно, - обиделся Жиро. - Ваши соотечественники произво-
дят испытания ракет на мысе Канаверал. О, они вполне могли, целясь в
южный Атлантик, попасть в Антарктиду.
- Это был болид, - сказал Рассел. - Он появился на северо-западе,
пролетел над станцией и взорвался над плато к юго-востоку от нас. Я
отчетливо наблюдал резкое уменьшение его скорости. Перед ним в этом же
направлении прошел метеорный поток.
- А сейчас видно что-нибудь? - поинтересовался Стонор.
- Нет, пурга усилилась. Снег несет выше объектива перископа.
- Установится погода, поищем осколки, - сказал Стонор, закуривая
сигарету. - Новый метеорит из Антарктики - это сенсация.
- Ничего не найдете, - сердито возразил Лоу. - Ветер гонит сейчас
по плато сотни тысяч тонн снега. Все следы будут похоронены самым на-
дежным образом. Не так ли, Джек?
Рассел спрыгнул на пол и молча пожал плечами.
- Куда? - спросил Стонор, видя, что астроном взялся за портьеру
выходной двери.
Рассел указал пальцем вверх.
- Только ни шагу от входа, - предупредил Стонор. - Слышите, что
там делается?..
Рассел кивнул и исчез за тяжелой портьерой.
Через несколько минут он возвратился, отряхивая снег с бороды и
усов.
- Видели что-нибудь? - спросил доктор.
- Нет.
I. Ирония
(1) Ирония [1] в широком смысле - это притворство, связанное с
самоумалением в действиях и речах, а ироник - вот какой человек. (2) Придя к
своим недругам, он готов болтать с ними, показывая вид, будто вовсе не
питает к ним неприязни.[2] В глаза он расхваливает тех, на кого исподтишка
нападает, и изъявляет соболезнование, если те проиграли тяжбу. Он даже
оправдывает тех, кто дурно отзывается о нем и обвиняет его. (3) С людьми
обиженными и раздраженными разговаривает спокойно, а если кто настойчиво
добивается встречи с ним, велит прийти позднее. (4) О своих делах ничего не
рассказывает: говорит, что только обдумывает и ничего еще не решил, делает
вид, будто только что пришел, что уже поздно, что ему нездоровится.[3] (5)
Если кто просит у него денег в долг или собирает складчину [4] [...] [5] и
если он несет что-нибудь на рынок, то говорит, что не продает, а если не
продает, то, наоборот, объявляет, что продает; что бы ни услышал,
притворяется, что ничего не слышал, увидел - говорит, что ничего не видал;
договорившись о чем-нибудь, заявляет, что не помнит; то говорит, что еще
поразмыслит, то - что еще не знает; то - что удивлен услышанным, то - что и
сам уже так рассудил. (6) Обычно он выражается в таком роде: "Не могу
поверить", "Этого я не постигаю", "Я поражен". Или же: "Ты говоришь словно о
другом человеке: мне он рассказывал совсем не то", "Это мне странно",
"Рассказывай кому-нибудь другому", "Теряюсь: тебе ли не верить или его
обвинять?", "Подумай все же: не слишком ли ты легковерен?".[6]
Михаил Успенский
Имена братьев Стругацких я услышал давным-давно - страшно
сказать, в 1957 году. По радио анонсировали "Страну багровых туч", и
книжку я, разумеется, добыл. Ну, тут все и началось. Из отцовской
электробритвы я смастрячил модель вездехода "Мальчик", приделав с
боков пару гаечных ключей и гусеницы от игрушечного трактора. В
дальнейшем творчество Стругацких я использовал с менее пагубными
последствиями, то есть сам стал сочинять всякие межпланетные
похождения. Каждая новая книга или публикация Стругацких становились
событием, и я до сих пор прекрасно помню, где и при каких
обстоятельствах приобрел ту или иную книгу - где приобрел, а где и
замылил.
Думаю, излишне говорить о роли, которую сыграли братья
Стругацкие в моей литературной судьбе. Но подражать не
хотелось, поэтому пришлось с большим трудом искать
собственный стиль. Но благодаря именно им я понял, что такое
стиль вообще.
А сколько других авторов открыл я для себя благодаря им!
Если в тексте попадалась цитата, нужно было всенепременно
выяснить, откуда именно она взялась. Только писателя Строгова я
нигде не нашел, но сильно подозреваю, что Аркадий и Борис
Натановичи зашифровали таким образом советского классика
Георгия Мокеевича Маркова, у которого. как известно, есть роман
"Строговы".
И первые претензии к Советской власти у меня возникли
именно из-за того, что она прекратила одно время печатать
Стругацких. Более существенные претензии появились позже.
Поэтому я охотно принял предложение участвовать в данном
сборнике. Сначала собирался написать третью часть к
"Понедельнику" и "Сказке", но потом подумал, что это было бы
слишком легко и очевидно, вот и выбрал "Парня из преисподней",
где, казалось бы, уже все точки расставлены. И попробовал
поставить этого парня с ног на голову...
Хлопоты-хлопоты... Петр Алексеевич Жбанков отошел от окна кабинета и сел
за стол.
- Хлопоты, - повторил он, но в голосе его, несомненно, прозвучало
умиротворение.
Помещик Дрожин, находившийся здесь же, только усмехнулся, колыхнув
животиком.
- Убей меня, Петр Алексеевич, не пойму я тебя, - сказал он. - На что оно
тебе надо? Сдались тебе эти планеты, скажи пожалуйста! Разве тебе мало
домашних забот?
- Да как сказать...
- А нечего и говорить! - убежденно заявил помещик. - Товар к тебе со
всего света идет, и чего только нет! Фарфор, шелка, лес корабельный даже!
Денег - куры не клюют, так небось? И чего тебя на старости лет дурь
проняла?
- Да что ты понимаешь... - нахмурился купец Жбанков. - Коль богатеешь -
надо расширяться, и весь сказ.
- Да зачем? Или у тебя хлеб на столе не каждый день?
- Я и говорю, не понимаешь, - махнул рукой купец. - Не в хлебе едином
суть. Денежки - они работать должны, а не в чулке пылиться. Иначе не купец я
буду, а скряга старый.
- Ну, хорошо. Ну, допускаю, деньги должны работать. Ну и пусть себе здесь
работают. Снаряди хотя бы корабли - хоть в Голландию, а хоть и по всем
европам сразу. Торговых путей в наш век - тьма-тьмущая. Да вот нет, сдалась
тебе эта Луна!
- Не Луна, - с досадой мотнул головой Жбанков. - Не Луна - планеты.
- Ну, планеты. Они небось еще и подальше Луны будут.
- Да уж конечно. - Петр Алексеевич был раздосадован, что старый приятель
не желает его понять и поднимает всю задуму на смех. Он снова вскочил к
окну: - Да ты погляди, погляди!
- Я уж глядел, - сказал Дрожин, но все же нехотя поднялся, отставив рюмку
с наливкой.
- Гляди в окно, говорю, - воскликнул Жбанков, и глаза его в этот момент
загорелись. - Такое строительство, что весь свет собрался. Мужиков по
деревням собирал, инженеров с разных городов выписывал. Большое-таки дело
делаем!
- Вот и шмякнешься ты с Луны прямо со своим большим делом, -
снисходительно хмыкнул помещик, глядя сквозь прозрачное, чисто вымытое
служанкой стекло.
Петр Алексеевич не врал: дело под окнами происходило и впрямь великое.
Сотни работников, лошадей, повозок окружали исполинскую трубу из не
крашенного еще железа, положенную вдоль хозяйского двора. Над двором
поднимались дымы, метались искры, разносились голоса работающих. На дальнем
конце, возле ямы с водой бабы толкли в чанах селитру с углем. Мальчишки,
точно обезьяны, облепили забор, наблюдая невиданные приготовления.
- Устроил цирк для всего города, - пробормотал помещик, неохотно
соглашаясь, что перед его глазами имеет место быть поистине великое событие,
которое сам он никогда бы не поднял. - Неужто сам на такой-то страсти
полетишь?
В дверь постучались, а затем в кабинет вошел, прижимая мятую фуражку в
животу, инженер Меринов. Он был худой, желтолицый и весь какой-то сам в
себе.
- Заходи, Капитон Сергеевич, - добродушно пригласил Жбанков. - Что ты у
дверей жмешься, как кучер на балу.
- Это... - сипло проговорил Меринов и закашлял. - Сто двадцать рублей бы
надо.
- Зачем? - насторожился купец.
- Это... - Инженер покряхтел, поправил на носу проволочную оправу. -
Стекла двойные ставить надо. Иначе никак.
- Да зачем двойные, ежели они и так толстые?! - возмущенно воскликнул
Петр Алексеевич. - Ты, брат, по миру меня пустишь со своими придумками.
Инженер достал желтый платок, высморкался, от чего в голове его что-то
хрустнуло.
- Это... Двойные бы надо. Чтоб крепче.
- Ну, что с ним делать? - всплеснул руками Жбанков, обращаясь к помещику.
- То одно ему, то другое, то пятьдесят рублей, то сто, то двести.
- Ему виднее, пожалуй, - заметил Дрожин, пожимая плечами.
- Безопасность, - тихо пробормотал Меринов.
короткие истории
КРЫЖОВНИК
Серьезный человек в щелочку не подглядывает, буква зет, поза
членистоногого, фииии... Да и что увидишь, ценой переохлаждения нежного
копчика и нарушения кровообращения нижних конечностей? По большей части,
лишь трепет неясных крыл, да нечто розовое без выраженной половой
принадлежности. Нет, только лежа, среди смородины и крыжовника, на е5, или,
положим, f4, любительской доски пайковых соток.
- Павел!
Зачем отзываться, и выдавать стратегически верно выбранную позицию
военно-полевой раскладушки, скрип-скрип, в самый разгар прополки ранней
моркови соседскими барышнями? Или это кабачки? Не важно. Ботаника, в данном
случае e pluribus unum, лишь ласковый хлорофил фона.
- К Бычковым, наверно, пошел.
Конечно, куда же еще, убыл ремонтировать оранжевый "школьник" со
звонком, ловкостью слесарного гения поощрять двигательную активность
бычковского потомства.
Легкий ветерок шевелит набедренный сатин Павла Ильича Рабинкова,
старшая, все-таки старшая, думает он, выбор немыслимо труден, бессмысленен и
решительно невозможен, но сладок концентрацией и сосредоточением. Ммммм.
Молочная спелость против сахарной зрелости.
- Козел, этот старый пес, сосед, - скороговоркой поддерживает Катя
бойкий ритм удаления маленьких противных листочков, - ты представляешь,
вчера предложил подвезти от остановки.
- Вместо двухсот метров, километр околицей?
- Да, в его старых вонючих "Жигулях".
Не такие уж они, положим, и вонючие, думает сестра, но козел, это
точно.
- Ну вот опять, целый кусок пропустила, куда торопишься?
- Ленка, ты ворчливее матери.
Тыльная сторона ладони оставляет на лбу пыльную сороконожку. Замарашка,
как была замарашкой сестрица, так и останется.
Со стороны малинового плетня, из-за дальнего, поросшего какой-то
куринной мерзостью, угла огорода плывут отзвуки полуденного боя кремлевских
курантов, "Маяк", ать-два, равнение на звезды, на рубин с электричеством
внутри.
Четыре часа дня, скоро Катька засобирается на автобус, которым приедет
сын Рабинковых Андрей. Андрюшка - хрюшка, мягкая игрушка.
Врешь, врешь, врешь, ну, Андрюшка, ну, свинюшка, ну, еще туда-сюда, ну
а мягкая игрушка, это просто ерунда.
- Знаешь что, твой папаша пристает к Катьке, и за мною нагло
подсматривает.
- Это месть за мое счастливое детство у щелочки китайской ширмы.
Обратная сторона Эдипового комплекса. Актуализация сублимации.
- Андрюха, ты болтун и очкарик.
- И жид. Скажи, жид пархатый.
- Жид пархатый, жид пархатый.
- Ну, вот, придется теперь тебя наказать.
- Накажи меня, пожалуйста, my dear Andrew, my sweet boy.
- Да уж, придется, я вижу, с первого раза не доходит...
Девушки добивают грядку и разгибаются, Боже мой, Павел Ильич смеживает
веки, так даже лучше, этот несносный нейлон, дедерон и полиамид, дурацкие
тесемки и лямки, от которых лишь белая рябь полнолунья в глазах, воображение
сдувает, уууу-уф, и уносит, уносит... Клен, ты мой цветущий, ты, почему,
братишка, весь в разноцветных лоскутках и похож на елку в самый комариный
сезон? Волею-с Павла Ильича Рабинкова.
- Ку-ку, ку-ку, - от изумления начинает икать тупой организм кукушки в
ближней роще.
- Павел, ты, никак, уснул здесь в тенечке?
А? Да, слегка, нормальное состояние интеллигентного человека на
природе, легкая дремота, неосознанная необходимость, что поделать,
вакация...
Полуокружья ушей и щечек Марии Петровны светятся розовой четвертью
спектра.
- Павел, ну сходи, пожалуйста, к Бычковым, мы же обещали Алле.
- Мария, не знаю, что и делать, третий класс, в пятый пойдет, детина, а
все путает семь на восемь с девять на шесть.
- Павел, может быть, позанимаешься с Алешей?
Отчего же, конечно, восемь на семь, нет проблем, хотя доценту кафедры
Аналитической геометрии логика велосипедных биссектрис, блестящих
многоугольников и упругих плоскостей ближе и роднее таблицы, которую
запомнить надо подобно чудному мгновенью. Увы, серебряную стрекозу курочит
сам Бычков, кандидат энтомологических наук с наклонностями живодера.
Павел Ильич облачается в дачные брюки и университетскую тенниску.
Калитка поет на перенесших все невзгоды зимы и весеннее непостоянство
петлях.
У ограды стоит младшая из соседских барышень. Невероятно
соблазнительные горошины легкого сарафана пытается сдуть и рассеять по
плодородным окрестностям неугомонный сельский ветерок.
- Здравствуйте, Катерина.
- Добрый вечер, Павел Ильич.
Интересно, чертовски интересно, не испытыват ли девушка затруднений,
проблем, скажем, в теории комплексного переменного? Павел Ильич об®ясняет
всегда увлекательно и с необычайным воодушевлением. Alas, девица выбрала
вечный постквантум перфектум романо-германской филологии, унылые суффиксы в
отрыве от животворящего корня.
- В этом платье Вы выглядите на ять.
- Спасибо.
С пригорка видно шоссе, непрерывная погоня белого за красным от лузы к
лузе разнообразных поворотов. Через полчаса приедет Андрей и станет
выпрашивать ключ от машины.
- Пап, ну, где же мне еще учиться, как не на прудах?
- В автошколе.
- Там инструкторами малопривлекательные менты в кожанных куртках.
Понятно. И все-таки, может быть, младшая?
Маленький мостик Павел Ильич едва ли не перепрыгивает, невидимая жизнь
земноводных будит приятные мысли о том, как осенним утром, шурша резиной о
траву, он пойдет с корзиной за лисичками.
Младший Бычков, Алеша, сидит на крыльце и молотком правит обод
переднего колеса. Над ним шевелится на прищепке полосатый аэроклубовский
носок, в траве валяются пропеллер и трещетка, не хватает пилотских очков и
перчаток с раструбами.
- Павел Ильич? - бухает с веранды.
- Я, Алла. Здравствуйте.
- Здравствуйте, извините, не могу к вам выйти, блины.
- Очень жаль, - радостно отзывается Рабинков и усаживается на крашенное
крыльцо рядом с сосредоточенным мальчишкой.
- Алексей, а девочки у вас в классе есть?
- Угу.
- Хорошенькие?
- Одна.
- И чем же она милее других?
- У ее брата есть лишние наклейки динозавров и она обещала уговорить
его сменяться на мой альбом Али-баба.
Все в нежных перышках и голубых прожилках на вечернем небе плодятся
облака. Павлу Ильичу хорошо видно, как на соседнем участке две бодрые
пенсионерки пытаются сладить с покосившейся изгородью. Летят в крапиву
пуговицы и шпильки, морщины, бородавки и веснушки подмигивают из самых
неподходящих мест. Нет, лучше забудемся с таблицей Пифагора, чертившего
гвоздем неунывающие медианы на тысячелетьями просеянном песочке древних
Сиракуз.
К себе Павел Ильич возвращается верхней дорогой вдоль рощи. Мелкая,
мягкая пыль делает пальцы за полумесяцем обрубленного носа сандалет похожими
на мелюзгу невовремя выкопанного картофеля. Этот путь вокруг тем хорош, что
на той стороне овражка, по пологим кочкам склона обычно гоняют на великах
переростки. Лихачат, кувыркаются и хохочут, не обращая внимания на
плотоядные тени, там, наверху между берез.
Сегодня ни одной девочки. Два белобрысых подростка, смахивающих на
толстоногих щенков. Один наблюдает, второй примеривается к маленькому
трамплинчику, пятки в землю, руки на руле всегда готовой поучаствовать в
членовредительстве "Камы", ни смеха, ни визга, ни солнышка уже оформившихся
конечностей.
- Папа, я возьму машину?
А почему не бисеклет? Сколько поэзии, черт возьми, в катании юного и
прохладного на раме, в этом шуршаньи детской щетины о шелк, и птичьих ласках
носом, норовящим клюнуть то ухо, то шею?
- Хорошо, если пообещаешь в Береговой больше не заворачивать.
- Нет, только на пруды. Искупаемся и обратно.
- Ладно, ладно, можешь не торопиться.
На веранде осы уже подступаются к ужину, пиво, привезенное Андреем,
теплое и пахучее, лить его надо со знанием дела, неспеша, по белой стеночке
туристического пластика.
- Марина, тебе наливать?
- Да, я сейчас.
Выход к столу, всегда выход к столу, даже если он накрыт походной
клеенкой со следами черного циркуля горячих кастрюль.
- Ну, как там Леша?
- Одаренный мальчик, но лучше ему учиться музыке.
- Почему?
- Там вплоть до самой консерватории можно не выходить за пределы четыре
на четыре.
Езда по летним косогорам на коротконосой "копейке" похожа на морскую
прогулку. Может быть, поэтому так и тянет сорвать с себя все лишнее и окна
открыть?
- Андрей, слушай, ну, неужели они не догадывались, ну, никогда не
замечали, что ты, маленький пакостник, там за ширмой...
- Честно?
- Честно.
- Однажды я уснул возле нее на полу и меня полоротого купидона утром
застукал отец.
- Выпорол?
- Нет, в субботу повел в магазин и купил лук со стрелами.
- Андрюха, ты болтун и очкарик.
- И жид, скажи, жид пархатый...
После нескольких стаканчиков ячменного варева это происходит всегда.
Павел Ильич из сумеречной веранды входит в комнату, сандали он оставляет на
половичке у стены. Мария Петровна домывает посуду, она не сопротивляется,
только отходит чуть-чуть, делает два мелких шажка влево, чтобы тазик, над
которым танцует пар, не мог ненароком поучаствовать в процессе.
Павел Ильич в такие минуты решителен и грубоват, на пол падает юбка,
звеня какой-то рассыпухой, забытой в накладном кармане, потом гребешок, на
ум приходят, некстати совершенно, две сегодняшние пенсионерки. Павел Ильич
закрывает глаза, сейчас, сейчас, дилемма, сумятица желаний сама собою
разрешится, ну же... коса, две кругленькие булочки под синим треугольником,
пара лямочек с узлом между лопаток - старшая, старшая, старшая, аршая,
аршая, шаааая, яяяяяяяяяяяяяя.
Мария Петровна целует его в лоб.
Пережевывая гравий, к дому подкатывает беленький автомобильчик. Андрей.
Павел Ильич бросает взгляд за синее стекло, силуэты, муть и
неопределенность, ничего, он улыбается.
Ночи в июле очень, очень короткие, как звук о.
Они едва успели вспороть сейф, едва успели обрадоваться, задохнувшись
от удачи - сейф был просто набит пачками денег в плотных банковских
упаковках. И тут же почувствовали, спиной, кожей ощутили - что-то
изменилось. Только что была уверенность, были азарт и нетерпение. И
вдруг, как озноб - опасность. Они даже не сразу смогли бросить свою
работу, если вспарывание сейфа можно назвать работой, не сразу смогли
разогнуться. Так и сидели на корточках, опустив руки в бесформенную,
оплавленную дыру в металлической дверце сейфа, не в силах выпустить
деньги из пальцев. Сидели и исподлобья смотрели на возникших в темноте
коридора людей.
Поняли сразу - милиция.
Больше никто не решился бы войти сюда, в наполненное автогенной гарью
помещение. Удирать было поздно, да и некуда. Коридор заканчивался
тупиком. Они с трех сторон были зажаты стенами и запертыми дверями
бухгалтерии. А единственный выход был перекрыт этими вот неизвестно
откуда появившимися...
Их было трое, и на всех один пистолет. И этих оказалось трое. Но у
них - обрез, ножи, металлическая болванка. И злость, и ненависть, и
страх. Наверно, все это тоже можно назвать оружием, потому что все это
не менее опасно, нежели нож или обрез.
За стенами здания, за поселком, пустырями, железнодорожными
переездами спал большой город. А здесь, вокруг Дома культуры стояла
толпа. О том, что грабят совхозную кассу, сообщил в соседние общежития
охранник. Но, как и всякая толпа, эта была суматошной и робкой. Бандиты
ее не боялись, сотрудники милиции на нее не надеялись. Люди стояли у
главного подъезда, где, как им казалось, было безопаснее, и чутко
прислушивались к звукам, доносившимся из здания. Туда только что прошли
милиционеры, там шла схватка и толпа настороженно ждала результатов.
Через несколько минут из черного входа вывалился окровавленный
человек и упал невдалеке на траву. Прошло еще некоторое время и из
парадного вышли двое с сумками. Толпа расступилась, пропуская их, давая
им дорогу.
- Вот они! Вот они! Идут... Пошли... - прошелестел опасливый шепоток.
И преступники ушли в темноту.
Часть I. 1885-1902
Она была молода и, казалось, полна живости, темные вьющиеся волосы
подстрижены и разделены косым пробором, на чуть удлиненном личике прямые
брови и крупные, с четким изгибом губы. Над черным, наглухо застегнутым
корсажем белеет круглый воротничок, от белизны круглых манжет отчетливей
выделяются праздные руки в ямочках, спокойно лежащие среди складок пышной
юбки с турнюром и воланами. Так она и сидит, навек застыв в позе, принятой
перед фотографом, недвижный образ в темной раме орехового дерева, украшенной
по углам серебряными дубовыми листьями, и, когда проходишь по комнате,
следит за тобой серыми улыбчивыми глазами. От этой небрежной, равнодушной
улыбки племянницам молодой женщины, Марии и Миранде, становится не по себе.
Сколько раз они недоумевали, почему все старшие, глядя на портрет, говорят
"какая прелесть" и почему все и каждый, кто ее знал, считают ее такой
красивой и очаровательной.
Каким-то поблекшим оживлением веет и от фона - от вазы с цветами и
спадающих складками бархатных портьер, - таких ваз и таких портьер теперь
никто у себя держать не станет. И платье даже не кажется романтичным, просто
оно ужасно старомодное, и все вместе кажется девочкам таким же неживым, как
запах бабушкиных лекарственных сигарет, ее мебель, пахнущая воском, и давно
вышедшие из моды духи "Флер д'оранж". Женщину на портрете звали тетя Эми, но
теперь она лишь привидение в раме да красивая грустная повесть о
давних-давних временах. Она была красива, очень любима, несчастлива и умерла
молодой.
Марии двенадцать лет, Миранде восемь, обе знают, что они молодые, хотя
чувство такое, словно живут они уже очень давно. Они прожили не только свои
двенадцать и восемь лет, но как бы помнят то, что было задолго до их
рождения в жизни взрослых, - вокруг люди уже старые, почти всем за сорок, но
они уверяют, будто тоже когда-то были молодыми. В это трудно поверить.
Отца Марии и Миранды зовут Гарри, он родной брат тети Эми. Она была его
любимой сестрой. Иной раз он взглянет на эту ее фотографию и скажет:
"Неудачный портрет. Больше всего ее красили волосы и улыбка, а здесь этого
совсем не видно. И она была гораздо стройнее. Слава богу, в нашей семье
толстух не бывало".
За такие слова Мария с Мирандой не осуждают отца, а только недоумевают,
что он, собственно, хочет сказать. Бабушка худа как спичка; давно умершая
мама, судя по фотографиям, была тоненькая, прямо как фитилек. Бойкие молодые
особы, которые приезжают на каникулы навестить бабушку и, к удивлению
Миранды, тоже оказываются просто бабушкиными внучками, хвастают осиными
талиями - восемнадцать дюймов. Но что же отец думает про двоюродную бабушку
Элизу, ведь она еле-еле протискивается в дверь, а когда сядет, похожа на
большущую пирамиду, расширяющуюся от шеи до самого пола? А другая двоюродная
бабушка, Кези из Кентукки? С тех пор как весу в ней стало двести двадцать
фунтов, ее муж, двоюродный дедушка Джон-Джейкоб, не позволяет ей ездить на
своих отличных лошадях. "Нет, - сказал он тогда, - рыцарские чувства пока не
умерли в моей груди; но во мне жив еще и здравый смысл, не говоря уже о
милосердии по отношению к нашим верным бессловесным друзьям. И первенство
принадлежит милосердию". Дедушке Джону-Джейкобу намекнули, что из милосердия
не следовало бы ему ранить женское самолюбие супруги подобными замечаниями о
ее фигуре. "Женское самолюбие излечится, - хладнокровно возразил он, - а у
моих лошадей не такие крепкие спины. И уж если бы у нее хватало женского
самолюбия, она не позволила бы себе так расплыться". Итак, двоюродная
бабушка Кези славится своим весом, а разве она не член семьи? Но видно,
когда отец говорит о молоденьких родственницах, которых знавал в юности, ему
изменяет память и он неизменно утверждает, все они до единой, во всех
поколениях были гибкими, как былинки, и грациозными, как сильфиды.
Так верен отец своим идеалам наперекор очевидности, и питается эта
верность родственными чувствами и преданностью легенде, равно лелеемой всеми
членами семейства. Все они любят рассказывать разные истории, романтические
и поэтичные либо забавные, но и в их юморе есть романтика - они не
прикрашивают событие, важно, с каким чувством о нем повествуют. Сердца и
воображение этих людей остаются в плену прошлого - того прошлого, в котором
житейская рассудительность значила ничтожно мало. И рассказывают они почти
всегда о любви - о чистой любви под безоблачно чистыми, сияющими небесами.
Живые образы, что возникают перед ними из захватывающих дух рассказов
старших, девочки пытаются связать с фотографиями, с портретами неумелых
живописцев, искренне озабоченных желанием польстить, с праздничными
нарядами, хранящимися в сушеных травах и камфаре, но их постигает
разочарование. Дважды в год, не в силах устоять перед наступлением лета или
зимы, бабушка чуть не целый день просиживает в кладовой подле старых
сундуков и коробов, разбирает сложенные там одежды и маленькие памятки;
раскладывает их вокруг на разостланных на полу простынях, иные вещицы, почти
всегда одни и те же, заставляют ее прослезиться; глядя на портреты в
бархатных футлярах, на чьи-то локоны и засушенные цветы, она плачет так
легко, так кротко, словно слезы - единственное удовольствие, какое ей еще
остается.
Если Мария с Мирандой тихие как мышки и ни к чему не притрагиваются,
пока бабушка сама им не даст, она позволяет в такие часы сидеть с нею рядом
или приходить и уходить. Как-то без слов всеми признано, что бабушкина
печаль больше никого не касается, замечать ее и говорить о ней не следует.
Девочки разглядывают то одну, то другую вещицу - сами по себе эти памятки
вовсе не кажутся значительными. Уж такие некрасивые веночки и ожерелья,
некоторые из перламутра; и траченные молью султаны из розовых страусовых
перьев - украшение прически; и неуклюжие огромные броши и браслеты, золотые
или из разноцветной эмали; и нелепые - их вкалывают торчком - гребни с
длиннющими зубцами, изукрашенные мелким жемчугом и стеклярусом. Миранде
отчего-то становится грустно. Уж очень жалко, что девушкам в далеком прошлом
нечем было щегольнуть, кроме таких поблекших вещичек, длинных пожелтевших
перчаток, бесформенных шелковых туфелек да широких лент, посекшихся на
складках. И где они теперь, те девушки, где они, юноши в каких-то чудных
воротничках? Молодые люди кажутся еще неестественней, призрачней девушек -
так наглухо застегнуты их сюртуки, такие у них пышные галстуки, и
нафабренные усы, и аккуратно начесанные на лоб густые подвитые волосы. Ну
кто примет такого всерьез?
Нет, Мария и Миранда никак не могут сочувствовать безнадежно
старомодным девицам и кавалерам, застывшим когда-то в чопорной позе, как
усадил их фотограф; но притягивает и манит непостижимая нежность тех, кто,
оставшись в живых, так любит и помнит этих покойников. Сохранившиеся вещицы
ничего не значат, они тоже умирают и обращаются в прах; черты, запечатленные
на бумаге или на металле, ничего не значат, но живая память о них - вот что
завораживает девочек. Обе - жадное внимание и ушки на макушке - они
настороженно ловят клочки разговоров, склеивают, как умеют, кусочки
рассказов, будто связывают воедино обрывки стихотворения или мелодии, да все
это и вправду походит на услышанные или прочитанные стихи, на музыку, на
театр.
- Расскажи опять, как тетя Эми уехала из дому, когда вышла замуж.
- Она выбежала в туман, на холод, вскочила в карету и обернулась,
улыбается, а сама бледна как смерть и кричит:
"До свиданья, до свиданья!" Плащ взять не захотела, сказала только:
"Дайте мне стакан вина", и никто из нас больше не видел ее живой.
- А почему она не захотела надеть плащ, кузина Кора? _ Потому что она
не была влюблена, милочка. "Надежды рушились, и я постиг, что нам любовь
дается лишь на миг".
- А она правда была красивая, дядя Билл?
- Прекрасна, как ангел, детка.
Вокруг трона святой девы хороводом вьются златокудрые ангелы в длинных
складчатых голубых одеждах. Они ни капельки не похожи на тетю Эми, и совсем
не такой красотой девочек приучили восхищаться. Для красоты установлены
строгие мерки. Во-первых, требуется высокий рост; какого бы цвета ни были
глаза, волосы должны быть темные и чем темней, тем лучше, а лицо бледное и
кожа безупречно гладкая. Очень важно двигаться быстро и легко. Красавица
должна отменно танцевать, превосходно ездить верхом, никогда не терять
спокойствия, держаться любезно и весело, но с неизменным достоинством.
Нужны, разумеется, красивые зубы и красивые руки, но превыше всего - некое
таинственное обаяние, оно привлекает и чарует сердца. Все это восхитительно,
но сбивает с толку.
Мысли о проблемах любви
Так говорила Заратустра
Фридрих Ницше в зеркале его творчества
Опыт дружбы
Лу Андреас-Саломе.
Мысли о проблемах любви
Глава из книги "Эротика"
Перевод Ларисы Гармаш
Мысли о проблемах любви
В рамках эмоциональных отношений человека с окружающим миром, со всеми его
живыми существами и вещами все можно, на первый взгляд, расположить в
определенном порядке, разделив на две большие группы: с одной стороны - все
однородное, симпатичное, интимно-близкое, а с другой - все неоднородное,
чужое, враждебное. Наш природный эгоизм непроизвольно чувствует себя либо
побуждаемым разделить радость, так проникнуться сочувствием к сущности
другого, как будто речь идет о собственном "я", либо наоборот, что-то
заставляет его замкнуться, съежиться, отвергая внешний мир, выступая
агрессивно, угрожающе против него. Такой тип эгоизма в более узком значении
слова есть своеволие, которое любит только себя и прислушивается только к
себе, а все остальное подчиняет собственным целям; напротив, тип так
называемого самопожертвования есть натура самаритянина с ее идеалом всеобщего
братства; этот идеал признает в каждом, даже самом отчужденном существе,
стремление к великому единению со Вселенной. Оба эти свойства беспрестанно и
неумолимо заостряются в ходе развития человечества, и от того, как решится
конфликт между ними, будет зависеть характер культуры каждой отдельной эпохи.
Они никогда не смогут окончательно примириться друг с другом. И если одна из
этих двух противоположностей резко поднимется до уровня единственного
повеления, то произойдет это только в том случае и будет лишь тогда
оправданно, если другая в силу своей утрированности будет нуждаться в особенно
резкой коррекции.
В реальной жизни трудно в каждом отдельном случае верно провести границы
между слабостью и добром, между суровостью и силой духа, и то, как люди должны
объединять в себе добро и силу, - предложений и мнений на этот счет существует
множество, словно песка в море. Между тем это обстоятельство психологически
интересно тем, что человек не может вступить ни в одно из этих состояний, не
вредя себе, и что они оба, несмотря на их видимое противоречие, все же, в
конце концов, могут находиться во взаимодействии.
Эгоист, который, по возможности, многое для себя требует, так же, как и
альтруист, который многое отдает другим, на своем языке творят одну и ту же
молитву одному и тому же Богу - и в этой молитве любовь к самому себе
нераздельно смешивается с отреченностью от самого себя в одно целое: "я хочу
иметь все" и "я хочу быть всем", они достигают своего апогея в сходстве самой
интенсивности страстного желания. И что же?
Оба ничего не добиваются, ибо в этом и кроется суть противоречия. Эгоист
должен перестать быть эгоистом, точно так же, как неэгоист должен стать
эгоистом. Это наши стены, в которые мы упираемся и на которых мы рисуем свою
картину мира.
Именно в абсолютном противоречии кроется новое, необыкновенно эффектное и
плодотворное в них, поскольку оно вызывает такое состояние, что человек
фактически уходит сам в себя и одновременно выходит из своей скорлупы обратно
в целое жизни. Это касается и эротических отношений. Часто, - и не без
основания, - замечают, что любовь - это вечная борьба, вечная враждебность
полов и даже, если в отдельных случаях это звучит несколько преувеличенно, все
же мало кто станет отрицать тот факт, что в любви встречаются две
противоположности, два мира, между которыми нет мостов и не может быть никогда.
Не случайно в природе действует тот закон, который самое близкородственное
размножение наказывает неплодовитостью, дегенерацией, гибелью.
В любви каждого из нас охватывает влечение к чему-то иному, непохожему; это
новое может быть предугаданным нами и страстно желанным, но никогда не
осуществимым. Поэтому постоянно опасаются конца любовного опьянения, того
момента, когда два человека слишком хорошо узнают друг друга - и исчезнет это
последнее притяжение новизны. Начало же любовного опьянения связано с чем-то
неизведанным, волнующим, притягательным; это озарение особенно волнующее,
глубоко наполняющее все ваше существо, приводящее в волнение душу. Верно, что
полюбившийся объект оказывает на нас такое воздействие, пока он еще не до
конца знаком. Но как только рассеивается любовный пыл, он тут же становится
для нас символом чужих возможностей и жизненных сил.
После того как влюбленные столь опасным образом открываются друг другу, они
еще долгое время испытывают искреннюю симпатию. Но эта симпатия, увы, по своей
окраске уже не имеет ничего общего с прошедшим чувством, и характеризуется
часто, несмотря на честную дружбу, тем, что полна мелких обид, мелкой досады,
которую, как правило, пытаются скрыть.
О творчестве Альберта Лиханова писатель Анатолий Алексин справедливо
сказал, что оно "служит весенней поре человеческой жизни, которая
отличается от обыкновенной тем, что никогда уж больше не возвращается".
Герои лихановских произведений - дети, подростки. Очень искренне,
доверительно и просто автор пишет о сложностях возраста, о
самосовершенствовании юной личности, о необходимости душевной закалки.
Для старшего школьного возраста.
У всякого времена своя жестокость...
Но если где-то неподалеку смерть, если пули и осколки целят в твоего
отца и каждое утро, прежде чем проснуться, ты чувствуешь, как немеет тело
от холода, приносимого страхом, - и потом среди бела дня, и вечером, вдруг,
неожиданно, ни с того ни с сего обмирает душа в неясном, но горестном
предчувствии, - в неускоримо долгие, тягостные, безжалостные, беспощадные,
жестокие эти дни есть ли цена всему остальному?
Есть ли цена жестокости, коли она не от войны? Время безмерной
тяжести, не меняет ли оно цену на радость, обиду, ненависть?
Большое горе, неутешные слезы, безмерное ликование - не разменивают ли
они в мелочь все другие чувства, которыми награжден от рождения каждый
человек?
А если да?..
Как ужасно, как страшно это!
Горевать только при виде смерти, считать жестокостью лишь убийство,
мерой счастья избирать одну собственную сохранность, во всех остальных
случаях лишь равнодушно пожимая плечами: мол, бывает, дескать, случается,
но главное - не это...
Главное - все, вот что.
Согласен: есть на свете великое зло, но нет обыкновенного зла, не
может, не должно его быть.
Есть великое горе, но нет горя простенького, обычного, есть горе. Есть
необыкновенная радость, и кто станет спорить, что она дороже обыкновенного
счастья, маленькой радости.
Копеечных, мелочных чувств не надо.
Особенно когда ты ростом невелик и только начинаешь жить.
Щелястый забор отделял наш двор от детской поликлиники. Щелястым он
стал в войну, будто война забору зубы выбила, а раньше - доска к доске -
ровная стенка ограждала нас от детских писков и криков. Но война сделала
свое дело, досочка по досочке - словно пололи морковную грядку - проредили
мы забор, используя сухой материал на растопку, и стал он похож на
редкозубый старушечий рот: ограждение вроде бы есть, но что оградить может?
Так вот этот - и не щелястый даже, а полупусто какой-то, условный
забор - отсекал наш двор от детской поликлиники и упирался в конюшню.
В ней ночевала кобыла Машка.
Кошек, собак и прочей живности в нашем городе было мало видно той
военной зимой, а вот лошадей полно.
Это объяснимо.
Во-первых, немногие автомобили, как и мужчины, ушли из нашего города
на войну, и лошадь стала главным тяглом, ведь без транспорта не обойтись.
Вот и остались в городе два вида транспорта: по железной дороге пыхтели
паровозы, а на крутых городских улицах, покачивая шеей в такт своим шагам,
напрягаясь всем телом, оскальзываясь и больно - но молча ведь, молча! -
падая в гололед, разбрызгивая грязь глухой осенью и затяжной весной,
задыхаясь летней пылью, шли и шли лошади, увозя с заводов ящики с сытыми
боками сально блестевших снарядов, а от санитарных составов - раненых,
укрытых серыми суконными одеялами, скрипучей зимой приволакивая из деревень
возы сена для собственного же пропитания и много разных других вообразимых
и невообразимых грузов.
Однажды я видел, как лошадь везла другую лошадь.
По нашей улице гоняли скот на мясокомбинат - коров, быков, овец.
Торный путь к скотобойне. Тогда тоже вели худющее стадо. Дело было по
весне, бабы с кнутами хмуро и громко ругались хриплыми голосами, почему-то
торопили коров, отгоняя их от первой придорожной травы, а позади стада шла
лошадь, запряженная в телегу, на телеге валялся какой-то брезент, и на нем,
стреноженный, лежал тощий конь. Он не брыкался, не ржал, а только косил
огромным испуганным лиловым глазом - косил на небо, на стадо, жалостно
взглянул и на меня, будто просил милости, и я чуть не завыл в голос: без
всяких слов ясно, куда и зачем везли этого худого коня!
Конское жесткое мясо давали по карточкам, его варили и ели без охов и
ахов, и я это знал, не малыш несмышленый, а по коню тому заплакал...
Да, в самом деле: у каждого времени своя жестокость.
Пер. с исп. М. Былинкиной
In memoriam Ch. P.I1
"Будь верен до смерти"
Апокалипсис. 2,10
O, make me a mask2
Dylan Thomas
Дэдэ позвонила мне днем: по телефону и сказала, что Джонни
чувствует себя прескверно; я тотчас отправился в отель.
Джонни и Дэдэ недавно поселились в отеле на улице Ла-гранж
в номере на четвертом этаже. Достаточно взглянуть на дверь
комнатушки, чтобы понять: дела Джонни опять из рук вон плохи.
Окошко выходит в темный каменный колодец, и средь бела дня тут не
обойтись без лампы, если вздумается почитать газету или разглядеть
лицо собеседника.
На улице не холодно, но Джонни, закутанный в плед, ежится в
глубоком драном кресле, из которого отовсюду торчат лохмы
рыжеватой пакли. Дэдэ постарела, и красное платье ей вовсе не к
лицу. Такие платья годятся для ее работы, для огней рампы. В этой
гостиничной комнатушке оно напоминает большой отвратительный
сгусток крови.
- Друг Бруно мне верен, как горечь во рту,- сказал Джонни
вместо приветствия, поднял колени и уткнулся в них подбородком.
Дэдэ придвинула стул, и я вынул пачку сигарет "Голуаз".
У меня была припасена и фляжка рома в кармане, но я не
хотел показывать ее - прежде следовало узнать, что происходит. А
этому, кажется, больше всего мешала лампочка - яркий глаз,
висевший на нити, засиженной мухами. Взглянув вверх раз-другой и
приставив ладонь козырьком ко лбу, я спросил Дэдэ, не лучше ли
погасить лампочку и обойтись оконным светом. Джонни слушал,
устремив на меня пристальный и в то же время отсутствующий взгляд,
как кот, который не мигая смотрит в одну точку, но, кажется, видит
иное, что-то совсем-совсем иное. Дэдэ наконец встала и погасила
свет. Теперь, в этой черно-серой мути, нам легче узнать друг
друга. Джонни вытащил свою длинную худую руку из-под пледа, и я
ощутил ее едва уловимое тепло. Дэдэ сказала, что пойдет согреть
кофе. Я обрадовался, что у них по крайней мере есть банка
растворимого кофе. Если у человека есть банка растворимого кофе,
значит, он еще не совсем погиб, еще протянет немного.
- Давненько не виделись,- сказал я Джонни.- Месяц, не
меньше.
- Тебе бы только время считать,- проворчал он в ответ,-
один, второй, третий, двадцать первый. На все цепляешь номера. И
она не лучше. Знаешь, почему она злая? Потому что я потерял
саксофон. В общем-то она права.
- Как же тебя угораздило? - спросил я, прекрасно сознавая,
что именно об этом-то и не следует спрашивать Джонни.
- В метро,- сказал Джонни.- Для большей верности я его под
сиденье положил. Так приятно было ехать и знать, что он у тебя под
ногами и никуда не денется.
- Он опомнился уже тут, в отеле, на лестнице,- сказала Дэдэ
немного хриплым голосом.- И я полетела как сумасшедшая в метро, в
полицию.
По наступившему молчанию я понял, что ее старания не
увенчались успехом. Однако Джонни вдруг стал смеяться - своим
особым смехом, клокочущим где-то за зубами, за языком,
- Какой-нибудь бедняга вот будет тужиться, звук выжимать,-
забормотал он.- А сакс паршивый был, самый дрянной из всех моих;
ведь Док Родригес играл на нем - весь звук сорвал, все нутро ему
покорежил. Сам-то инструмент ничего, но Родригес может и
Страдивариуса искалечить, одной только настройкой.
Подмосковье.
За окном рассвет. Вставать не хочется, еще хоть минутку поспать... Но
вставать надо. Собственно, и не спали толком, несколько часов, да и то себя
заставили. Правильно говорят, "перед смертью не надышишься".
Вроде ничего не забыли. С машиной в аэропорт проблем не было. Все
ребята были рады помочь. Хотелось взять с собой как можно больше, но все не
возьмешь, только в пределах багажа, а это - две сумки, дальше начинается
лишний вес и возможные неприятности. Рисковать нельзя, и так выезжаем "под
колпаком". Дай Бог, хоть с этим бы проблем не было.
Впереди полная неизвестность. Чужая страна, чужая жизнь. Что нас
ожидает?
Но что бы не ожидало, отступать некуда, в самом прямом смысле. Позади
тяжелые годы выживания, геноцида, беженства. Странная штука жизнь! Когда бы
можно было представить, что окажемся чужими в своей стране?! Ну ладно, что
вырвались живыми из Чечни, казалось бы можно успокоиться, все же в России,
на своей же земле... Но все оказалось куда сложнее.
Пока отсутствовал, произошло много перемен. Директор базы отдыха
увольнялся, на "святое" место назначили его бывшего зама по снабжению. И то
правильно, мужик уже в преклонном возрасте, даром что повадки старшины
(сказалась многолетняя армейская специфика), но к этому посту был явно
неравнодушен. И отработал он на этой базе много лет, может и правильно
мечтал. Единственно, что к желанию не мешало бы и способности иметь, но об
этом в нашей совковой системе мало кто понятия имел.
На меня, конечно, не преминул он "полкана спустить", перемежая русский
с украинским, всеми карами пригрозил, но увольнять за прогулы не стал, т.к.
заявление на отпуск без содержания я все же написать успел до выезда, как
знал, что обстоятельства подвести могут. Да и лишаться одного из двух
последних ИТРов тоже вроде не резон, ведь кроме инженерства я еще и работу
электрика выполнял, плюс кочегара, водителя, сторожа иногда, а в вечернее,
ночное время и в выходные еще и бессменного дежурного на всей базе отдыха.
Жил я на территории базы, в отличие от всей "конторы", поэтому по всем
вопросам население ко мне бежало. Населения, сказать по правде, немало было.
Три хрущевки гостиничного типа по 40 квартир, это чисто местные, да
отдыхающие иной раз "прикурить давали". Если сказать, что лишь редкую ночь я
спал полностью, это правильнее будет. У кого-то свет вырубился, кто-то
разборку семейную устроил и "арбитра" не хватает, с кем-то что-то случилось
и срочно в больницу нужно, в общем, скучать не приходилось. Ну а если вообще
полное отключение, частое явление в последние годы, так тут уже срочный
подъем, гараж, машина - и рысью в районные Электросети. Дозвониться
проблема, да и от дежурного, если даже дозвонишься, толку мало, надо лично
на психику воздействовать. И ехать-то минут 20, ночью дороги пустые, а ГАИ у
нас никогда не водилось. Правда зимой.... Ну тут уже как получится! Ведь
чтобы с базы отдыха до шоссейки добраться, километр всего, приходилось снег
таранить и все свои водительские навыки подключать. Иной раз и этого не
хватало, тогда уже тракториста поднимал.
Жаловаться грешно. Кусок хлеба, хоть и без масла, всегда был. Крыша над
головой тоже. Люди уважали, да и ребята местные. Правда поначалу мелкие
трения были, но это понять можно. Приехал какой-то чужак, и знать его никто
не знает. Ну и как всегда свои, местные, крутые. Занимаюсь как-то
физзарядкой возле гаража вместе с лопатой большой, фанерной, ночью снег
приличный выпал, ну и подходит один такой. Слово за слово, типа морда мне
твоя не нравится. Что на такое скажешь?! В долгу остаться не могу, знаю эти
привычки блатных, смолчишь или слабину дашь - пиши пропало. В итоге и слышу
от него желание сделать во мне дырок больше, чем Господь сотворил, за этим
мол не проблема. Пришлось приоткрыться слегка.
- Пока ты рукой дернуть успеешь, парень, я из тебя уже решето сделаю. И
не смотри, что я слишком мирный. Ты о Грозном слыхал? Так вот я оттуда, с
чеченами дело имел и жив еще. Усвоил?
Вроде понял он, что я на полном серьезе. Пообещал мне встретиться
как-нибудь в удобном месте и ушел. Позже меня ребята с ним познакомили уже
официально. Неплохой парень оказался, вполне нормальный. А то, что на меня
наехал, так это следствие того, что и вправду в Загорске со всякими новыми и
крутыми якшался. В общем - по привычке. Однако, больше ничего такого не было
ни от него, ни от прочих местных. Думаю, что он им уже успел словечко
замолвить. Ну а если честно, я ведь тоже после Чечни не совсем "пуст" был.
При необходимости всегда мог не только словом воздействовать, то что пулями
бросается, тоже под рукой было. Не хвастаюсь этим, в мыслях такого нет, но
одну истину жизнь уже в голову вбила, если сам о себе не позаботишься, если
как пионер не будешь "всегда готов", то пенять не на кого. Может, с точки
зрения закона и уголовного кодекса это и нехорошо, согласен. Ну а разве
законы и кодексы о нас, простых людях, заботятся? Вот продал нас Ельцин
вместе с русским оружием Дудаеву, разве кого-то это взволновало? Приехал
известный правозащитник Ковалев, резюмировал, что "все хорошо, прекрасная
маркиза", а нас убивать перестали? Живу я сейчас на российской территории
полулегально, пока работа есть, разве это нормально? Ни для кого не секрет,
нет прописки - нет работы - ты чужак! Каждый так и наровит по тебе
проехаться и больнее укусить. Хорошо, если мирно проходит, а ведь частенько
и нет?! Смешно получается. Вроде мы те же самые русские, родственники у нас
по России то тут, то там, а находимся на положении волков в загоне. Вокруг
красные флажки так и развешаны - ни шагу в сторону, стреляют без
предупреждения! Да за что ж такое? Русские, ау-у-у??? С каких это пор мы вам
врагами стали? Родились мы не на территории под названием РСФСР, так разве
спрашивали нас? Жили-то мы в одной стране, работали ведь на общее благо?!
Так за что-ж вы нас так не любите?
"ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:"
Эстер
Лиан
Шарлотта
Люлю - костюмерша
Старая дама
Флоран
Директор
Эта пьеса должна дать представление о Примадонне, о "Священном идоле"
стиля Режан или Сара Бернар, скорее Режан. Пьеса не должна быть датирована
определенной эпохой и стилем. Зрители, даже зрители военных дней 1940 года,
должны ощущать иллюзию, что события пьесы происходят в современности
"Несовременной", то есть в То время, когда войны могло бы не быть.
Никакой ретроспективы, и в особенности ничего живописно-картинного.
Костюмы актрисы должны быть костюмами, которые носят в то время, когда
играют пьесу.
Главная цель спектакля - вывести зрителя из гипноза войны, заставить
его поверить, что он находится в нормальном театре в нормальное время.
Только после спектакля зритель должен подумать: "Но в конце концов, в какое
время это все происходит?"
Если автор вместе с художником и исполнителями добьется этого - цель
достигнута.
"АКТ ПЕРВЫЙ"
Уборная Эстер - актрисы и директора театра. Классическая уборная
знаменитости. В глубине огромные ширмы, затянутые разноцветным муслином всех
цветов радуги. Налево - гримировальный столик, отгороженный маленькой
китайской ширмой. Направо - дверь в коридор. Диван, кресла, стулья, корзины
цветов, украшенные бантами. На полу - красный поношенный коврик. Комната
освещена большой лампой и ничем не зате-ненными лампочками по бокам
туалетного столика. Когда открывается занавес, уборная пуста. Эстер, скрытая
ширмой, громко разговаривает со своей костюмершей, не зная, что ее нет в
комнате. Из-за ширмы мелькают руки Эстер. Она раздевается. Бросает на ширму
амазонку - костюм из последнего акта пьесы под названием "Добыча", которую
она играла сегодня вечером.
"СЦЕНА ПЕРВАЯ"
Эстер (одна, невидимая за ширмой). Ты меня слушаешь, Люлю? Так вот, с
этим наконец покончено! На этот раз я твердо решила уничтожить боковые ложи
на авансцене. Двенадцать лет я собиралась это сделать, я долго сомневалась,
но на этот раз с меня довольно. Зрители на авансцене сводят меня с ума.
Подумать только, двенадцать лет человек по своей скупости, по своей лени
терпит все то, что сводит его с ума. Через семь дней мы заканчиваем сезон,
через восемь - я вызываю рабочих. Ты меня слушаешь, Люлю? Уже давно мне
кажется, что зрители на авансцене похожи на людей, вползающих на
четвереньках к тебе в спальню. Мужчины подмигивают, а женщины буквально
пробуют на ощупь материю на твоем платье... Но сегодня вечером, сегодня
вечером это пере-шло все границы... Ты меня слушаешь, Люлю? В последнем акте
ко мне на авансцену с правой стороны засунули сумасшедшую старуху. Должно
быть, она глухая. Как только я открывала рот, эта сумасшедшая старуха
начинала пожимать плечами. Казимир мне шепчет: "Ты видишь эту сумасшедшую?"
Сначала я не поняла, что у нее тик, я думала, что она находит меня смешной.
Каждую минуту она пожимала плечами, и так как я всегда все замечаю, я
увидела, что зрители в первых рядах смеются. Они перестали слушать актеров -
они смеялись. Но кто больше всего меня поразил, так это Шарлотта. На сцене
она впадает в экстаз. Ты думаешь, ей мешала старуха? Ничуть не бывало. Она
играла вовсю. Иногда с изумлением поглядывала на меня, как будто я больна.
Она даже не заметила эту сумасшедшую. Я готова была убить ее. К счастью, я
ухожу со сцены раньше всех, я чуть не устроила скандал. Мне хотелось
крикнуть: "Немедленно уберите отсюда эту сумасшедшую, иначе я прекращу
играть!" Ты меня слушаешь, Люлю? Я уничтожу места на авансцене. Это мертвые
места! Подай мне халат, я начну разгримировываться. Люлю... Люлю!..
(Появляется из-за ширмы в белом, очень элегантном платье, и останавливается
в изумлении.) Вот так так... Ровно час я говорю в пустоту. (Подходит к двери
и кричит.) Люлю!.. Люлю!..
Месть - это блюдо, которое лучше всего есть холодным.
Испанская поговорка
Я ждал, наблюдая за ним, целых семь лет. Я видел, как он - Долан -
приезжал и уезжал снова. Я видел, как он входил в роскошные рестораны,
в смокинге, всегда с красавицей, держащей его под руку, всякий раз с
новой, всегда сопровождаемый двумя телохранителями, отгораживающими
его от остальных посетителей. На моих глазах его седеющие волосы
превращались в изысканное серебро, тогда как мои собственные просто
выпадали и я облысел. Я следил за ним, когда он совершал свои
ежегодные поездки из Лас-Вегаса на Западное побережье, и видел, как
возвращался обратно. Два или три раза я наблюдал с соседней дороги,
как его седан "де вилль" такого же цвета, как и его волосы, проносился
мимо меня по шоссе 71 в Лос-Анджелес. Видел и как он выезжал со своей
виллы в Голливуд-Хилз в том же серебристом "кадиллаке", направляясь в
Лас-Вегас, - правда, не слишком часто. У школьных учителей и богатых
гангстеров разные экономические возможности в жизни, и потому они не
обладают одной и той же свободой перемещения.
Он не подозревал, что я слежу за ним, - я никогда не приближался к
нему настолько, чтобы он мог заметить меня. Я был очень осторожен.
Он убил мою жену - или распорядился, чтобы ее убили, что одно и то
же. Хотите подробности? От меня вы их не получите. Если вам так уж
хочется, вы найдете их в старых газетах. Ее звали Элизабет. Она
преподавала в той же школе, что и я и где я продолжаю преподавать. Она
учила первоклашек. Они любили ее, и мне кажется, некоторые из них все
еще продолжают любить, хотя теперь уж стали значительно старше. Я
любил ее и, разумеется, люблю до сих пор. Элизабет нельзя было назвать
прелестной, но она нравилась мне. Она была тихой, но временами так
заразительно смеялась. Я вижу ее во сне. Мне снятся ее карие глаза.
Кроме нес, у меня не было ни одной женщины. И не будет.
Долан допустил ошибку. Больше вам ничего не следует знать. Л
Элизабет оказалась там как раз в то самое время и все видела. Она
пошла в полицию, полиция направила ее и ФБР. Там ее допросили, и она
ответила - да, она готова выступить свидетельницей на суде. Они
обещали защитить ее, но либо обманули, либо недооценили Додана. А
может быть, и то и другое. Как бы то ни было, однажды вечером она села
в свой автомобиль, и несколько динамитных шашек, присоединенных к
системе зажигания, сделали меня вдовцом. Это он сделал меня вдовцом -
Долан.
Поскольку свидетелей, готовых дать показания, не оказалось, дело
закрыли.
Он вернулся и своп мир, а я - в свой. Для пего - великолепный
пентхаус в Лас-Вегасе, для меня - пустой деревянный дом. Его
сопровождала вереница прекрасных женщин в мехах и вечерних платьях,
тогда как моим уделом стало одиночество. Серебристо-серые "кадиллаки"
для пего - он сменил их четыре на протяжении этих лет - и старый
"бьюик-ривьсра" для меня. Его волосы приобрели цвет благородного
серебра, тогда как моих вовсе не стало. Но я следил за ним.
Я был очень осторожен - о, как я был осторожен! Я знал, кто он и
на что способен. И ничуть не сомневался, что он может раздавить меня
как клопа, стоит только ему заметить меня или заподозрить, что я
готовил для него. Поэтому я был осторожен.
Три года назад, во время летних каникул, я последовал за ним (на
благоразумном расстоянии) в Лос-Анджелес, куда он ездил довольно
часто. Там он жил в своем роскошном доме и принимал гостей. Я наблюдал
за их приездом и отъездом с безопасного расстояния в тени здания на
дальнем конце квартала, прячась от полицейских автомобилей, нее время
патрулирующих этот район. Остановился я в дешевом отеле, постояльцы
которого не выключают, казалось, своих радиоприемников, а в окно моей
комнаты светила неоновая реклама бара с противоположной стороны улицы.
РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ
Москва 1995
Введение
Даже для тех, кто знал Льюиса Кэрролла близко, он представлял подчас
загадку - в нем соединялись стихии, казалось бы, совершенно несовместимые:
приверженность, с одной стороны, к таким наукам, как математика и
алгебраическая логика (в оксфордском колледже "Крайст-Черч" - "Церковь
Христова", все преподаватели которого могли быть только духовными лицами, он
являлся едва ли не образцом педагога и ученого), а с другой стороны,
нежелание до конца жизни принять священнический сан (он так и оставался
диаконом) ввиду беззаветной своей любви к театру, к атмосфере спектаклей и
обществу актеров! Наконец, и это, конечно, главное, Льюис Кэрролл был
натурой художественной, т.е. и поэтом (без стихов которого давно уже
немыслима антология английской поэзии), и прозаиком, и эссеистом. Первое его
художественное произведение, увидевшее свет, - поэма "Одиночество" (1856). В
ней он ностальгически прощался с детством: "Я готов отдать свои победы, //
Не беречь последний уголек, // Только чтобы мальчиком побегать // В
солнечный единственный денек" {Цит. по: Падни Дж Льюис Кэрролл и его мир /
Пер. с англ. Харитонова В. Сквайрс Е. - М., 1982. - С.47.}
Редактор ежемесячника Трейн"2), которому поэма {Train: A first-class
magazine. - L, 1856-1858. - N 1-5.} понравилась, попросил Автора, двадцати
четырехлетнего преподавателя математики, бакалавра Чарлза Лютвиджа Доджсона
лишь об одном: заменить инициалы "Б.Б.", коими было подписано сочинение, на
нечто более полное и звучное. Поэт предложил несколько вариантов, и выбор
редактора пал на "Льюиса Кэрролла". Псевдоним, как выяснилось, был образован
посредством словесной игры: данные автору при крещении имена "Charles
Lutwidge" он перевел вначале на латынь - "Carolus Ludovicus", а затем
англизировал и поменял местами. С той поры все свои художественные
произведения Ч.Л. Доджсон подписывал псевдонимом, а научные труды, как и
прежде, - собственным именем, изменив этому лишь в двух случаях, когда
поставил литературный псевдоним над работами научного характера -
"Логическая игра" (1887) и "Символическая логика" (18%). Но тут он, видимо,
соблазнился тем, что обе работы адресовал широкой аудитории, включая детей
школьного возраста.
Художественные произведения Льюиса Кэрролла повести-сказки "Приключения
Алисы в Стране Чудес" и "Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в
Зазеркалье", поэма "Охота на Снарка", двухтомный роман "Сильви и Бруно" и
"Заключение "Сильви и Бруно" - книги, как известно, не только детские, хотя
они публиковались при жизни писателя и публикуются сейчас в богато
иллюстрированных детских изданиях и читаются детьми с удовольствием. Как
остроумно заметила в своем эссе о Льюисе Кэрролле английская писательница
Вирджиния Вулф (1882-1941), приключения Алисы нельзя отнести к детской
литературе, но это книги, в которых мы становимся детьми. Впрочем, Гилберт
Кит Честертон (1874-1936) утверждал в статье, написанной к столетию со дня
рождения Льюиса Кэрролла в 1932 г., что интеллектуальные эскапады писателя
предназначались для взрослых и что лучшее у Кэрролла написано вовсе не
взрослым для детей, а ученым для ученых.
Так называемые "бессмыслицы" Кэрролла, логические задачи, загадки и
головоломки предвосхитили появление таких наук, как математическая логика,
семиотика, лингвистический анализ, наконец, - теорию относительности, а
влияние его творчества, как явное, так и скрытое, прослеживается в
произведениях целого ряда классиков мировой литературы, творивших после
него. Достаточно сказать, что в этой связи обычно называют Генри Джеймса,
О.Генри, Редьярда Киплинга, Джеймса Джойса, Франца Кафку, американского
детского писателя Фрэнка Баума (1856-1919) {Фрэнк Баум - автор много
численных книг о волшебной Стране Оз.}, наконец, Владимира Набокова.
Герой романа "Лолита" писатель Гумберт Гумберт, "вспоминая нимфетку с
длинными волосами Алисы н Стране Чудес", говорит о Льюисе Кэрролле как о
своем более счастливом собрате {Набоков В. Лолита. - М , 1989. - С.ЗОО.}.
Вообще же, в набоковедении считается, что аллюзии на "Приключения Алисы в
Стране Чудес" имеются и в романах "Пнин", "Истинная жизнь. Себастьяна
Найта", "Просвечивающие предметы", "Ада, или Страсть" {См. об этом: Милова
Т. Другие берега Страны Чудес // Русская мысль. - Париж, 1993. - Сент.
16-22. - э 3996. - С 13.}.
В творчестве Льюиса Кэрролла много "темных мест". Большинство из них в
обширной "кэрроллиане" ныне расшифрованы, причем расшифровка эта началась
еще при жизни писателя. Обнаружены прототипы персонажей кэрролловских
сказок, прослежены истоки его игры слов, приемы оживления метафор и
буквальной интерпретации элементов фразеологических единств,
проанализированы многочисленные моменты полисемии и омонимии в кэрролловских
текстах, разгаданы лингвистические загадки, математические фокусы и
головоломки, объяснены омофоны и каламбуры, прочитаны акростихи и анаграммы,
специальная литература посвящена одним только пародиям Кэрролла, и все же
загадки в его текстах остаются.
Да и сама личность Льюиса Кэрролла, как справедливо заметил составитель
изданий кэрролловского эпистолярного наследия Мортон Н.Коэн, представляет
для читателя определенную загадку. В жизни, пишет М.Н.Коэн, это был
"серьезнейший человек, официальный и ученый, робкий и неловкий,
трудолюбивый. утонченный и глубоко религиозный" {Cohen M.N Ргeface to the
first edition // Carrol L. The selected letters of Lewis Carroll / Ed. by
Cohen М.. - L., 1989. - P. IX.}. Неожиданная слава и всеобщее признание
оказались для Кэрролла большим испытанием. Он был человек деликатный и не
хотел, чтобы ему поклонялись, "Поэтому он продолжал внушать, даже самому
себе, что писатель Льюис Кэрролл и его преподобие Чарлз Лютвидж Доджсон -
разные Люди" {Винтерих Дж. Приключения знаменитых книг. - М, 1985. - C.
98.}. Коллега Кэрролла, один оксфордский профессор, объяснял поведение
писателя следующим образом: "Он не хочет быть Льюисом Кэрроллом и очень
ревниво оберегает свою тайну. Поэтому он живет так замкнуто. Всякую минуту
он боится, что кто-нибудь упомянет при нем Алису"{Там же. - С.10.}.
В девятнадцать лет будущий писатель поступает учиться в самый старый
университет в мире - Оксфордский, в двадцать три года - он уже преподаватель
математики колледжа Крайст-Черч в этом университете, в двадцать пять лет -
получает степень магистра математики, в двадцать девять лет - посвящен в сан
диакона (принять сан священника, как уже было сказано выше, он отказался).
Сорок семь лет - с 1851 г. и до своей смерти в 1898 г. - Чарлз Лютвидж
Доджсон, он же Льюис Кэрролл, жил и трудился в кэмпусе Крайст-Черч, где были
написаны его удивительные книги, расшифровкой и истолкованием которых ученые
занимаются вот уже более столетия. Соблюдая строгий распорядок жизни
обитателей оксфордского колледжа, этот профессор математики, куратор "Клуба
профессоров" Крайст-Черч, этот лучший фотограф XIX в., снимавший, главным
образом детей, сумел сплести столь загадочные и ни на что не похожие тексты,
что они чаруют мир и по сей день.
Первая страница « 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 » Последняя страница
загрузка...
|
 |
|
|
|