Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:





Яндекс цитирования








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru




Поиск по сайту

Артуро Перес-Реверте - Тень орла


 
     Артуро Перес-Реверте (р. 1951) - современный испанский писатель, блестящий знаток истории и искусства, мастер изящной словесности, завоевавший сердца читателей романами с захватывающей интригой. Его проза филигранна, темы и повороты сюжетов неожиданны. Загадки прошлых веков и таинственные преступления соседствуют в них с актуальными проблемами современности.
     История испанского батальона 326-го линейного пехотного полка Наполеоновской армии, тщетно пытавшегося перейти на сторону русских под Москвой, - книга, в которой мастерски смешаны эпохи и стили, фарс и высокая трагедия. Никогда война не выглядела таким абсурдом.
     Повесть "Тень орла" - впервые на русском языке.
 
     Фернандо Лабахосу, который был моим другом, а генералом не стал.
     И памяти капрала Белали Ульд Марабби, павшего в сражении при Уад-Ашраме в 1976 году.
 
I
 
Правый фланг
 
     Он стоит на вершине холма, а в отдалении горит Сбодуново. Он стоит на вершине холма, маленький такой, в сером сюртуке, вжимая в орбиту глаза подзорную трубу, и бранится сквозь зубы - дым застилает ему происходящее на правом фланге.
     Ну, точно такой, как на раскрашенных гравюрах, черт его знает до чего бестрепетный и невозмутимый и, не оборачиваясь, вполголоса отдает приказы, а его пестрая, раззолоченная свита - все эти маршалы, секретари, адъютанты, ординарцы, - почтительно склонясь, ловит каждое слово, долетающее из-под низко надвинутой треуголки. "Слушаю, ваше величество", "Сию минуту, ваше величество", "Будет исполнено, ваше величество".
     И торопливо заносят слова эти на бумагу, а верховые ординарцы только стискивают челюсти, туго охваченные подбородником мехового кивера, и мысленно осеняют себя крестным знамением, прежде чем дать коню шпоры и сломя голову ринуться вниз по склону, чтобы в дыму и пламени разрывов доставить приказ - если не убьют по дороге - в полки передовой линии. В спешке приказы эти нацарапывались коряво, ни пса не разберешь, так что половина выполнялась ровно наоборот, и в таких вот обстоятельствах взошло для нас в тот день солнце. Ну, стало быть, он - на вершине холма, как в центре вселенной, а внизу, колыша знаменами всех размеров и цветов, проходим мы.
     Le Petit Caporal, "маленький капрал", называли его ветераны старой гвардии. Но у нас в ходу были другие клички - Подлючий Недомерок, например, или как-нибудь еще похлеще.
     Вот он сунул трубу маршалу Бутону - тот с масленой улыбкой неотступно, как пришитый, следует за ним всегда и повсюду, с одинаковым рвением разворачивает перед ним карту, подает табакерку и без малейшего смущения приводит на бивуаках роскошных девок - и, хотя из-за грома канонады не разобрать ни слова, понятно, что загнул на родном наречии в три господа мать.
     - Может мне кто-нибудь объяснить, - обернулся он к свите, и, как всякий раз, когда ему что-то не в жилу, глазища эти его полыхнули на бледном пухлом лице не хуже раскаленных углей. - Что за дьявольщина творится на правом фланге?
     Одни маршалы с искренней или наигранной озабоченностью уставились на карту. Другие, самые тертые, поднесли ладонь к уху - не расслышали, мол, вопрос из-за пальбы. Наконец выступил вперед полковник конных егерей - молодой, с длинными бакенбардами - ускакал и вскоре вернулся: глаза, как плошки, кивер сорван осколком, зеленый мундир в клочья, но сам более-менее цел и невредим. Он то и дело ошалело похлопывал себя по закопченным от порохового дыма щекам, будто не верил, что остался жив.
     - Продвижение наших войск несколько замедлилось, ваше величество.
     Это ж надо так изящно выразиться. Все равно что сказать, к примеру: "Людовик Шестнадцатый порезался при бритье, государь" или "Принц Фердинанд Испанский - человек сомнительной честности, государь". Продвижение войск, как всем к этому времени стало ясно, несколько замедлилось оттого, что еще ранним утром добросовестная русская артиллерия искрошила картечью два полка нашей пехоты, а сразу вслед за тем казаки в буквальном - в буквальном! - смысле в лапшу изрубили эскадрон Третьего гусарского полка и сколько-то там польских улан. Сбодуново всего-навсего милях в пяти, но добраться до него - как до Луны. Попав в эту мясорубку, правофланговые части держались под губительным огнем четыре часа, но потом все же дрогнули и стали откатываться по горящим стерням. "Нельзя же всегда побеждать", - ровно за пять секунд до того, как русской бомбой ему оторвало голову, сказал начальник дивизии генерал Кан-де-Лябр, безмозглый и отважный дурень, который все утро одушевлял нас речами, называл "братцами", "молодчагами" и "неустрашимыми сынами Франции", толковал о славе и всякое такое в том же роде. Ну, вот теперь досыта нахлебался славы генерал Кан-де-Лябр, а с ним и еще две тысячи бедолаг, раскиданных там и сям перед обгорелыми, полуразрушенными домишками предместья, а казаки, хватив для бодрости духа водки, обшаривают их карманы и добивают тех, кто еще дышит и стонет. Продвижение несколько замедлилось. Ой, держите меня, господин полковник, а то упаду.
     - А как Ней? - Император был гневен. Поутру он отписал в Париж, что намерен нынче же заночевать в Сбодунове, а в среду быть в Москве. Теперь, выходит, смекнул, что малость припоздает. - Я спрашиваю, что у Нея?
     Да что у Нея... Нехорошо у Нея. Его полки трижды ходили в штыки, но в результате этой достославной бойни - на следующий день в бюллетене Великой Армии ей будет уделено полторы строчки - так и не сумели отбить подступы к Ворошильскому броду. И вот теперь мимо нас поэскадронно, как на параде, переправляется русская кавалерия, неотвратимо, неудержимо надвигаясь на многострадальное правое крыло. Да уж какое там крыло - крылышко обглоданное.
     Тут налетел с востока холодный и сырой ветер, разметал кучу исчерна-серых туч, громоздившихся на горизонте, продырявил сплошную пелену порохового дыма, который стелился над равниной. Император, не оборачиваясь, протянул руку за подзорной трубой и провел ею полуокружность, оглядывая панораму сражения - да-да, точно также смотрел он на рейд Абукирской бухты, приговаривая: "Начистил нам рыло Нельсон, ох, начистил", - маршалы же тем временем готовились получить реприманд - по-нашему говоря, взбучку, - неминуемый и неизбежный. Но вот труба остановилась, уперлась в одну точку. Недомерок на мгновение отвел трубу от глаза, недоверчиво протер его и вновь приник к окуляру.
     - Кто-нибудь может мне сказать, что там творится?
     И ткнул в сторону равнины указательным и указующим перстом - да-да, тем самым, каким показывал солдатам на сорок веков, которые смотрят на них с вершин пирамид, а Марии Валевской - в несколько иной, разумеется, обстановке - на свою походную койку. Свита поспешно обратила взоры туда, куда был вперен имперский перст и тотчас грянул целый хор "господипомилуй" и "чертменяподери". И неудивительно: в дыму и пламени, в хриплом реве русской артиллерии, в кромешном аду, творившемся на подступах к Сбодунову, по полю, где после спешного отхода правофланговых частей оставались только трупы, - двигались синие мундиры, щетинились штыки и реял на ветру императорский орел: в образцовом порядке и трогательном одиночестве, не расстраивая рядов и держа равнение, линейный батальон французской пехоты героически продолжал наступление.
     Даже император лишился на миг дара речи. Несколько секунд, всем показавшимися бесконечными, он не сводил глаз с этого батальона. Черты бледного лица вмиг заострились, на скулах заиграли желваки, завращались орлиные очи, лоб под надвинутой треуголкой перерезала продольная складка, глубокая, как шрам.
     - С-с-с у-ума па-па.., посходили, - заметил штабной генерал Клапан-Брюк, который всегда заикался в бою и в борделе с тех пор, как однажды в веселом доме - дело было еще в итальянскую кампанию - в самый неподходящий момент попал под огонь австрийских батарей. - А-па-па-полоумели вконец.
     Недомерок, не отвечая, смотрел на одинокий батальон. Потом медленно и величаво повернул державную голову - да-да, ту самую, которую он увенчал некогда в соборе Парижской Богоматери короной, вырванной из рук папы Клемента VII, слабоумного старикана, понятия не имевшего, с кем он сел играть. А надо бы. Знай наших, корсиканских. А не знаешь - спроси у Карлоса IV, бывшего короля Испании. Или у Годоя, симпатичного такого здоровяка с дарованиями и наружностью племенного быка. Ну, того, который родной женой торговал.
     - Нет, - негромко промолвил он наконец с раздумчивым восхищением. - Нет, Клапан-Брюк, они не сошли с ума. - Он сунул руку под расстегнутый серый сюртук, заложив ее за вырез жилета, голос его дрогнул от гордости. - Это солдаты, вам ясно? Французские солдаты. Скромные, безвестные герои, своими штыками добывающие мне славу... - Он улыбнулся, едва не прослезившись от умиления. - Моя добрая, старая, верная пехота.
     Клубы порохового дыма, изнутри подсвеченные зарницами разрывов, на мгновение заволокли поле битвы, и все стоящие на холме вздрогнули. В этот миг все думали только о судьбе одинокого батальона, решившегося на такой отчаянный и беспримерный порыв, и о бесцельности этого самопожертвования. Но вот ветер пробил брешь в густом дыму, и из густо раззолоченных генеральских грудей, вкупе с откормленными животами покрытых шитьем, галунами, орденами и всякими там бранденбурами, вырвался дружный вздох облегчения. Батальон не дрогнув продолжал наступление и совсем скоро должен был приблизиться к противнику на расстояние штыкового броска.
     - П-прекрасное са-са-самоубийство, - взволнованно пробормотал генерал Клапан-Брюк, притворяясь, что смаргивает слезу. Штабные закивали важно и печально. Чужой героизм всегда чертовски трогает.
     Эти слова вывели императора из оцепенения.
     - Самоубийство? - переспросил он, не сводя глаз с поля битвы, и саркастически хмыкнул, - да-да, точно такой сухой и резкий смешок раздался 18 брюмера в Сен-Клу, когда бонапартовы гренадеры, поторапливая отцов отечества штыками, заставили их выпрыгивать из окон. - Ошибаетесь, Клапан-Брюк. Они спасают честь Франции! - Он повел глазами вокруг себя, словно очнулся ото сна, и вскинул руку:
     - Тютелькю!
     Полковник Тютелькю шагнул вперед и снял шляпу. Этот чистенький и выхоленный потомок знатного рода, по праву гордившийся своими роскошными усами, тщательно подвитыми на кончиках, отвечал в штабе за получение донесений и передачу распоряжений.
     - Слушаю, ваше величество.
     - Узнайте, кто эти храбрецы.
     - Сию минуту, ваше величество.
     Тютелькю вскочил в седло и галопом поскакал по склону, а тем временем императорская главная квартира в полном составе грызла аксельбанты от нетерпения. Вскоре он вернулся, страшно запыхавшись - пуля сорвала с его украшенной султаном шляпы половину трехцветной кокарды, - и спрыгнул наземь, так резко осадив коня, что, взметнув тучу пыли, тот взвился на дыбы, в точности как на известной картине художника Жерико. Тютелькю, пользовавшегося репутацией хвастуна и бахвала, штабные терпеть не могли и пришли бы в восторг, сломай он сейчас ногу.
     Император полоснул его нетерпеливым взглядом.
     - Ну?
     - Это невероятно, ваше величество. - При каждом слове полковник выплевывал пыль. - Вы не поверите.
     - Поверю, поверю. Говори, не тяни.
     - Право же, не поверите.
     - Сказал же - поверю. Докладывай.
     - Это невероятно, ваше величество, - твердил свое полковник.
     - Тютелькю, - император раздраженно пощелкал пальцем по окуляру подзорной трубы. - Вспомни, что герцога Энгиенского я приказал расстрелять за меньший проступок. Правый фланг влип в такое дерьмо, что там наверняка - большая убыль в кашеварах...
     Генералы дружно заулыбались и стали подталкивать друг друга локтями. Так ему и надо, вертопраху. Тютелькю глубоко вздохнул, вжал голову в золотогалунные плечи и потупил взор, уставясь на кончик своей сабли.
     - Это испанцы, государь.
     Подзорная труба упала к Бонапартовым сапогам. Не менее двух маршалов Франции кинулись подбирать ее, обнаруживая присутствие духа восхитительное, но бесплодное - ошеломленному Недомерку было не до того.
     - Повтори, что ты сказал, Тютелькю.
     Полковник достал платок и отер лоб, с которого падали капли пота с кулак величиной.
     - Это испанцы, ваше величество. Батальон 326-го линейного пехотного, помните?.. Добровольцы. Те, что записались к нам в Дании.
     Все стоявшие на вершине холма, сколько их там ни было, как по команде, вновь принялись всматриваться в долину. В клубах дыма, сомкнутыми плотными рядами, уставя поблескивающие штыки, не обращая внимания ни на шквал ядер, взметавших высокие фонтаны земли, ни на градом сыплющуюся картечь, батальон 326-го линейного пехотного - ну, то есть, мы - через заваленное трупами жнивье в полном одиночестве продолжал как ни в чем не бывало медленно приближаться к батареям русских.
 

Миямото Мусаси - Книга Пяти Колец


      * ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА *
 
     Япония при жизни Мусаси
 
       Миямото  Мусаси  родился  в  1584 году в Японии в разгар
борьбы за  возрождение  единой  империи  после  четырехвекового
периода   междоусобиц.   Традиционная  власть  императора  была
свергнута в  XII  веке,  и,  хотя  каждый  наследный  император
оставался   номинальным  правителем  Японии,  его  власть  была
ограничена. С этого момента Япония живет в непрерывных раздорах
между удельными князьями, воителями-одиночками и авантюристами,
воюющими за земли и власть. В XV и XVI веках князья, называемые
дайме,  возвели  огромные каменные замки, чтобы защитить себя и
свои земли. Вокруг замков  стали  расти  города.  Войны  мешали
торговле и опустошали страну.
       В  1573 году человек по имени Ода Нобунага подчинил себе
Японию. Он стал сегуном, военным диктатором,  и  на  протяжении
девяти  лет  ему  удавалось  сохранять контроль практически над
всей страной. Когда в 1582 году Нобунага пал жертвой покушения,
браздами  власти  завладел Тоетоми Хидэеси. Он продолжил работу
по объединению Японии, начатую Нобунагой, безжалостно искореняя
ростки  неповиновения, возродил прежнюю дистанцию между воинами
-- самураями -- и прочим людом, введя  ограничение  на  ношение
мечей. "Охота за мечами Хидэеси" -- такое название получила эта
санкция. Отныне только самураям разрешалось  носить  два  меча:
короткий  был  дозволен  каждому,  длинный  отличал самураев от
прочего люда.  Хотя  Хидэеси  сделал  многое  для  того,  чтобы
стабилизировать  ситуацию  и  упрочить  торговлю, к моменту его
смерти в 1598 году  внутренние  неурядицы  не  были  искоренены
окончательно.
        Настоящее   объединение  Японии  началось  в  правление
великого Токугавы.  В  1603  году  Токугава  Иэясу,  в  прошлом
сподвижник  и  Нобунага, и Хидэеси, стал сегуном Японии, нанеся
поражение Хидэери, сыну Хидэеси, в битве при Сэки- га-Хара.
      Иэясу разместил свое правительство в Эдо, нынешнем Токио,
где у него был большой замок. Его  правление  было  стабильным,
спокойным,   оно   открыло   новый   период  японской  истории,
продолжавшийся до реставрации монархии 1868 года. Иэясу умер  в
1616  году.  Члены  его клана продолжили дело Токугавы, и титул
сегуна стал практически наследственным.
       Иэясу  решительными  действиями  обеспечил диктатуру. Он
демонстрировал  показную  почтительность  императору  в  Киото,
который  оставался  номинальным властителем Японии, ограничивая
его участие в делах правления. Реальная угроза положению  Иэясу
могла  исходить  лишь  со стороны князей, и он умело обезопасил
себя, разработав систему, при которой все князья  обязаны  были
"посменно"  жить  в  Эдо,  жестко  ограничив их передвижения по
стране. Диктатор распределял земли в обмен на клятвы в верности
и  раздавал уездные замки вокруг Эдо членам своего клана. Кроме
того, он обладал целой сетью тайной полиции и наемных убийц.
       Период  Токугавы  многое  изменил  в  социальной истории
Японии.  Чиновничья служба  (бюрократия)  Токугавы  пронизывала
буквально  все. Под контролем находились не только образование,
закон,  правительство  и  чины,  но  даже  костюмы  сословий  и
поведение    каждого    класса    строго    регламентировались.
Традиционное для Японии классовое сознание закрепилось в четкую
классовую  структуру.  Существовало 4 основных класса: самураи,
земледельцы,  люди  искусства  (художники)  и  торговцы.  Класс
самураев  был высшим -- по достоинству, если не по богатству --
и включал князей, высших правительственных чиновников,  воинов,
а  также мелкое чиновничество и простых солдат. Ниже в иерархии
стояли земледельцы, не  потому,  что  были  очень  уважаемы,  а
потому,  что  производили  необходимый  для  жизни  рис. Судьба
земледельцев была несчастливой, их принуждали отдавать  большую
часть  урожая феодалам и не позволяли покидать свои поля. Далее
шли  артисты,  художники  и  мастеровые,  а  ниже  всех  стояли
торговцы, которые были презираемы, но постепенно богатели и тем
самым приобретали  значительность.  Из  пределов  этой  жесткой
сословной системы выбивались совсем немногие.
      Мусаси принадлежал к самураям. Первое упоминание о них мы
находим в системе "Кондей" ("Надежная молодежь"),  введенной  в
792  г.  н.э., по которой японская армия, состоявшая до этого в
основном из вооруженных копьями пехотинцев, была  реформирована
и  укреплена  офицерами,  отбиравшимися  из  отпрысков  знатных
семей. Они воевали в конном строю, носили доспехи, пользовались
луком   и   мечом.   Еще  в  782  году  император  Камму  начал
строительство Киото, где и появился первый  тренировочный  зал,
который  существует  по сей день. Он называется Бутокуден, "Зал
воинских добродетелей". Через несколько лет после этой  реформы
воинственные  айну,  коренные  жители Японии, упорно отражавшие
попытки выжить их из диких обиталищ, были оттеснены  на  север,
на остров Хоккайдо.
      При Хидэеси и Токугаве огромные провинциальные армии были
постепенно распущены. Безработные самураи  бесцельно  слонялись
по  стране,  не находя себе занятия. Мусаси стал одним из таких
бродяг, "ронином", "человеком, плывущим по  волнам".  Множество
оставшихся  не  у  дел офицеров оказалось выброшено в общество,
которое продолжало уважать понятия рыцарства, но в нем не стало
места для военных.
       Постепенно  самураи  превратились  в замкнутое сословие,
свято  хранившее   традиции,   беззаветно   преданное   военным
искусствам. Время расцвета Кендо.
       Понятие  Кендо  --  "Путь  меча"  --  в  Японии является
синонимом  благородства.  С  момента   возникновения   сословия
самураев  в  восьмом веке военные искусства стали высшей формой
обучения, вдохновленной учением Дзен и духом Синто. Школы Кендо
появились  в  начале  периода Муромати -- примерно в 1390--1600
годах -- и, пережив всевозможные перипетии, дожили до  нынешних
дней.  Сыновья  сегунов  Токугавы  получали образование, изучая
китайских  классиков  и  упражняясь  в  фехтовании.  На  Западе
считают  "перо  сильнее меча" ("что написано пером, не вырубишь
топором"), японцы же говорят: "бунбу ичи"  --  "перо  и  меч  в
гармонии".   И  сегодня  известные  бизнесмены  и  политические
деятели Японии изучают искусство древних шкод  Кендо,  сохраняя
традиции многовековой давности.
       Итак,  Мусаси  был  ронином  в те времена, когда самураи
формально считались элитой, но  на  деле  не  имели  средств  к
существованию,  если  не  владели  замками или землями.  Многие
ронины отложили свои мечи и стали  художниками,  артистами,  но
другие, как Мусаси, устремились к идеалу воина, взыскуя достичь
совершенства на опасных путях Кендо. Дуэли  в  то  время  стали
обычным  явлением, школы фехтования процветали и множились. Две
школы, Итто и Ягью, находились под особым попечением  Токугавы.
Итто  готовило  учителей  Кендо, Ягью постепенно превратилось в
тайную полицию бюрократии диктатора.
 
 

Игорь Росоховатский - Повод для оптимизма


   Все началось со статьи в одной из центральных  газет,  где  сообщалось,

что некий французский издатель  и  журналист  Луи  Паувельс,  известный  в
кругах парижской  прессы  под  кличкой  "крысиный  король",  в  нескольких
номерах журнала "Фигаро-магазин" опубликовал материалы, посвященные опытам
американских физиологов  над  крысами.  Результаты  опытов  "убедили  его,
оказывается, в существовании "высших" и "низших"  рас,  причем  не  только
среди" животных, но и людей". Тогда-то я вспомнил о других записях и решил
познакомить с ними читателей.
   Я глубоко признателен директору Музея Памяти о войне,  подарившему  мне
фотокопии этих страниц дневника.
   Заранее прошу прощения у читателей за небольшие исправления в дневнике,
сделанные лишь для того, чтобы не указывать точно страны, где  происходили
события.
   Во-первых, многим памятен  международный  скандал,  связанный  с  этими
событиями,  -  автор   же   вовсе   не   хочет   вызывать   дополнительные
дипломатические осложнения.
   Во-вторых, простая  случайность,  что  все  это  происходило  именно  в
какой-то одной стране. Точно такие же события, в которых  участвуют  точно
такие же персонажи,  происходят  по  сей  день  в  некоторых  государствах
Африки, Латинской Америки,  Европы.  А  художественная  литература  всегда
тяготела к выявлению закономерностей...
 
 
   20 августа.
   Чья-то рука тяжело легла на  мое  плечо.  Я  замер,  подобравшись,  как
пружина, словно уже прозвучало: "Вы арестованы!" Скосив глаза, увидел пару
черных ботинок с тупыми носками. Пару. Значит, он один.
   Все последующее произошло в доли секунды. Я полуобернулся, сжал  обеими
руками его руку, вывернул ее, потянул  вперед,  чуточку  присел  и  бросил
человека через себя на камни. Видимо, он не был новичком  в  таких  делах,
потому что не плюхнулся мешком, а, взвыв от боли, сумел сразу же  вскочить
на ноги.
   Я бросился к нему, и тут, выкрикнув мое имя, он прохрипел:
   - Меня послал Поводырь.
   - Что вам нужно? - спросил я, держа нож наготове. Стрелять было опасно:
звук выстрела мог привлечь внимание.
   - Успокойтесь, профессор, я же сказал, что меня послал Поводырь.
   В другое время его слова успокоили бы  меня.  В  другое  время,  но  не
сейчас.
   - Что ему нужно от меня?
   - Он приказал сопровождать вас.
   Я приготовился к прыжку, и он поспешно произнес:
   - Выслушайте сперва.
   Медлить было опасно, особенно для неудачника, но я кивнул ему, разрешая
говорить.
   - Вы правильно делаете, что не  доверяете  Поводырю.  Он  приказал  мне
сопровождать вас, но при первом удобном случае  убить  и  труп  предъявить
властям для опознания. За вас назначено крупное вознаграждение.
   Еще бы, такой ученый, как я, - дорогая дичь. Но для них  цена  на  меня
выше, пока я жив, а для Поводыря, самого главного из нас, - когда я мертв.
   - Поводырь хочет отвлечь внимание от себя  и  одновременно  заработать,
разделить премию со мной.
   - Кто вы? - спросил я.
   - Один из бывших сотрудников Поводыря по канцелярии штаба.  Тоже  врач,
как вы. Подробности вам  не  нужны.  Главное,  что  сейчас  наши  интересы
совпадают. Дни Поводыря сочтены, а я не хочу  подыхать  вместе  с  ним.  Я
решил сказать вам обо всем и бежать вместе.
   - И знаете куда?
   - Вверх по реке. Другого пути нет.
   На всякий случай я сказал:
   - Можно скрываться и в городе.
   - Но они идут по вашему следу. Депутат вас продал.
   Чего еще ждать неудачнику? Меня все продали, подумал я. Все, кто мог на
этом заработать. Для них я теперь только дичь. Этого и следовало  ожидать.
Для них становится врагом  всякий,  кто  ставит  превыше  всего  на  свете
интересы науки. А врага они травят. Чего еще ждать от людей?
   - Почему я должен вам верить?
   - Не верьте. Испытайте. Для начала я рассказал вам о замысле  Поводыря.
Одному в джунглях долго не протянуть. Это верно и для вас и  для  меня.  У
нас одни интересы, во всяком случае на ближайшее время.
   Насчет "одному в джунглях" он был прав. И еще кое в чем. Но  я  слишком
хорошо знал Поводыря. Лучше, чем ему бы того хотелось.
   - Хорошо, пойдем вместе. Но если вы что-то замышляете, пеняйте на себя.
Как мне вас называть?
   - Яном. Это мое теперешнее имя.
   Отвечая, он смотрел мне  прямо  в  глаза.  Когда-то  я  доверял  такому
взгляду. Мой бог, как это было давно и каким наивным я тогда был!
   - Ну что же, Ян, для начала перекусим тут поблизости. Возможно, это наш
последний обед в цивилизованном мире. Пошли.
   Кивком я указал направление. Он понял и пошел первым, время от  времени
оглядываясь, чтобы получить подтверждение, что идет, куда  нужно.  Изредка
навстречу попадались поздние прохожие. Проехал полицейский патруль. Ян вел
себя безукоризненно, не давая повода для подозрений.
   Началась  улица  торгового  района.   Маленькие   лавчонки,   затем   -
многоэтажные дома с яркими витринами. Чем дальше, тем выше дома  и  богаче
витрины. Здесь было оживленнее, и я пошел рядом с  Яном.  Задал  несколько
вопросов по медицине.
   Я не скрывал, что проверяю его. На  мои  вопросы  мог  ответить  только
специалист. Он отвечал без запинки. Я  взглянул  на  его  сильную  руку  с
длинными пальцами:
   - Хирург?
   - Нейрохирург и психиатр. Как вы.
   - Знакомы с моими работами?
   - Конечно. Когда вы будете больше доверять мне,  профессор,  я  разрешу
себе задать вам несколько вопросов относительно ваших работ.
   И тут он допустил маленький промах - улыбнулся. Он,  как  видно,  редко
улыбался, не учился искусству обманчивой улыбки, или не овладел им. Улыбка
выдала его. Чересчур уж он был доволен тем, что до  сих  пор  благополучно
миновал все ловушки. В его улыбке был привкус торжества  и  злорадства.  Я
это понял сразу.
   Мы прошли мимо дверей гостиницы и ресторана. Ян направлялся  дальше,  к
центру, где сверкали неоновые рекламы, но я остановил его:
   - Пообедаем здесь.
   - Это не самое тихое место.
   То, что не подходит для него, - подходит для меня. Рассчитывал ли он  и
на это?
   Я сделал нетерпеливое движение, и Ян послушно пошел к двери  ресторана.
Но, открывая ее, допустил вторую ошибку. Он помедлил, как бы спрашивая, не
желаю ли я пройти вперед, но в то же время приоткрыл дверь чуточку больше,
чем следовало бы, - ровно настолько, чтобы там увидели и меня.
   А затем он укрепил мои подозрения. Проходя мимо швейцара, Ян  рассеянно
почесал мочку уха. Этот жест на языке людей Поводыря означал:  внимательно
посмотри на того, кто идет со мной. Вряд ли это вышло случайно.
   Я сел за столик рядом с выходом в следующий  зал.  Там,  если  свернуть
вправо, - ступеньки и дверь. За ней начинается коридор,  потом  -  длинная
лестница, ведущая в винный подвал. Из него можно пробраться в  заброшенный
карьер, а оттуда выйти в квартал Кубамги.  Я  нащупал  в  кармане  ампулу,
откупорил ее  и  достал  одну  таблетку  величиной  чуть  больше  макового
зернышка. Незаметно зажал "ее в складке между  двумя  пальцами.  Наступило
мое время, и я думал о Яне: все его ухищрения, знания, сила воли, все, что
может  воспитать  в  себе  человек,  окажется  бессильно  перед  крохотной
таблеткой...
   Я придвинул поближе пепельницу, побарабанил пальцами по столу, поправил
волосы - он должен был убедиться, что в руке  ничего  нет.  Пока  официант
принесет вино и закуску, Ян забудет, что  моя  рука  побывала  в  кармане.
Тогда-то я уроню в его рюмку таблетку, способную самого волевого  человека
сделать безвольной куклой.
   Я заказал бутылку дорогого коньяка - кутить так кутить.  Мы  выпили  по
первой, затем - по второй. Ян налил по третьей.
   - Длинный посох на длинную дорогу! - сказал я,  многозначительно  глядя
ему в глаза, сковывая его взгляд и, потянувшись за  своей  рюмкой,  уронил
таблетку в его рюмку.
   Уже через несколько минут я мог убедиться, что успехи психофармакологии
в наше время довольно значительны. Глаза Яна утратили блеск, в  углах  рта
появились характерные унылые складки, испарина покрыла лоб.
   - Ян, я твой друг, искренний друг твой, лучший твой  друг,  -  начал  я
ласково, одновременно проводя взглядом две параллельные линии на его лице,
как бы соединяя брови и продолжая линию  губ  до  ушей.  И  только  потом,
сосредоточившись, я заставил Яна неотрывно смотреть на меня. Я чувствовал,
как мой взгляд совершенно свободно, будто скальпель в мягкие ткани, входит
в его глаза, в его мозг, погружается в глубину серых клеток  -  сторожевых
пунктов сознания - и гасит их.
   - Кто тебя послал?
   - Поводырь.
   - Задание?
   - Он велел сказать, что  послан  я  для  вашей  безопасности.  Поводырь
сказал: "Он не поверит тебе, и тогда ты признаешься, что должен убить  его
и предъявить полиции для опознания. В это он  поверит,  потому  что  знает
меня и знает, в каком я сейчас положении. Войди к нему в доверие, а  затем
сделай то, в чем "признался" - убей и труп  предъяви  полиции.  Иначе  они
поймают его живого. Хуже будет ему".
   - Вот как, Поводырь заботился обо мне? - сказал я,  забыв,  что  передо
мной уже не человек, а безвольная кукла.
   Но почему Поводырь решил убрать меня, не овладев подробной схемой моего
аппарата - изобретения, которое могло привести  к  установлению  наивысшей
справедливости на Земле? Впрочем, у Поводыря просто нет времени. И у  меня
тоже...
   - Запомни, - сказал я Яну, зная, что каждая  моя  фраза,  произнесенная
сейчас, вбивается в клетки его памяти, словно эпитафия в камень надгробия.
- Я никуда не уйду из этого города. Буду скрываться здесь.  Только  здесь.
Сделаю себе еще одну  пластическую  операцию.  Я  буду  ждать,  когда  все
изменится. Ждать буду здесь... Ты посидишь за этим столиком. Когда я  уйду
из зала, расплатись и ступай к Поводырю.  Он  будет  спрашивать,  а  ты  -
отвечать.
   Ян сидел неподвижно, уставившись  на  меня,  а  я,  удерживая  в  своем
воображении клейкую нить, связывающую нас, готовился  оборвать  ее  и  тем
самым снять воздействие гипноза.
   Сделал это я только после того, как открыл дверь и  стал  спускаться  в
подвал. Ступеньки тянулись вдоль мрачных, вечно сырых стен.
   Впереди  в  полутьме  виднелись  очертания  больших  бочек-хранилищ.  Я
пробежал мимо бочек и попал в  лабиринт.  Коридоры  расходились  в  разные
стороны, только один из них вел в карьер.
   Я рискнул включить фонарик. Желтый кружок  света  заплясал  по  стенам,
остановился на крестике с грубо выбитой надписью: "Помни о  друзьях".  Она
звучала для меня весьма многозначительно...
   Я был уже у самого карьера, когда уловил звуки  шагов.  Они  доносились
сзади, со стороны входа в подвал. За мной гнались.
   Что делать? Спрятаться в карьере? Здесь мог  бы  укрыться  от  бомбежки
полк солдат. Но пока я буду там сидеть,  преследователи  успеют  перекрыть
все входы и выходы и в конце концов найдут меня.  Мое  спасение  сейчас  -
выигрыш во времени.
   Держа фонарик в левой руке, а нож - в  правой,  я  побежал  на  носках,
стараясь не шуметь.
   Дыхание перехватывало, бежать становилось труднее. Конечно,  на  ровной
дорожке я, несмотря на свои шестьдесят с хвостиком,  мог  бы  одолеть  это
расстояние гораздо быстрее и без особых нагрузок. Но в подвале было  сыро,
а в карьере приходилось перелезать через груды обвалившейся породы.
   Шагов преследователей я уже не слышал, но это не успокаивало. Если  они
даже заподозрят, что я укрылся в  подвале,  пояски  вряд  ли  задержат  их
надолго. Они скоро сообразят, куда я мог направиться...
   Обвалившейся  породы  все  больше.  Луч  фонарика  иногда  скользит  по
сверкающим камушкам. Они будят  воспоминания.  Недалеко  отсюда,  ближе  к
центру города, другой ресторан - "Рог пастушки", где мы  праздновали  День
встречи друзей. Там стены были отделаны плитками  из  ноздреватого  камня,
добытого в этом карьере, и в нем вот так же сверкали вкрапления минералов.
Там я подарил женщине  рубиновый  браслет.  Я  был  здорово  пьян,  а  она
всячески пыталась выведать мою тайну. Но я был начеку. И когда она предала
меня, я успел вовремя скрыться. Меня  всегда  преследовало  слишком  много
гончих - политики  и  полиция,  фанатики  разных  мастей,  недоразвитые  с
рождения ублюдки, завистники. Меня  предавали  друзья  и  союзники,  но  я
всегда  имел  крохотный  выигрыш  во  времени  -  и  он  неизменно  спасал
неудачника.
   Я  перепрыгнул  через  рельсы,  по  которым  когда-то   толкали   здесь
вагонетки, и снова побежал. Дышалось легче, не давила  сырость,  и  дорога
была ровнее. Но я почти выдохся, даже моя ненависть притупилась -  слишком
много преследователей: и тех, которые всегда разделяли мои  убеждения,  но
торопились сейчас принести  меня  в  жертву,  дабы  отсрочить  собственную
гибель, и тех, которые никогда не понимали меня, провозглашая непримиримым
врагом. Нечего и думать о победе  над  всеми  ними.  Разве  что  они  сами
перебьют друг друга в какой-нибудь грандиозной войне.
   Деревянные  мостки.  Выход  из  карьера.  Я  перешел  на  быстрый  шаг.
Начинались  улицы  окраинного  квартала.  Смесь  пыли,  бензиновой   гари,
испарений асфальта. Квартал населяли в  основном  метисы-акдайцы,  потомки
двух рас - черной и желтой.
   Интересно было бы посмотреть в зеркало. Наверное,  меня  сейчас  трудно
отличить от акдайца из-за  красноватой  густой  пыли,  осевшей  на  мне  в
карьере. Может быть, это пригодится неудачнику?..
   Оглядываюсь - и как раз  вовремя.  У  высокой  бровки  напротив  церкви
останавливается шевроле.
   Неужели они напали на мой след?
   Локтем резко ударяю в живот  ближайшего  человека  в  маске.  Когда  он
рефлекторно сгибается от боли, срываю с него маску, напяливаю  на  себя  и
скрываюсь в толпе. Пробиваюсь в самую  гущу.  Теперь  течение  толпы  само
несет меня в церковь. Кто-то подносит к  моему  рту  бутылку  с  касфой  -
самодельной водкой из семян сорго, кукурузы и земляного ореха.  Машинально
делаю глоток-другой. Огненная жидкость обжигает гортань. Движение  головой
- и бутылка уходит от губ.
   В голове начинает шуметь от криков, визга, от нескольких глотков касфы.
Если еще вспомнить, как ее  делают,  как  акдайские  женщины  пережевывают
орехи и выплевывают кашицу  в  котел,  где  она  будет  бродить,  -  может
стошнить. Но мне сейчас нельзя ни на миг отвлекаться.  Я  должен  помнить,
что секунда забытья может оказаться последней в моей  жизни.  Даже  легкое
опьянение для меня опасно.
   С улицы доносятся свист дудок и удары тамтамов. Кто-то  рядом  со  мной
подвывает в такт. Я чувствую,  как,  помимо  воли,  мною  овладевает  ритм
какой-то дикой пляски, как сначала  вздрагивает,  а  затем  вихляется  мое
тело.
   Стоп, говорю я себе. Ты же цивилизованный  человек,  ты  был  одним  из
крупнейших ученых своего времени, не уподобляйся дикарю, метису. Пока тебе
не изменили утонченность и  трезвость  мышления,  ты  можешь  спастись  от
гончих. Но берегись, если поддашься опьянению! Тебя схватят либо  полиция,
либо люди Поводыря, либо шпики какой-нибудь иностранной разведки. Одним ты
нужен живой, другим - мертвый, но все они дорого дадут,  чтобы  заполучить
такую дичь. Лучше, если тебя убьют сразу, но еще лучше, если и на этот раз
сумеешь ускользнуть от своры преследователей. Ты всегда  умел  уходить  из
западни - сумей и сейчас. Разве торжество победы не слаще минуты опьянения
и забытья?
   Неимоверным усилием воли я заставлял свой мозг помнить об опасности, но
тело ему больше не подчинялось. Оно  изгибалось,  сотрясалось,  вихлялось,
как тела всех, кто окружал меня. Массовый гипноз овладел мной, и мои  губы
издавали нечленораздельные звуки: стоны,  восклицания,  хрипы,  рычания  -
какие, может быть, некогда издавали поколения  моих  предков.  А  потом  я
вместе со всеми стал орать языческую молитву:
   - О вы, пришедшие с неба и ушедшие на него, оглянитесь! Мы помним,  как
вы вылупились из небесного яйца, мы снова видим вас!
   И мне казалось, что я и в  самом  деле  вижу,  как  из  люка  звездного
корабля появляются фигурки в скафандрах. Очевидно, в моей  памяти  оживали
картины из фильмов, виденных на  телеэкране,  дополнялись  фантастическими
подробностями, как во сне. Во всяком случае я видел  совершенно  отчетливо
нимбы над прозрачными шлемами пришедших с неба.
   - О белые люди со звезд! - вопили вокруг меня акдайцы.  -  Вы  принесли
нам радость и доброту. И много-много подарков дали  нам!  Вы  научили  нас
читать и писать, подарили нам семена сорго  и  кукурузы,  рассказали,  как
добыть  хлеб  и  воду  из  камня!  У-гу-гу-о!  И   много-много   подарков,
много-много сверкающих бус! О-у-у!
   И я вопил и стонал вместе со всеми:
   - У-гу-гу-о!
   Толпа несла меня к алтарю, где  размахивал  крестом  и  шевелил  губами
низенький священник. Видно, он читал  молитву  из  библии,  но  голос  его
заглушала иная, языческая  молитва,  которую  выкрикивала,  пела,  хрипела
толпа.
   На мгновение я подумал: "А может  быть,  обе  эти  молитвы  не  так  уж
отличаются одна от другой и в основе их одно и то же?" Эта мысль  -  искра
вспыхнувшего сознания, поднявшегося над безумием толпы, помогла отрешиться
от общего воя и вернула меня к действительности. Я увидел,  как  священник
берет левой рукой у акдайцев камни, которые лягут в основание их  домов  и
потому требуют благословения, как правой он осеняет их крестом и сразу  же
с ловкостью  фокусника  хватает  деньги  за  эту  нехитрую  операцию.  Его
заработок за один такой день составляет сумму, равную годичному  заработку
шахтера-акдайца. Я вспомнил, что там, за дверями церкви, меня могут  ждать
люди, желающие заработать на моей жизни...
   Спасет ли маска на лице? Сделают ли неузнаваемой мою фигуру вихляния  и
Приплясывания? Я бы ответил утвердительно, если бы там ждали  полицейские,
а не люди Поводыря. Эти могут срывать маски со всех подряд, не боясь  даже
вызвать взрыв фанатической ненависти у акдайцев.
   Между тем течение толпы вынесло меня за двери. Я  не  ошибся  в  худших
предположениях: люди Поводыря действительно ждали меня.  Они,  правда,  не
срывали  маски,  а  действовали  осторожнее.  Если   кто-то   казался   им
подозрительным,  два  дюжих  молодчика  бросались  к  нему  с   раскрытыми
объятиями, протягивая стеклянные бусы. Третий подносил к его рту бутылку с
касфой, одновременно, будто для его же удобства, сдвигая маску.
   Я уперся ногами изо  всех  сил,  ожидая,  чтобы  толпа  обволокла  меня
поплотнее. Рука сжимала нож, спрятанный на груди, большой палец  замер  на
кнопке, высвобождающей лезвие. В такой толпе удар ножом может пройти почти
незамеченным.
   Мне повезло и на этот раз. Благодаря  тому,  что  я  упирался,  акдайцы
вокруг меня сбились тесно, и людям Поводыря было трудно  оттеснить  их.  К
тому же я свободной рукой обнимал высоко пьяного акдайца, с другой стороны
меня обнимал метис, украшенный  ожерельями  из  серебряных  ложек,  вилок,
монет. Как видно, он нацепил на себя все свое богатство.
   Один из молодчиков Поводыря задержал на мне взгляд, что-то сказал своим
товарищам. Неужели узнали?
   Я покрепче обнял акдайца, подвывая ему, и старался подскакивать повыше.
Несколько человек ринулось к нам, протягивая бусы, которые я,  как  и  оба
моих акдайца, принял из их  рук.  Молодчики  успели  заглянуть  под  маски
акдайцев, находившихся по обе  стороны  от  меня,  но  до  моей  маски  не
добрались. Я  уносил  с  собой  последний  "подарок"  Поводыря  -  дешевые
стеклянные бусы, которые  когда-то,  очень  давно,  давались  в  обмен  на
золото. Преследователи и сейчас хотели совершить такой же обмен, разве что
более сложный: бусы - моя жизнь - золото...
   Люди Поводыря провожали нас взглядами, и я не мог определить, узнали ли
они меня, замышляют ли еще что-нибудь.
   Вместе с пьяными акдайцами я шел, спотыкаясь, по широким прямым улицам,
где жили так называемые "тихие" - рабочие рудников, для которых английская
компания построила современные дома с аккуратными двориками. В домах  были
газ, электричество, горячая вода; Конечно, это обошлось компании недешево,
но прибыль была во сто крат большей: прекратилась "текучка", ведь, уйдя из
шахты, рабочий терял и  квартиру.  "Тихие"  не  вступали  в  профсоюз,  не
бастовали.
   Чистенькие, обсаженные кустами тротуары  кончились.  Потянулись  кривые
улочки с жалкими лачугами, слепленными из  старых  ящиков,  досок,  листов
железа. Здесь жили "буйные" акдайцы, уволившиеся или уволенные  компанией.
Среди них были всякие  люди:  непокорившиеся  и  пропойцы,  организованные
забастовщики и стихийные бунтовщики, сезонные рабочие, вчерашние  охотники
или земледельцы, искатели золота, воры, нищие.
   Сопровождающие меня акдайцы, очевидно, принадлежали  к  одной  из  двух
последних категорий.
   Мы вошли в полуразвалившийся дом. В большой комнате на  столе  в  грубо
сколоченном гробу лежал покойник. На его  лице,  словно  черная  подвижная
маска, копошился рой мух. Вокруг гроба стояли  пустые  бутылки,  служившие
подсвечниками, и полные - с касфой и пивом; на выщербленных тарелках и  на
банановых листах были разложены кусочки мяса. В углах комнаты выли и рвали
на себе волосы несколько женщин. Я попал на поминки.
   Поскольку  стаканов  здесь  было  мало,  мне  в  руки  сунули  бутылку.
Отмахиваясь от мух, я пил пиво маленькими глотками, не решаясь  и  на  миг
оторваться от бутылки. Ведь скорбь по  ушедшему  к  небесным  отцам  здесь
измеряется количеством выпитого спиртного - и горе  тому,  кто  пришел  на
поминки и не скорбит как следует. Значит, он что-то  затаил  против  этого
дома. И если к тому же на его лице маска, то надо ее немедленно сорвать. А
тогда они увидят, что к ним проник незнакомый белый человек.
   Я пил уже четвертую бутылку пива. Перед моими глазами плясали  огненные
пятна, сливались в круги. Я чувствовал: еще немного - и мне не  удержаться
на грани сознания, пьяная круговерть овладеет мной, как в церкви.
   Как только бутылки опорожнялись, они становились подсвечниками.  А  чем
больше свечей горело  вокруг  гроба,  тем  больше  родственники  покойного
гордились честью, которая ему оказывалась.
 
 
   21 августа.
   Так я провел всю  ночь.  Только  с  рассветом  пьянка  начала  утихать.
Женщины успокоились. Мужчины стали играть в  кости.  Казалось,  постепенно
все забывали о печальном поводе сборища...
   Улучив удобный момент, я вышел из дому и пошел по крутой тропинке через
пустырь  к  нижней  улице.  Смрад  здесь  стоял  невыносимый.  То  и  дело
приходилось перелезать через груды мусора, отбросов и нечистот.
   Редкие встречные внимательно оглядывали  человека  в  маске,  некоторые
окликали, принимая за своего знакомого. Когда один из них решил остановить
меня, я ударил его ножом.
   Тропинка привела к реке. На берегу, словно отдыхающие животные,  лежали
лодки. Я выбрал одну из них, наиболее устойчивую, как мне  казалось,  сбил
замок и столкнул ее в мутную воду. Предстоял близкий, но  опасный  путь  к
береговому поселению, где меня ожидает человек  Густава.  Он  станет  моим
проводником.
   Потянулись низкие, полузатопленные берега, где благополучно развивались
миллионы поколений комаров и москитов. Наилучшие условия  для  процветания
жизни  -  жаркий  климат  и  влага.  Потому-то  здесь   так   стремительно
размножались и яростно поедали друг друга крокодилы и антилопы, бегемоты и
муравьи, муравьеды и болезнетворные бациллы. Из воды  поднимались  вершины
затопленных ив,  на  берегу  повыше  росли  эвкалипты.  Иногда  попадались
манговые рощи, где пышно распускались на гигантских стволах  целые  букеты
орхидей.
   Затем  потянулись  банановые  плантации,  стали  встречаться   островки
масличных пальм. Показались две небольшие усадьбы,  отгороженные  одна  от
другой забором из колючей проволоки,  спускавшимся  в  самую  воду.  Здесь
двуногие дети природы пытались преодолеть ее извечный закон  всепожирания.
Дома были полутораэтажные, бедные, дворы неряшливые. Судя  по  всему,  это
были не основные помещичьи усадьбы, а  те,  что  сдаются  арендаторам.  Их
здесь так же много, как крохотных зеленых островков, плывущих по волнам  и
состоящих из переплетенных растений. Островки путешествуют по реке десятки
и сотни километров. Но стоит им прибиться к берегу и за что-то зацепиться,
как они разрастаются в целые острова и мешают судоходству. Дай волю  одним
и другим - и островки заполнят  всю  реку,  а  арендаторы  -  всю  страну.
Жадные, грязные, неразборчивые в средствах, они устремляются во все уголки
и выколачивают прибыль там, где, кажется, уже ничего нельзя взять.  Стоило
бы  проверить  их  моим  аппаратом.  Интересно,  каков   у   них   процент
у-излучения?
   Вскоре мне было уже не до философствований.  Я  перестал  рассматривать
берег. Моим вниманием полностью завладели пчелы,  и  все  мои  усилия  был
направлены только на борьбу с ними.  Миллионы  мелких  лесных  пчел  тауга
избрали меня объектом нападения. В этом месте  реки  они  летали  сплошной
тучей, стоило секунду посидеть неподвижно - и они  заползали  под  одежду,
рассеивались по всему телу. Я безостановочно  махал  руками,  как  ветряк,
используя  любые  предметы,   чтобы   отогнать   крылатые   полчища.   Так
продолжалось не меньше часа. Но вот еще один  поворот  реки  -  и  природа
словно сжалилась надо мной: пчел здесь было намного меньше.  На  береговых
отмелях грелись аллигаторы, но они не представляли опасности для  человека
в лодке, и я мог сколько угодно размышлять над подводными парадоксами...
   По мере того, как сгущались сумерки, пчелы совершенно исчезли.  Изредка
появлялись большие сине-зеленые мухи, но от них я  отбивался  без  особого
труда. Все  чаще  с  берегов  доносился  хохот  обезьян,  иногда  -  вопль
животного, попавшего в когти хищника.
   Теперь меня стали донимать комары и москиты. Я все чаще хлопал себя  по
лбу, по шее, но шло время - и руки уже не могли защитить меня. Не помогала
и одежда - москиты забирались под нее. Все тело нестерпимо горело, расчесы
превращались в сплошные раны. Глаза заплыли  и  почти  ничего  не  видели,
москиты набивались в рот и нос при каждом вдохе. Они словно объединились с
моими врагами и решили доконать неудачника. Я плескал водой  на  лицо,  но
насекомые не отставали. Сигареты кончились, да я  и  не  мог  бы  удержать
сигарету в распухших губах.
   Иногда я готов был плюнуть на все, пристать к берегу  и  попроситься  в
первую попавшуюся хижину, а там - будь что  будет!  Но  я  слишком  хорошо
знал, что будет, я видел злобно-радостные улыбки на лицах врагов,  картины
разнообразных пыток, которые меня ожидают.
   А то, что происходит сейчас, разве не пытка? - спрашивал я  себя.  Чего
тебе бояться после  всего,  что  ты  пережил?  Может  ли  быть  что-нибудь
страшнее последних двух недель, когда приходится  беспрерывно  уходить  от
погони, бояться и подозревать  всех  -  швейцаров,  официантов,  случайных
прохожих, белых, метисов, черных? Может быть, лучше кончить одним махом  -
например вскрыть вены и прыгнуть в реку?  Я  почувствую  вместо  комариных
уколов резкую боль во всем теле - тысячи ножей вонзятся в него, заработают
тысячи отточенных пилок, и через несколько  минут  голодные  хищные  рыбы,
кишащие в реке, дочиста обгложут мой скелет.
   Враги будут продолжать розыски и погоню - теперь уже за призраком. Я  и
моя тайна растворимся в телах молчаливых и ненасытных рыб.
   Клянусь, иногда я готов был сделать это! И знаете,  что  меня  спасало?
Ненависть! Неутолимая и неистребимая ненависть к фанатикам и ублюдкам,  не
достойным жизни, но считающим себя вправе травить ученого  только  за  то,
что он не подчинился их ханжеским догмам и нормам. Как  будто  они  знают,
что можно и что нельзя делать  человеку,  какие  эксперименты  законны,  а
какие негуманны...
   Нет, я не доставлю радости врагам! Они  хотят  вырвать  мою  тайну,  но
пусть сначала поймают  меня.  Я  кану  в  джунгли,  затеряюсь  в  них  еще
надежнее, чем в  джунглях  человеческих.  Те  были  говорящие,  продажные,
завистливые, а здесь они будут безразличными и  молчаливыми.  Они  надежно
укроют меня, как уже  укрывали  долгие  годы  в  крохотном  поселке  среди
колонистов.
   Но если все же... Сколько раз я полагал, что надежно  спрятан!  Полагал
до тех пор, пока не замечал гончих, с вытянутыми языками бегущих по  моему
следу. Столько лет они охотились за мной, как за дичью. Они вели охоту  по
всем беспощадным  законам  стаи,  преследующей  одного.  Сначала  пытались
настичь меня, затем - загнать в ловушку. Они расставляли ловушки  повсюду.
Тех, кто мог что-то знать о моем убежище, они пытались либо запугать, либо
подкупить, либо сыграть на каких-то чувствах, лишь бы они выдали меня.
   Та женщина... Большая и нескладная, как лошадь.  У  нее  был  скошенный
подбородок, множество веснушек и большие молящие  глаза.  Они  молили  обо
всем - о ласке, о хлебе, о пощечине, о любви... Сыграли на  ее  мольбе  об
искуплении. Она рассказала им,  как  я  теперь  выгляжу,  где  бываю,  они
решили, что мне конец, что на этот раз я не уйду.
   И просчитались.
   Охотники не всегда сильнее жертвы, даже если их много. Так  много,  что
они могли бы притаиться  у  каждого  прибрежного  дерева.  Даже  если  они
настолько богаты и сильны, что я не  могу  больше  рассчитывать  на  самых
верных друзей.
   В любом случае я поступил правильно -  надо  переждать  в  одиночестве.
Утихнут страсти, вызванные статьей в газете, -  тогда  можно  будет  снова
рассчитывать на молчание и верность друзей. Возможно, кто другой и мог  бы
избрать иной путь. Но мне нельзя полагаться на счастливый случай.  Ведь  я
феноменально невезуч. Об этом необходимо помнить, если я  хочу  выжить,  -
необходимо в любом деле все  взвесить  и  рассчитать,  сделав  к  тому  же
поправку на невезучесть. Если уж нельзя не рисковать, то  необходимо  хотя
бы свести риск к минимуму.
 И еще об одном я должен  помнить.  Если  гончие  поймают  меня,  то  не
пожалеют сил, чтобы проникнуть в Тайну. А я всего  лишь  человек.  У  меня
человеческое тело, которое вот так, как сейчас, горит и болит. На нем  нет
участка, не расчесанного до крови. Я сам превратил себя в  сплошной  кусок
зудящего мяса. Может быть, так же  чувствует  себя  лабораторная  крыса  в
опытах с полной информацией о периферических болевых  участках.  Но  я  не
крыса! Я тот, кто ведет опыт, и не  дам  превратить  себя  в  подопытного!
Слышите, вы!
   Страх и ненависть, страх и ненависть убивали и  спасали  меня  все  эти
годы. Страх перед тем, что кто-то может проникнуть в  Тайну,  возвращал  к
мысли о самоубийстве, а  ненависть  помогала  жить,  говорила,  что  нужно
дождаться, когда снова придут мой час и мой черед.
   Внезапно вверху на фоне темного неба возникло светлое пятно. Оно быстро
передвигалось. Спутник? Нет, слишком велико пятно. Может быть, чудится? Но
почему я вижу его так ясно?
   Пятно еще увеличилось, посветлело, в нем словно образовалось окошко.  И
оттуда показалась голова.
   Мой бог, я схожу с ума?!
   Тот же ненавистный горбоносый профиль...
   Неужели они охотятся за мной на каком-то новом летательном аппарате? От
них можно ожидать всего... Я хотел выстрелить прямо в это пятно, но  страх
сковал меня, не позволяя шевельнуться.
   А затем пятно исчезло так  же  внезапно,  как  появилось.  Значит,  оно
почудилось? Возникло на сетчатке глаза, как результат  случайного  лунного
блика, или в памяти - вследствие нервного импульса? Или в небе все же было
нечто, а больное воображение дорисовало то, чего я боялся?
   Неужели  наибольшая  опасность  подстерегает  меня  не  извне,   не   в
окружающем мире, а во мне самом - в больном воображении?  От  него-то  мне
никуда не уйти.
   Как  ни  странно,  чувство  обреченности  несколько   успокоило   меня,
притупило страх.
   Я плыл всю ночь. С обоих берегов раздавались крики хищников и их  жертв
- там шла-великая охота, которая не прекращается ни на миг  в  мире  живых
существ. Уже на рассвете послышался леденящий кровь звук.  В  нем  слились
свист падающих бомб и настигающий тебя гудок  паровоза,  крик  ребенка,  у
которого специально вызывают болевой шок, и вопль его матери.
   Так кричит всего-навсего обезьяна-ревун, маленькое безобидное создание,
повисшее вниз головой на какой-нибудь ветке и  приветствующее  новый  день
планеты Земля. Я улыбнулся.
 

Евгений Евтушенко - Ардабиола


 
   1
 
   Девушка почувствовала на себе взгляд. Девушка  была  в  кепке  -  не  в
какой-нибудь кожаной "парижанке", а в обыкновенной буклешке, - и подумала,
что этот взгляд относится к ее кепке, а не к ней самой.  Ей  уже  порядком
поднадоели эти взгляды - то любопытствующие,  то  осуждающие.  Но,  может,
назло таким взглядам она и продолжала носить кепку. Есть взгляды,  которые
скользят по тебе, как будто у них  нет  веса.  Но  у  этого  взгляда  была
тяжесть, заставившая девушку почти вздрогнуть.
   Девушка стояла на задней площадке битком набитого старенького  трамвая,
придавленная к окну, так что козырек ее кепки упирался в стекло. Толстяк в
украинской вышитой  рубашке  с  красненькими  кисточками  поставил  ей  на
дешевенькую  туфлю-вельветку  еле  впихнутое   в   трамвай   овальное,   в
человеческий рост зеркало  в  оправе  с  завитками  из  фальшивой  бронзы,
сделанное под мебель Зимнего дворца или под что-то подобное.  На  обратной
стороне зеркала висел неотодранный ярлык мастерских художественного фонда.
Девушка еле высвободила ногу из-под зеркала и на мгновение поджала, потому
что ногу некуда было ставить. Слева от девушки в зеркале  отражалось  лицо
толстяка с глазами, выпученными из-под огромного  побагровевшего  жировика
на лбу, делавшего его обладателя похожим на  носорога.  Толстяк  уставился
свирепым взглядом в  зеркало,  обнятое  его  борцовскими  ручищами.  Исход
борьбы - кто кого,  или  он  зеркало,  или  зеркало  его,  -  еще  не  был
предрешен.  Справа  от  девушки  покачивались  потусторонние,  непонятного
пестренького цвета глаза, полузатененные засаленной, потерявшей  очертания
шляпой.  Из-под  шляпы  что-то  икало  в   плечо   девушки,   обдавая   ее
плодово-ягодным бормотушным запашком. В ее бедро больно упиралась бутылка,
пребывающая в кармане соседа. Взгляд, который почувствовала  девушка,  был
не из трамвая. Девушка посмотрела в окно и увидела, что взгляд исходит  от
кого-то за  рулем  оранжевого  пикапа-"Жигуленка",  почти  уткнувшегося  в
трамвайный  буфер;  к  буферу   мальчишки   привязали   для   музыкального
развлечения  пустую  консервную  банку,  колотящуюся   при   движении   по
булыжинам. Лобовое стекло  пикапа  было  пыльным,  и  лицо  водителя  лишь
полупроступало. Но  глаза  виднелись  отчетливо,  как  будто  существовали
отдельно  от  лица  Глаза  были  похожи  на  два  неестественно   голубых,
светящихся шарика, подвешенных в воздухе над рулем пустой машины,  которая
идет без водителя, сама по себе Девушке в  кепке  даже  стало  страшновато
Трамвай дернулся  и  пополз  дальше  по  старомосковской  улочке,  где  на
подоконниках деревянных домов стояли обвязанные марлей трехлитровые  банки
с лохматыми медузами "чайного гриба" и зеленые пупырчатые рога столетника.
Трамвай доживал свой век вместе с этими домами, и казалось, что между ними
и трамваем было какое-то грустное взаимопонимание. Оранжевый  пикап  опять
следовал за трамваем, и взгляд из  пикапа  продолжался.  Девушка  в  кепке
опустила глаза, с трудом вытянула из прижатой к стене полиэтиленовой сумки
с  изображением  мишки-героя  только  что  закончившихся  Олимпийских  игр
"Иностранную литературу" и еле раскрыла ее, потому что между лицом и окном
почти  не  было  пространства.  Перед  глазами  прыгали   буквы,   кое-как
складывающиеся в словосочетания, такие далекие  от  пыхтящего  толстяка  с
зеркалом, от чужой бутылки,  упирающейся  ей  в  бедро,  от  двух  голубых
шариков внутри кажущегося пустым оранжевого пикапа, от нее самой:  "Да,  я
намерена торговать своим телом. И  заявляю  об  этом  во  всеуслышание!  -
сказала Мэри-Джейн Хэккет, приехавшая  из  штата  Кентукки.  -  На  талант
спроса уже нет. Им подавай просто тело. Молодое  и  аппетитное".  Взглянув
поверх "Иностранной литературы" в окно, девушка снова увидела те же  самые
неотрывные глаза, отдельные от лица.  Но  вдруг  на  мгновение  включились
дворники, смывая струйками воды пыль с лобового стекла оранжевого  пикапа,
и глаза обросли лицом. Лицо было мужское, сильное и  даже  почти  молодое,
если бы не резкие морщины на загорелом лбу. Голова была наголо выбрита,  и
человек за рулем походил на чуть  постаревшего  солдата  или  на  кого-то,
только что выпущенного из тюрьмы. Бритый не улыбался, не заигрывал глазами
- он только смотрел. Девушке стало не по себе. "Может быть,  мне  кажется,
что он меня преследует? Едет за трамваем, да и все... Смотрит на  трамвай,
а вовсе не на меня и даже не на мою кепку,  -  подумала  девушка  и  снова
защитилась "Иностранной литературой". - А может быть, мне  тайно  хочется,
чтобы меня преследовали? Для этого и кепка? - съязвила девушка самой себе.
- Может быть, я тоже Мэри-Джейн, только недоразвитая?"
   Буквы перед глазами снова затряслись в такт  движению  трамвая  по  еще
дореволюционным булыжникам:
   "- Фи, фи, Мэри-Джейн, - сказал высокий молодой человек.
   -  А  когда,  интересно,  ты  в  последний  раз  целовал   девушку?   -
требовательно спросила она.
   - В двадцать  восьмом  году,  в  честь  избрания  президентом  Герберта
Гувера, - не задумываясь ответил тот.
   Все в приемной добродушно рассмеялись".
   И девушке показалось, что над  ней  все  тоже  рассмеялись,  но  только
далека не  добродушно:  и  толстяк  с  зеркалом  -  так,  что  затанцевали
красненькие кисточки его украинской вышитой рубашки, - и тощий выпивоха  в
засаленной шляпе, и бывший невидимка за рулем оранжевого пикапа. Про  себя
девушка считала остановки: "Первая... вторая... третья... Следующая  моя".
Втиснула "Иностранную литературу" в сумку, стукнувшись козырьком  кепки  о
край зеркала, и, пробиваясь к выходу, все-таки взглянула  в  сторону  окна
сквозь чьи-то слипшиеся лица и плечи: в просветах неумолимо брезжило нечто
оранжевое. Соскочив с подножки трамвая  и  выдергивая  сумку,  потому  что
голова олимпийского мишки на полиэтилене застряла в захлопнувшихся дверях,
девушка с тоской подумала, не  глядя  в  сторону  пикапа:  "Только  бы  не
пристал... Этого еще не хватало для полного  счастья".  Но  когда  трамвай
двинулся и девушка попыталась перейти улицу, оранжевый  бок  пикапа  вырос
перед ней, и крепкая рука распахнула дверцу.
   - Садитесь.
   Сзади возмущенно загудел мебельный фургон.
   - Садитесь, - повелительно сказал бритый. - Здесь нельзя стоять. Я  вам
все потом объясню.
   И девушка, сама не зная почему, села, и пикап двинулся, как  и  прежде,
за трамваем,  сопровождаемый  неукротимым  призраком  мебельного  фургона,
видневшегося в зеркальце заднего обзора.
   - Что вы мне объясните? - спросила девушка, не глядя влево и смертельно
злясь на себя за то, что неизвестно  почему  оказалась  в  этом  оранжевом
пикапе, В пикапе был какой-то странный огородный запах.
   - Я ехал за вами, - ответил бритый. - Меня испугало ваше лицо.
   - А меня ваше... - передернулась девушка.
   - Вы думали о бессмысленности жизни, - не слушая ее, продолжал  бритый.
- Я это понял по вашему лицу. А если человек мыслит даже о бессмысленности
жизни, то жизнь уже этим небессмысленна...
   - Вы каждый  раз  повторяете  эту  заученную  фразу,  когда  ездите  за
трамваями и высматриваете женщин? А троллейбусами и автобусами вы тоже  не
пренебрегаете? С поездами метро, наверное, посложнее -  на  "Жигулях"  под
землю не въедешь?..  -  спросила  девушка,  а  сама  сжалась:  "А  ведь  я
действительно думала о том, что жизнь бессмысленна, особенно когда увидела
рачьи буркалы толстяка, обнимающего зеркало... А потом  -  эта  бутылка  в
бок... Впрочем, кто не думает о бессмысленности жизни, когда тебя давят со
всех сторон... Тоже мне  философ-провидец...  Это  наверняка  старый  трюк
автомашинного  бабника.  Разыгрывает  сочувствие  к  женским   страданиям,
написанным на так называемых прекрасных  измученных  лицах...  Частник  за
рулем в роли трамвайного сострадателя... Французский барон целовал девушку
низкого звания, ее  до  себя  возвышая...  Почему  в  этом  пикапе  пахнет
огородом?"
   - Не надо так, - не раздражаясь, сказал  бритый.  -  Вы  все  равно  не
верите тому, что сейчас говорите и думаете. Иначе бы  вы  не  сели  в  мою
машину.
   - А почему я должна была в нее сесть?
   - Вы не были должны. Но вы сели. Значит, вам так хотелось.
   - Мне совсем не хотелось.  Я  растерялась  от  гудков  этого  дурацкого
мебельного фургона. Остановите машину. Куда вы меня везете?
   - За вашим трамваем.
   - Я уже вышла из него. Я приехала.
   - Вы никуда еще не приехали. Вы еще там, в трамвае.  Видите,  это  ваше
лицо прижато  к  окну.  Вы  думаете  о  бессмысленности  жизни.  Потом  вы
замечаете на себе взгляд. Еще не понимаете, чей. Оглядываетесь. Толстяк  с
зеркалом. Забулдыга в  том,  что  было  шляпой.  Нет,  не  они.  Тогда  вы
поднимаете глаза и видите меня. Не лицо,  а  нечто  туманное,  потому  что
лобовое стекло в пыли. Может быть, вы видели только  мои  глаза.  Они  вас
пугают. Вы прикрываетесь "Иностранной  литературой",  но  сквозь  страницы
ощущаете мой взгляд. Я чувствую что я вам нужен, и поэтому  еду  за  вашим
трамваем.
   - Мне не нужен никто.
   - Тогда вы несчастны. Но это неправда. Вы просто растеряны и не знаете,
что вам делать.
   - Слушайте, что вы мне лезете в душу? Остановите машину...
   - Я остановлю ее, когда остановится трамвай, в котором  вы  еще  едете.
Вот я включаю дворники, и они смывают пыль с лобового  стекла.  Теперь  вы
видите мое лицо. Вас пугает моя бритая голова.  Вы  опять  защищаетесь  от
меня "Иностранной литературой" - только торчит ваша  кепка  над  обложкой.
Трамвай останавливается. Я останавливаюсь тоже. Вы  выходите  из  трамвая,
и... Постойте. Не надо открывать дверцу  машины  изнутри.  Вы  ее  еще  не
открыли  снаружи.  Вот  загудел  мебельный  фургон.  Вот  я  вам   говорю:
"Садитесь". Вот вы сели и сами не можете понять, почему вы это сделали.
   Девушка сделала попытку открыть  дверцу  машины,  но  ее  руку  властно
перехватила рука бритого. Несмотря на жесткое  движение,  сама  рука  была
мягкой, негрубой. Девушку поразило, что рука не показалась ей чужой. Голос
показался тоже не чужим:
   - Не уходите.
   Трамвай тронулся, выплевывая из себя вослед пассажирам их пуговицы.
   Все тот же мебельный фургон издал уже не гудок, а вопль, и пикап  опять
двинулся по тем же трамвайным рельсам.  На  выбоине  в  булыжниках  машину
тряхнуло. Девушка услышала за спиной странный звон и невольно  обернулась.
Все пространство  внутри  пикапа  было  заполнено.  Звенели  три  ящика  с
бутылками - один с шампанским,  второй  с  водкой,  третий  с  минеральной
водой. Покачивались два эмалированных ведра - одно с помидорами, другое  с
огурцами. Из корзины выкатывались яблоки и груши, натыкаясь на морды  трех
бледных в предчувствии зажаренности поросят, почивающих на грудах зелени -
петрушки, кинзы, укропа, цицмати, мяты, редиса. Вот почему  в  пикапе  так
пахло огородом.
   - Что это? - вырвалось у девушки.
   - Это все мы с вами сейчас будем пить и есть, - не улыбнувшись,  сказал
бритый.
   - Слушайте, если вы думаете, что я буду частью вашего  психологического
эксперимента... - вспылила девушка. - Остановите наконец машину!
   Бритый вдруг круто завернул и затормозил, взобравшись правыми  колесами
на тротуар, так что музыкальная дрожь прошла по всем  бутылкам.  Мебельный
фургон, громыхая, промчался мимо,  и  оттуда  яростно  погрозил  волосатый
кулак с наколкой.
   Бритый выключил зажигание и, откинувшись спиной, закрыл глаза.  Голубые
шарики, светящиеся  изнутри,  исчезли  под  мертвыми  веками.  Лицо  вдруг
потеряло силу черт, стало  безжизненным,  как  будто  вот-вот  распадется.
Только морщины на лбу сохраняли свою резкость. Их было ровно три.
   - Вы что, меня  не  слышите?  -  срывающимся  голосом  почти  закричала
девушка.
   - Слышу, - ответил бритый. - Вы вышли из трамвая. Но вы еще не  сели  в
мою машину.
   "Сумасшедший, - подумала девушка. - А может быть, он просто болен, и  у
него горячка? Белая горячка? - И вдруг, к своему ужасу, почувствовала, что
не может открыть дверцу машины - рука  не  поднимается.  -  Гипнотизер?  -
мелькнула лихорадочная мысль. - Почему я сижу с ним, как дура, и не выхожу
из машины? Нет, он не гипнотизер... и не  похож  на  мошенника".  И  вдруг
внезапно возникшим в ней материнским чутьем она догадалась: он  смертельно
устал, и ему просто-напросто хочется спать. Может быть,  он  уже  спит?  В
бритом,  беспомощно  откинувшемся  на  спинку  сиденья,  было  что-то   от
мальчишки. Вконец измотанного мальчишки.
   - Что с вами? - осторожно прикоснулась она к его руке, словно  стараясь
убедиться в том, что он не умер. - Вы спите?
   - Нет, я не сплю, - ответил бритый, не открывая глаз. -  Но  спать  мне
очень хочется. Я не спал уже трое суток.
   - Ну и поспите... Хотите, я посижу рядом  с  вами,  пока  вы  спите?  -
сказала она неожиданно для себя, сама пораженная тем, что не уходит  и  не
может уйти.
   - Хочу... А вот спать не могу. Я только немножко отдохну. Можно?
   Она даже не ответила "можно". Только спросила:
   - А почему вы не спали трое суток?
   - Самоутверждался... Пытался стать гениальным, - еле шевелил он губами,
пробуя усмехнуться над собой.
   - И получилось? - попробовала усмехнуться и она, но тоже не вышло.
   - Кажется, да... - Он открыл глаза,  и  она  увидела  красные  прожилки
бессонницы вокруг голубых шариков. - Черт с ней, с моей гениальностью.  Но
вы знаете, мне сейчас никак нельзя умирать.  Я  должен  быть  осторожен  с
собой, как с драгоценностью. Мне нельзя летать на  самолетах,  потому  что
они разбиваются. Мне не  стоит  водить  машину,  потому  что  какой-нибудь
пьяный  идиот  может  в  меня  врезаться.  Мне  даже  на  улицу  лучше  не
высовываться - вдруг на  меня  свалится  кирпич.  Меня  нужно  запереть  в
четырех стенах лаборатории и приковать для надежности цепью.  Я,  кажется,
сделал великое открытие... Знаете, может  быть,  я  самый  нужный  сегодня
человечеству человек...
   - Многие так про себя думают, - сказала девушка. - Я почему-то не  могу
выносить лицо одного телевизионного диктора. Он безусловно уверен  в  том,
что он самый нужный человечеству  человек.  А  он  просто-напросто  жирный
попугай в галстуке и запонках.
   - Вы не очень нежны в определениях, -  сказал  бритый.  -  Еще  в  окне
трамвая я заметил, что, несмотря на вашу растерянность перед жизнью, у вас
жесткие серые глаза. Это спасет вас. Или убьет.  От  растерянности  иногда
становятся злыми. По-моему, и кепку вы носите от злости. Для вас кепка  то
же, что для меня бритая голова. Я ее обрил сегодня. Назло. Кому точно - не
знаю, но назло. А  все-таки  какой  человек,  вы  думаете,  сегодня  самый
нужный? Сразу для всех стран, для всех людей?
   Девушка задумалась.
   - Человек, который дал бы людям общую  веру  во  что-то,  -  запинаясь,
сказала она всерьез.
   - Чепуха! - с веселой уверенностью  воскликнул  бритый,  оживая  на  ее
глазах. - Общей веры для всех никогда не может быть! Как может быть  общая
вера во что-то у мерзавца с честным человеком?!. На этом все  христианство
заклинилось, и не только  оно...  Общая  вера  во  что-то  -  это  слишком
размыто, бесплотно... С конкретным злом можно бороться  только  конкретно.
Подумайте, - какое конкретное зло сейчас угрожает всем?
   - Война, - сказала девушка. - Вы что, изобрели антибомбу?
   Бритый погрустнел,  его  голубые  шарики  на  миг  потеряли  внутреннее
свечение.
   - Нет, антибомбы я не изобрел. А жаль, - тихо сказал он и опять ушел  в
себя, закрыл глаза. - Но я создал ардабиолу.
   - Что? - не поняла девушка.
   - Ар-да-би-о-лу, - терпеливо произнес он по складам, не открывая  глаз.
- Я никогда не отличался скромностью. Моя  фамилия  Ардабьев.  Но  это  не
только моя фамилия. Это фамилия моего отца. Моего деда. И дальше,  дальше.
По семейным преданиям, фамилия произошла от выражения "Орду бьем...".
   - А что же такое, эта ваша ардабиола?
   - Это растение. Хотите посмотреть? - Не дожидаясь согласия,  он  открыл
снова засветившиеся голубые глаза  и,  обернувшись  назад,  извлек  из-под
груды зелени  ничем  особенным  не  приметную  ветку,  на  которой  висело
несколько небольших зеленых плодов. - Не правда ли, они похожи на фейхоа?
   - Я никогда не видела фейхоа, - призналась  девушка.  -  Это,  кажется,
японский фрукт?
   - Почему японский? Он растет и у нас,  на  побережье  Черного  моря,  -
словно обиделся Ардабьев.
   - Я никогда не была на море.
   - Будете... Море от вас не убежит. Но это  растение  ничего  общего  не
имеет с фейхоа. Оно - дитя насекомого и другого растения.
   "Сумасшедший, - утвердилась в своем опасении девушка и  снова  захотела
выйти из машины, и снова не смогла. - А вдруг он вправду - гений?"
   Теперь уже не сзади, а справа  раздался  воинственный  клич  грузовика,
пытавшегося выехать из ворот, которые,  оказывается,  загородил  оранжевый
пикап. На воротах была надпись: "Швейная фабрика имени Рихарда Зорге".
   Ардабьев с тяжким вздохом свел машину снова на трамвайные рельсы.
   - Вы знаете этот район? - спросила девушка.
   В его глазах появилось смущение, и ее  испуг  сразу  растворился  в  их
мальчишеской голубизне.
   - Нет, - честно признался он. - Я  просто  ехал  за  вашим  трамваем  и
понятия не имею, где мы сейчас.
   - Поверните в следующий переулок направо. Вот так...  Теперь  поезжайте
прямо под знак. Не бойтесь, здесь нет милиции, - скомандовала  девушка.  -
Ну вот, мы и приехали. Здесь нам не будут мешать ни мебельные фургоны,  ни
грузовики швейных фабрик. Рассказывайте мне про вашу ардабиолу...
   - Это канал, - с  восхищенным  удивлением  сказал  Ардабьев,  остановив
пикап на песчаном холме прямо над поблескивающей рябью воды, закованной  в
бетонное русло. На берегу почти никого не было  -  только  старичок  рыбак
сидел с безнадежной удочкой и пожилая пара рядом с еще мокрым, только  что
вымытым "Запорожцем", сидя  на  траве,  макала  крутые  яйца  в  раскрытый
спичечный коробок с солью.
   Ардабьев вышел из машины, с хрустом потянулся, подставляя лицо солнцу и
опять закрывая глаза. Девушка  тоже  вышла,  но  надвинула  козырек  кепки
поглубже. Она избегала солнца на лице.
   -  Может  быть,  вам  хочется  есть?  -  спросила  она.  -  Вы  сегодня
завтракали?
   -  Кажется,  нет,  -  неуверенно  сказал  Ардабьев,  полуслыша   ее   и
наслаждаясь солнцем, растекшимся по лицу.
   Девушка полностью завладела инициативой.
   - У вас прекрасные помидоры и огурцы в машине. Соль есть?
   - Нет, - счастливо жмурясь, ответил Ардабьев.
   - Возьмите из ваших запасов и съешьте. Соль я сейчас принесу.
   Девушка подошла к пожилой паре и вернулась со щепоткой соли  в  ладони.
Ардабьев уже сидел на песке с двумя огурцами и двумя помидорами на газете.
Рядом стояла бутылка шампанского.
   - Это что - со  стола  вашего  завтрашнего  дня  рождения?  -  спросила
девушка, высыпая сольна газету.
   - Не догадались, - покачал бритой головой Ардабьев, - Завтра у меня так
называемое отмечание кандидатской. Мотаюсь сегодня с утра как  угорелый  и
чувствую себя полным ничтожеством. Вы думаете, что так легко достать  трех
поросят?
   - Не думаю, - в  первый  раз  улыбнулась  девушка.  -  Кстати,  они  не
испортятся?
   - Черт с ними, - махнул рукой Ардабьев. - Жаль, что  их  нельзя  начать
немедленно есть. Одного поросенка мы дали бы вон тому рыбачку,  другого  -
той паре у "Запорожца", а третьего съели бы сами... А шампанское  и  водку
расставили бы шеренгой  на  берегу  канала.  Вот  это  было  бы  отмечание
диссертации!
   - А о чем она? Об ардабиоле? - осторожно  подвела  его  к  ускользавшей
теме девушка.
   - Если бы... Моя диссертация ни гроша ломаного не стоит по сравнению  с
ардабиолой... Вы знаете, как ни смешно - она о помидорах... -  И  Ардабьев
вонзился крепкими ровными зубами в алый помидор, даже забыв  его  посыпать
солью.
   Ардабьев был действительно и смертельно усталым и смертельно  голодным.
Девушка точно догадалась и о первом и о втором. Помидорные семечки  вместе
с соком брызнули на его еще совсем новые ярко-синие джинсы, но он даже  не
отряхнул их. Ардабьев сдернул с бутылки  шампанского  серебряную  шапочку,
раскрутил проволоку, и пластмассовая пробка немедленно вылетела  вместе  с
фонтаном пены в воздух.
   - Половина, кажется, осталась, - посмотрел Ардабьев темно-зеленое  тело
бутылки на свет. - Стаканов у меня нет.
   Девушка отпила немного и отставила бутылку от него.
   - Вам не надо пить... Вы не спали, и вы за рулем. А я машину водить  не
умею.
   - Вы говорите со мной, как говорит моя жена, - усмехнулся  Ардабьев.  -
Ехал целый час за незнакомой девушкой в трамвае, а из  трамвая  сошла  моя
собственная жена.
   Девушке это не понравилось.
   - Ардабиола, - сказала она. - Расскажите мне об ардабиоле.
   - Если вы дадите мне шампанского, - сказал Ардабьев, опять зажмуриваясь
и ложась на песок.
   - Вы сказали, что ардабиола - это дитя насекомого и растения? Разве так
может быть?
   - Шампанского, - просительно проурчал Ардабьев.
   - Вам это надо?
   - Необходимо.
   - Сначала мне показалось, что вы бабник. Потом, что сумасшедший. Но  не
показалось, что алкоголик.
   - Честное слово, я не алкоголик. Я  даже  не  пьяница.  Но  мне  сейчас
обязательно нужен глоток шампанского.
   - Оно теплое и противное.
   - Оно прекрасное, потому что в нем есть пузырьки. Я заклинаю вас  всеми
трамваями, мебельными фургонами и грузовиками всех швейных фабрик...  Один
глоток! Иначе я усну непробудным сном, и вы никогда ничего не  узнаете  об
ардабиоле.
   Губами он почувствовал прикосновение горлышка бутылки, поднесенной  ему
девушкой. Шампанское действительно было теплым и противным. Но пузырьки  в
нем были.
   - Нет, Мишечкиных я не приглашу! -  стукнул  он  кулаком  по  траве,  -
Никаких Мишечкиных! Они недостойны пузырьков!
   Девушка была терпелива.
   - Вы уже выпили. А теперь - ардабиола.
   Он закинул руки за голову и, по-прежнему не  открывая  глаз,  заговорил
хриплым шепотом, как будто их кто-то мог слышать.
   - Вам кажется дикостью, что можно скрестить насекомое и  растение?  Еще
один пример безграмотности человечества. Но кое-кто из нас, генетиков,  об
этом знает.  Из  чего  состоит  насекомое?  Из  клеток.  Из  чего  состоит
растение? Из клеток. Внутри каждой клетки -  хромосома,  а  внутри  нее  -
гены. Мы научились извлекать гены из хромосом. А если их можно извлечь, то
можно и соединять в самых различных комбинациях. Только при этом гены надо
подвергнуть облучению, чтобы у них не было взаимоотторжения.  Нечто  вроде
сварки двух разных металлов в одно целое... Генная инженерия. Понятно?
   - Не все, - ответила девушка. - А природа не отомстит?
   - Отомстит, если мы  причиним  ей  зло,  станем  антиприродой.  А  если
поможем природе, значит, мы сами - природа.
   Девушка стряхнула муравья с бритой головы  Ардабьева  так  просто,  как
будто много раз до этого гладила его голову. Этот свой жест  она  заметила
только тогда, когда он был совершен.
   - А для чего вам надо было соединять насекомое и растение?
   - Вы слышали что-нибудь о мухе цеце? - спросил  он,  вслепую  нащупывая
рукой на песке недопитую бутылку.
   - Слышала... От ее укусов бывает сонная болезнь,  -  ответила  девушка,
потихоньку отодвигая от его руки бутылку.
   - Не только она. Именно в тех районах Африки, где  водится  муха  цеце,
был обнаружен особый вид рака - лимфома  Бэркита...  Не  прячьте  от  меня
бутылку! Еще один глоток пузырьков. Я их достоин. Я не  Мишечкин!  Спасибо
за жалость... Ну, так вот: когда-то один ученый  нашел  такой  штамм  мухи
цеце, из которого ему удалось вывести противораковый субстрат.
   - Штамм? Субстрат? - Девушка прикусила травинку с коричневой метелкой.
   - Штамм - это вид, что ли... Субстрат - ну,  скажем,  вещество.  Основа
вещества...  Но  эти  штамм  и  субстрат  были  потеряны.   Ученый   умер.
Трагическая история. Хотя не думаю, что тот субстрат был панацеей от  всех
видов рака. Рак - это разные трагедии  организма,  которые  мы  только  по
нашему невежеству  называем  одним  именем.  Может  быть,  откроем  вторую
бутылку шампанского?
   - Нет, - твердо сказала девушка. - Второй бутылки не будет. Не  теряйте
нить.
   Ардабьев смирился.
   - Я теряю только пузырьки. Но за нить держусь. Что такое рак? Инфекция?
Результат  распада  нервных  клеток?  Никто  точно  не  знает.   Некоторые
канцерогены как будто точно найдены - например, никотин. Но  раком  легких
заболевают и некурящие. Поэтому, с вашего разрешения, я сейчас закурю,  не
чувствуя себя смертником. А вдруг есть психологические канцерогены? Почему
канцерогенами не  являются,  например,  наши  подавляемые  в  себе  мысли?
Древние называли рак  "желчной  болезнью"  -  болезнью  мрачного  ощущения
жизни. Разве пессимизм не может быть канцерогеном?
   - Я знала одного до идиотизма розового оптимиста,  -  покачала  головой
девушка. - Но он умер от рака.
   - Никто не знает, какое лицо было у этого оптимиста, когда он оставался
наедине с самим собой. Часто те, кто  пыжится,  изображая  оптимистов,  на
самом деле изъедены тайными червями... Рак, видимо, инфекция. Но  инфекции
легче пробиться  в  тело,  которое  слабо  защищено  психологией.  А  если
усталость - это тоже канцероген? Любая инфекция -  яд.  Природа  настолько
гениальна, что против каждого яда в ней есть противоядие.  Но  иногда  это
противоядие может оказаться рассыпанным по  разным  местам  -  его  только
нужно собрать, смонтировать и догадаться, что с чем.  Природа  разгадывает
себя нашими головами. Даже такими уголовными, как моя. Ведь сознайтесь, вы
подумали, что я уголовник.
   - Не забалтывайтесь, - строго сказала девушка. - Тяните нить.  Ближе  к
ардабиоле.
   - Тяну, - покорно сказал Ардабьев. - Ардабиола Ардабьевым не  выдумана.
Она была  создана  природой,  но  разбросана  по  разным  генам.  Ардабьев
догадался об этом. Сначала был федюнник. Ага, не знаете, что это такое?  А
вы знаете, как называется эта травинка с коричневой метелкой,  которую  вы
жуете? Не знаете! И я не знаю. Но у нее есть имя. И, возможно, вместе с ее
соком в вас входит сейчас одна из неразгаданных сил природы.  Например,  в
вас входит иммунитет против, скажем, бокового склероза спинного  мозга.  У
животных инстинкты тоньше, чем у нас, поэтому они чувствуют, какую  травку
при какой болезни им  надо  жевать.  Но  кое-что  чувствуют  и  люди!  Вся
народная медицина - это дитя наших еще не убитых инстинктов.
   - Вы не пережаритесь на  солнце?  У  вас  уже  начал  обгорать  нос,  -
предупредила девушка. - Или это ваше любимое положение при лекциях - лежа,
с закрытыми глазами? Итак, федюнник...
   - Я родом из Сибири. Федюнник -  это  такое  кустистое  растение  вроде
голубичного, только с невкусными коричневатыми ягодами. В наших местах  их
исстари едят при раковых опухолях. Или сушат и заваривают. А еще... еще их
едят при несчастной любви. У федюнника не только  противоопухольная  сила,
но и антидепрессантная. Есть даже одна запевка. Можно спою?
   И, не открывая глаз, не поднимаясь с травы, тихонечко запел:
 
   Я милка не удержала,
   обнимая сапоги,
   и в тайгу я прибежала:
   ой, федюнник, помоги!
   Без милка я иссушилась,
   без милка сошла с ума.
   На две ягодки решилась.
   Третья просится сама!
   А четверта ягодинка
   закачала во хмелю,
   и такая в ней сладинка,
   что не хочется в петлю...
 
   - Красиво, правда? Даже в моем исполнении.
   - Красиво, - сказала девушка. - Но что делать, когда голова в петле,  а
ягода в зубах?
   - Сначала  -  проглотить  ягоду,  -  пытаясь  быть  уверенным,  ответил
Ардабьев, но сделал паузу. - Если, конечно, она не волчья.
   - Пока ягоду не проглотишь, не узнаешь, - нахмурилась девушка  и  вдруг
прикусила губу, как будто ей стало больно. Она слегка побледнела.
   Но Ардабьев  не  видел  этого.  Его  измученные  бессонницей  глаза  на
запрокинутом,   подставленном   солнцу   лице   были   закрыты.   Ардабьев
давным-давно не лежал с закрытыми глазами  под  солнцем,  так,  чтобы  под
затылком был теплый песок, а протянутой рукой можно было взять этот  песок
в горсть и медленно  разжимать  пальцы,  чувствуя  шелестящее  сквозь  них
время.
   "В отпуск... Надо поехать куда-нибудь в отпуск, - молча шепнул он себе.
- Только спать или вот так  лежать  под  солнцем.  Не  думать.  Счастливый
Мишечкин! Как он гордо заявил  однажды:  "Во  время  отпуска  я  полностью
выключаю сознание". Вся  беда  в  том,  что,  вернувшись  из  отпуска,  он
забывает его включить. Но, возможно, этим он тоже счастлив. А  я  какой-то
проклятый. Не умею выключаться.  Эта  девушка  мне  нравится.  Черт  знает
почему,  но  нравится.  Так  нет,  чтобы  поухаживать.  Опять  думаю,  как
заведенный, о своем. Втаскиваю  ее  в  свои  мысли.  А  она,  наверно,  от
собственных не знает, как избавиться. С ней что-то произошло.  Происходит.
Она уже проглотила какую-то волчью ягоду. А вдруг не одну? Я ей подсовываю
свою ардабиолу. А ей, может быть, нужно что-то  совсем  другое.  Почему  я
думаю об этой девушке, вместо того чтобы погладить ее руку?"
   - Ваш отец жив? - спросил Ардабьев.
   - Кажется, жив, - неохотно ответила девушка.
   - Что значит - кажется?
   - Я его никогда не видела.
   - Простите, - понял Ардабьев.
   Ардабьев, продолжая лежать на песчаном холме рядом с оранжевым пикапом,
вдруг поднял  тяжелые,  непослушные  веки.  Из-под  них  снова  выкатились
голубые светящиеся шарики и  внимательно  взглянули  на  девушку.  Девушка
отвела взгляд. Ардабьев сел  на  песке,  обхватив  колени  и  тоже  отведя
взгляд. Он почувствовал, что так ей будет легче. Он понял: она  не  хочет,
чтобы он слишком много знал о ней.
   - Почему вы молчите? - спросила девушка. - Вы начали  рассказывать  про
федюнник... Даже спели...
   Ардабьев не глядел на нее, словно по  безмолвному  уговору.  Но  он  ее
видел. Не здесь, рядом с собой на песчаном холме над каналом,  а  там,  на
задней площадке трамвая.
   Когда она закрывалась от него "Иностранной литературой", он  все  равно
видел ее профиль в зеркале, обнятом толстяком в украинской рубашке. У  нее
была гордая четкая линия подбородка, -  вздымающаяся  над  хрупкой,  почти
прозрачной на свату шеей, обсыпанной родинками. Девушка старалась показать
всем и самой себе, что ее никто на  свете  не  может  обидеть.  А  детские
оттопыренные губы выдавали уже кем-то нанесенную обиду.
   Ардабьев заговорил, как будто продолжая смотреть в окно задней площадки
трамвая:
   - Вы знаете, я никогда не представлял, что мой отец может  заболеть.  В
нем, казалось, не было ни одной дырочки,  куда  вползет  болезнь.  В  свои
шестьдесят он водит электровоз по транссибирке,  охотится,  рыбачит,  всех
перепивает, но никто его из канав не вытягивал. И вдруг  у  него  начались
боли в груди. Когда ему поставили диагноз  -  метастазы  в  легких,  -  он
сбежал из больницы, взял ружье, рюкзак и ушел в  тайгу  умирать.  А  через
полтора месяца вернулся жив-здоров. Метастазы исчезли. Его спас  федюнник.
Врачи сказали, что это чудо. Но предупредили,  что  чудо  может  оказаться
временным.
   ...Детские оттопыренные губы в зеркале, обнятом  трамвайным  толстяком,
так сжались, что в их углах  образовались  резкие  складки.  Она  еще  так
молода,  что  стоит  ей  улыбнуться,  и  эти   складки   расправятся.   Но
когда-нибудь они предательски  не  будут  сходить,  если  она  будет  даже
хохотать. Они еще больше углубятся от улыбок...
   - Меня в  это  время  командировали  в  Африку.  К  раку  это  никакого
отношения не имело. Но я думал об отце. Я вспомнил  ту  старую,  казалось,
погибшую  идею  противоракового  субстрата...  Вы  запомнили,  что   такое
субстрат?
   Там, на трамвайной площадке, детские губы с начинающимися складками  не
разжимались. Но голос, шедший изнутри, как при чревовещании, ответил:
   - Запомнила...
   - Я нашел тот потерянный штамм  мухи  цеце.  Вернувшись,  я  извлек  из
хромосомы мухи цеце ген и соединил  его  с  геном  федюнника.  Я  вырастил
ардабиолу. Представьте, в собственной квартире. В обыкновенном  деревянном
ящике с обыкновенной землей. Такой же куст, такие  же  листья,  но  вместо
коричневых ягод появились  зеленые  плоды,  похожие  на  фейхоа  -  только
поменьше...
   ...Зеркало в руках толстяка качнулось  от  рывка  трамвая,  и  из  него
выпало лицо девушки. Зеркало заколыхалось, как лоскутное одеяло, сшитое из
других, случайных лиц.
   -  Я  достал  крысу,  которой  была  введена   метилнитрозомочевина   -
сильнейший канцероген. У крысы была вызвана опухоль. Крысу, к  ужасу  моей
жены,  я  поселил  в  птичьей  клетке,  выпустив  оттуда  счастливую  этим
канарейку. Не знаю почему, я назвал крысу Аллой. Я держал ее впроголодь  и
потихоньку стал давать ей ардабиолу. Сначала Алла только обнюхивала плоды,
но отказывалась есть. Я начал разговаривать с Аллой. Я объяснял,  как  это
важно для нее самой и для людей. Жена решила, что я окончательно рехнулся.
Жена поставила мне ультиматум: "Или я, или крыса". Я  выбрал  крысу.  Алла
меня послушалась, стала есть  ардабиолу.  Она  вообще  оказалась  умницей.
Через неделю я заметил, что в ее тусклых,  печальных  глазенках  появилась
живинка. Заблестела шерсть. Восстановилась частично потерянная координация
движений. Алла забегала из угла а угол клетки. Через месяц однажды утром я
увидел, что три проволочки птичьей клетки перегрызены и  Алла  исчезла.  Я
стал звать ее по имени, и Алла вылезла из-под кухонного шкафа на мой  зов.
Я чувствовал себя предателем. Я взял ее в руки и попросил у  нее  прощения
за то, что ее  надо  убить.  Я  даже  заплакал.  Когда  Аллу  вскрыли,  то
оказалось, что опухоль исчезла. Я поделился своим открытием лишь  с  одним
человеком - с моим коллегой Мишечкиным. Он меня поднял на смех, назвал это
научным мистицизмом...
   - Молодые люди, вам эта бутылочка не  нужна?  -  раздался  ласковенький
голосок.
   Перед  Ардабьевым  и  девушкой  возникла   крохотная   старушка   -   с
расторопными глазами, держащая в одной руке бутылку из-под шампанского,  а
в другой - позванивающий дерюжный мешок.
   - Бутылку я около рыбака подобрала. Думала  -  евонная.  А  он  на  вас
кивнул  -  мол,  ихняя.  Я,  грит,  темно-зелеными  не  пользуюсь,   люблю
прозрачность... Так не нужна бутылочка-то?
   - Не нужна... - засмеялся Ардабьев и обратился к девушке: - Вот видите,
надо было нам вторую бутылку распить в честь бабушки...
   - Я и обождать могу... - с готовностью сказала  старушка.  -  Куда  мне
спешить-то?
   - Послезавтра, бабушка, - пообещал Ардабьев. - Послезавтра  на  это  же
самое место я привезу много пустых бутылок.
   Старушка благодарственно, однако не без сомнения закивала и  заковыляла
дальше, шевеля кусты палкой.
   Девушка, словно по-прежнему не  желая,  чтобы  Ардабьев  смотрел  ей  в
глаза, повернулась лицом к каналу. Ардабьев увидел, что  часть  ее  прямых
светлых волос на затылке забрана вверх, под кепку, а часть свободно льется
вниз, падая на плечи. Под самым  ободком  кепки  на  затылке  образовалась
линия разлома волос, и точно на  этой  линии  проступила  темная  родинка,
такая же, как на ее шее. Толстяка с зеркалом рядом не было, и Ардабьев  не
мог видеть лица девушки. Но читать можно не только по лицу, но и по спине.
Спина была измученная. Спина слушала, но думала о чем-то своем, о  чем  не
хотела думать.
   - Дальше, - требовательно сказала девушка. - Не молчите.
   - У отца снова начались боли в груди. Он прилетел в Москву.  Впервые  я
увидел его мрачным, мнительным. Я положил  его  на  Каширку.  Жидкость  из
груди откачали, начали  химиотерапию,  облучение,  но  сказали,  что  дело
безнадежное. Метастаз на метастазе. Я забрал отца домой. Я рассказал  отцу
про муху цеце, про федюнник, про Аллу. Я объяснил ему, что  это  риск.  Он
согласился. У меня осталось только двенадцать плодов ардабиолы. Я давал их
отцу по кусочкам и заваривал  листья.  Боли  прекратились  сразу.  Волосы,
прежде выпадавшие, начали расти. Через месяц снова  сделали  все  анализы.
Врачи своим глазам не поверили. Опухоль резервировалась...
   - Что? - переспросила девушка.
   - Рассосалась... Отец вернулся и теперь  снова  на  электровозе.  Но  я
держал язык за зубами. У меня не осталось  ни  одного  плода.  Я  набрался
терпения. Я подкармливал ардабиолу всеми на свете удобрениями. Вы  держали
в руках ее второй урожай. Сегодня с утра, еще до всех проклятых поросят, я
поехал в институт органической химии,  чтобы  они  сделали  точный  анализ
ардабиолы. Если возможен химический аналог,  то  в  руках  у  человечества
сильнейшее противораковое оружие. Однако по  закону  подлости  лаборатория
сегодня закрыта. Все  на  картошке...  Но  какая  разница  -  сегодня  или
завтра... Главное, что ардабиола есть!
   Ардабьев вскочил с песка и вдруг закричал на весь  берег,  торжествующе
размахивая руками:
   - Ар-да-би-о-ла!
   Пожилая пара, поспешно ссыпая  яичную  скорлупу  в  выдранный  разворот
"Огонька", боязливо направилась к своему уже высохшему "Запорожцу".
   А рыбак с безнадежной удочкой и ухом не повел.
   И вдруг Ардабьев увидел, что девушка  в  кепке  как-то  странно  начала
крениться набок. Лицо ее побелело.
   - Что с вами? - бросился к ней Ардабьев. - Я что,  замучил  вас  своими
раковыми разговорами?
   -  Н-нет...  -  помотала  головой  девушка.  -  Мне  плохо...  Я   сама
виновата... Я ехала в больницу... Отвезите меня туда...
   Растерянный Ардабьев подхватил ее под руки, усадил  в  пикап.  Больница
была рядом с той трамвайной остановкой, где девушка сошла часа два назад.
   - Не надо меня провожать... -  сказала  девушка,  поскрипывая  от  боли
зубами.
   Ардабьев, не слушаясь, довел ее до приемного покоя.
   - Ишь, кепку напялила! - раздалось чье-то женское  шипение  в  коридоре
вослед девушке. - А сама уже с утра на ногах не держится! Ну и молодежь!
   - Уходите, - сказала девушка Ардабьеву, потянув на себя ручку  двери  и
пошатываясь.
   - Кепку-то, кепку сними, бесстыдница! - дошипели ей в спину.
   Ардабьев остался в коридоре, присев на скрипучий стул  прямо  в  центре
шипения. Оно прекратилось.
   "Проклятая привычка шипеть. Даже в больнице... - думал Ардабьев. - А  я
тоже хорош... Разглагольствовал о спасении человечества, а сам не заметил,
что рядом со мной плохо человеку. Нет, я заметил это еще там, в трамвайном
окне... Поэтому я  и  поехал  за  трамваем...  А  потом  забыл...  Ушел  в
монолог..."
   Через полчаса Ардабьев хотел было постучаться в дверь приемного  покоя,
но дверь сама распахнулась, и  оттуда  выкатилась  кровать  на  колесиках.
Из-под простыни высовывалось только лицо девушки, почти не отличавшееся от
простыни по цвету, Веки девушки  были  сомкнуты,  но  слегка  подрагивали.
Кровать покатили по коридору, показавшемуся Ардабьеву бесконечным.  Чья-то
рука легла на плечо Ардабьеву. Перед ним стоял молодой врач с нелюбопытным
и недружелюбным лицом.
   - Ее привезли вы?
   - Я, - подавленно ответил Ардабьев.
   - Зайдите ко мне, - сказал врач.
   Ардабьев вошел, и врач раскрыл регистрационную книгу, не пригласив  его
сесть.
   - Что с ней? - спросил Ардабьев.
   - Сильное кровотечение... - сказал врач. - Кто ей делал аборт?
   - Не знаю... - пробормотал Ардабьев.
   - Делал это коновал... Так можно искалечить человека, -  уже  враждебно
сказал  врач.  -  Она  была  почти  без  сознания,  и   я   не   смог   ее
зарегистрировать. Ее фамилия?..
   - Не знаю... - опустил голову Ардабьев.
   - Ну хотя бы имя-то знаете? Где она живет? Работает? Учится?
   - Я ничего не знаю о ней... - не  поднимал  головы  Ардабьев.  -  Я  ее
просто подвез...
   Лицо врача осталось враждебно-недоверчивым. Он  закрыл  регистрационную
книгу и встал, давая понять, что разговор закончен.
   - Это не опасно? - не уходил Ардабьев.
   - Ей сейчас делают  переливание  крови...  Это  все,  что  я  могу  вам
сказать. - И недобро добавил: - Тем более что, по вашим словам, вы  ее  не
знаете...
   Выехав из больничного двора, Ардабьев вынужден  был  затормозить  перед
трамваем с тем же самым номером, но сквозь окно задней  площадки  на  него
взглянули не глаза девушки в кепке, а тревожные, спрашивающие что-то глаза
худенького  мальчика  в  пионерском   галстуке,   пытающегося   читать   и
заслоняющего  локтем  книгу  от  навалившегося  на  него  рулона   чьих-то
вьетнамских циновок.
   "А вдруг этот мальчик - самый нужный  сейчас  человечеству  человек,  а
вовсе не я? - подумал Ардабьев. - Вдруг он даст всем людям общую  веру  во
что-то? Или изобретет антибомбу?"
   Трамвай, всосав новых пассажиров, тронулся, а оранжевый пикап  все  еще
стоял, пока сзади не раздался раздраженный сигнал.
   Ардабьев взглянул в зеркальце:  в  бампер  пикапа  опять  почти  уперся
мебельный фургон. Возможно, другой, но  такой  же  по  форме  и,  наверно,
близкий по содержанию.
   Глядя  на  величественно-гневное  лицо  мебельного  шофера,   негодующе
высунувшегося из кабины фургона, Ардабьев горько усмехнулся:  "А  ведь  он
тоже уверен, что сейчас именно он самый нужный человечеству человек".
 
 

Экслер Алекс - Дневник Василия Пупкина 1-20


Дневник Василия Пупкина (выпуск первый)

10 февраля: Сегодня папик заявил, что хватит мне заниматься ерундой, и что
надо осваивать какую-нибудь компьютерную профессию, а то, дескать, я так и
вырасту идиот-идиотом (по выражению папика). Станешь веб-дизайнером, заявил
папик, будешь зарабатывать хорошие деньги. Потому как что это за профессия
- никто не знает, но деньги за так называемый веб-дизайн платят вполне
приличные. Потом, может быть наш идиот (это папик уже обращался к мамику)
перестанет, наконец, шляться по своим дебильным дискотекам. Я папику
сказал, что готов заняться общественно-полезным трудом в виде осваивания
компьютера, но мне для этого не хватает только одной мелочи -
непосредственно компьютера. Папик сказал, что деньги на компьютер даст, и
чтобы я сам выяснил - какую именно модель надо покупать.

11 февраля: Сегодня в школе спросил у мужиков совета - какой компьютер
круче и фирмовей. Мужики рассудительно ответили, что мне какой ни покупай -
толку не будет, так что нужно у папика денег вытрясти побольше, половину
прогулять на дискотеке, а на остальные купить какое-нибудь старье. Пришлось
вечером звонить Ленке и спрашивать - что лучше всего купить. Потом пришел
папик и я ему доложил, что мне нужен компьютер, который называется Sony
Playstation. Папик долго и внимательно на меня смотрел, потом позвал мамика
и спросил - откуда, по ее мнению, у их сыночка такой глубокий и
проникновенный ум? Мамик ответила, что наверняка от папика, так как ее ум
до сих пор находится на старом месте. Короче, они поссорились и от меня
отстали, поэтому я остаток вечера учил слова песен Жана Мишеля Жаре, чтобы
блеснуть на ближайшей дискотеке.

14 февраля: Папик приволок домой кучу газет, позвал меня и мы стали изучать
рекламы компьютерных фирм. Реклам было много, поэтому у нас аж глаза
разбежались. Папик считал, что надо покупать компьютер у той фирмы, где на
рекламе изображена блондинка, а я считал, что фирма с брюнеткой выглядит
намного солиднее. Папик достал из-под подушки журнал "Плейбой" и мы стали
сравнивать блондинок с брюнетками. Потом случайно в комнату зашла мамик и
папику пришлось отбиваться настольной лампой. А я пошел переводить на
русский язык фильм "Бал".

16 февраля: Папик сунул мне деньги и сказал, чтобы я без компьютера домой
не приходил. Мне в магазин тащиться не хотелось, поэтому поехал на
дискотеку и угостил там пивом всех мужиков из нашей школы. Вернулся домой в
час ночи и сказал папику, что компьютера нужной расцветки сегодня не было.
Папик на меня долго и внимательно посмотрел, но ничего не сказал. Я ему с
намеком включил песню "Мои финансы поют романсы", но папик не врубился и
заявил, чтобы я не смел в порядочном доме включать подобный кошмар (он у
меня - вообще не въезжает; конфилкт поколений, ничего не сделаешь).

18 февраля: Сказал папику, что поехал за компьютером, а сам взял Ленку и
повел ее в крутой ресторан "Якорь", который в здании "Палас-отеля". Этот
придурок на дверях нас сначала пускать не хотел, но я ему шикарным жестом
сунул 10 баксов в зубы, тот сразу засюсюкал и даже почистил мою бандану.
Ленка сказала, что не ожидала от меня такой крутости. Внутри ресторана было
довольно здорово, только музыка играла какая-то дурацкая. Ленка себе
заказала яичницу и стакан севен-ап, а я решил - гулять так гулять и
попросил гамбургер, сникерс, литруху кока-колы и виски с содовой. Вискарь
оказался жуткой гадостью, но я его вылил в кока-колу и стало терпимо. Потом
по залу стали ходить какие-то козлы со скрипкой и гитарой. Я их поманил
20-баксовой бумажкой и заставил сыграть песню из последнего альбома "Мотли
Крю". Сыграли они неплохо, но тетенька за соседним столом от неожиданности
громко икнула и уронила бокал с шампанским себе в тарелку. Когда
расплачивался, денег немножко не хватило (я предусмотрительно оставил
заначку дома), но я шикарным жестом предложил им свои часы Ролекс, которые
очень похожи на настоящие, хотя и стоили 35 рублей. А у них, блин,
оказывается, такие грубые официанты, а еще считают себя крутым рестораном.
Ноги моей там больше не будет. И кока-кола была явно разбавленная. Когда
пришел домой, папика еще не было. Я со страхом ждал его возвращения, но
папик пришел пьяный и веселый, сел на кухню смотреть телевизор (он просто
забыл, что телевизор два года назад переставили в спальню), увидел таракана
на стене и стал в него кидаться сахарницей. На шум вышла мамик и папику
сразу стало больно и обидно.

20 февраля: Подсчитал свои финансы и по дороге домой купил электронную игру
"тетрис". Папику сказал, что это - новый портативный компьютер, созданный
специально для дизайна. Показал ему как из кубиков складываются всякие
фигурки. Папик долго и внимательно смотрел мне в глаза, потом взял "тетрис"
и со страшной силой грянул им мне по ушам. Хорошо еще, что дома была мамик
и она ухитрилась шваброй загнать папика в ванную и там запереть. Все-таки,
папик у меня страшно грубый. Разве можно наследника называть такими
словами? А его попытка выпороть меня картиной "Иван Грозный убивает своего
сына" - просто ни в какие ворота не лезет.


 

 

Сергей Литовкин - На флоте бабочек не ловят


ВАЛЮТЧИК

(Лица, события и обстоятельства изменены, но факты, несомненно, имели место
быть)

Случилось мне в начале семидесятых годов уже ушедшего двадцатого
века окончить военное училище и в звании лейтенанта прибыть на Черноморский
флот. С распределением на конкретную должность вышла заминка. Все мои
сокурсники уже зарабатывали "фитили" на кораблях, а я - еще затаптывал ворс
ковровых дорожек штабных коридоров, общаясь с флотскими кадровиками.
Особенно я не переживал, полагая, что подобрать достойную службу для
реализации моих исключительных способностей - задача непростая. Значительно
позже я понял, что при плановой системе заявок на выпускников,
запрашиваемое количество всегда превышает необходимое. Заявку в тот год
неожиданно удовлетворили в полном объеме, что и сказалось на моей судьбе
самым парадоксальным образом.

Каждый будний день в течение полутора месяцев я просиживал в кабинете
одного доброжелательного кадровика - капитана третьего ранга, списанного из
плавсостава ввиду его несовместимости с качкой. То есть по болезни.
Морской. Он называл себя моим шефом, гонял с мелкими поручениями по
флотским частям и оставлял дежурить на своем телефоне, отлучаясь по
служебным или иным надобностям. Обычно, после обеда шеф отпускал меня домой
в арендованную в частном секторе халупу с дворянскими удобствами, но
божественным видом на море. Я чувствовал себя полноценным курортником
южного берега Крыма.

Как-то утром шеф встретил меня вопросом:

- Ты какой язык, кроме русского, знаешь?

- Английский, - ответил я, забыв добавить стандартный анкетный шаблон: -
читаю и перевожу со словарем, что не оставляет иллюзий у понимающего
человека.

Такая забывчивость вскоре вышла мне боком.

К вечеру я уже оказался прикомандирован в качестве переводчика на военное
гидрографическое судно, уходящее через сутки в Средиземное море.

- Не психуй, - сказал шеф, когда я узнал, что приказ подписан и назад хода
нет. - Там и без тебя почти все переводчики. Тобой мы просто закрываем
амбразуру. Нельзя корабль в море отправлять с дырками в штатном расписании.
А пока будешь морячиться, я тебе толковое место подберу. Говори, чего
хочешь? Мои крестники все в люди вышли.

Я снял полки потертый справочник по кораблям всех флотов и народов "Джейнс"
и нашел свое судно. Информация была убийственной. Супостатский справочник
утверждал, что это переоборудованный китобой.

По водоизмещению он незначительно превышал "Санту Марию" Колумба, а по
скорости хода не оставлял надежды на реализацию проекта Жюля Верна: -
Вокруг света за 80 дней. Он был моложе меня, но ненамного.

- Кранты, - произнес я вслух и повторил раза три без всякого выражения,
хотя несколько крепких выражений построились в очередь, чтобы сорваться с
языка при первой возможности.

О такой ли службе я мечтал?!

* * *

- Ерунда, - заявил командир гидрографа - капитан-лейтенант небольшого
роста, но с высокой уверенностью в себе, когда я представился и честно
поведал историю своего прикомандирования. - У нас половина специалистов в
бригаде может только автономный паек на дерьмо переводить, и переводят. Не
рассказывай больше никому эти глупости. Постарайся быть полезным, а если не
справишься - отдам тебя замполиту для проведения политзанятий с матросами.
Он давно просит еще одну жертву.

Я поблагодарил за доверие, щелкнул каблуками и направился в отведенную мне
каюту. Она оказалась маленькой, как стенной шкаф, но зато одноместной.

Я побросал в угол вещички и задумчиво уселся на койку. По громкой связи
прохрипело:

- Корабль к бою и походу приготовить! - застучали башмаки, завибрировали
агрегаты, койка начала подпрыгивать в такт вращению какого-то скрипучего
вала. Я прижал койку своим телом и, почувствовав себя частью дребезжащего
организма, решил постараться быть полезным.

* * *

Шел третий месяц похода. Я уже успел не только уяснить свое невежество, но
и кое в чем поверхностно разобраться, считая, правда, свое понимание
достаточно глубоким. Удалось подружиться с несколькими офицерами -
ровесниками и не поссориться с остальными, что давалось нелегко, учитывая
замкнутость пространства и сообщества. Отсутствие в подчинении личного
состава позволяло иногда ощущать себя пассажиром круизного теплохода, что
неизбежно разрушали звуки бурного потока ненормативной лексики, тоже
отличающейся известной гармонией. Все шло нормально.

И этот день тоже не предвещал ничего дурного. С утра побаливала голова
после вчерашнего застолья. У доктора Олега был день рождения и он угостил
резервным спиртом (в просторечии - шилом) своих земляков-ленинградцев. В
этот круг вошли связист Саша, я и штурман. Все - лейтенанты. К концу
посиделок в амбулаторию, подделав условный стук, проник особист старлей
Виктор. Пить он не стал, доел праздничную закуску и посоветовал не болтать
лишнего. Никто не понял, что он имел в виду, но беседа скисла и все
разошлись по каютам.

Слева по курсу в двух милях виднелся американский авианосец, за которым мы
ползли уже несколько часов. Размеры плавучего аэродрома поражали, особенно
в сравнении с нашим убогим челном. Мы выглядели как граненый стакан рядом с
бочкой квашеной капусты.

- Боцманской команде приготовиться, - проорал в КГС старпом с мостика.

- Будет грандиозная операция, - услышал я за спиной и обернулся.

Виктор показывал на огромный сачок, который не без труда волокли мичман и
три матроса. Я вспомнил слова шефа о том, что частое явление особиста -
одна из самых плохих примет, но тут же забыл, а, наверное, напрасно. Мы
замедлили ход и, как только авианосец скрылся из виду, боцмана начали
вылавливать сачком из-за борта здоровенные пластиковые мешки. Казалось, что
авианосец оставил за собой след из нескольких десятков поплавков.

Мусор, - догадался я, - на америкосе закончили приборку и повыбрасывали
мусор в море в полимерной упаковке. Тогда это было в диковинку.

- Жду, не дождусь, когда нам с сачком выдадут премиальные за разоблачение
козней противника, - устало, но гордо прогудел мичман, когда штук шесть
мешков было выброшено на шкафут. Этим операция и завершилась.

Мешки начали тонуть, а шестиметровое древко уникального инструмента уже
перестало повиноваться опытным боцманским рукам. Замполит, особист и еще
несколько офицеров, в том числе и я в качестве официального переводчика,
были допущены к вскрытию добычи. Кто-то из классиков очень верно сказал,
что разведка - грязное дело, думал я, натягивая на руки толстые резиновые
перчатки. Надпись на перчатках об их испытании на 6000 вольт создавала
некую иллюзию безопасности. Отходы жизнедеятельности ярко демонстрировали
благополучие американских ВМС. На авианосце вкусно ели, пили и выпивали,
ухаживали за телом и его элементами, брились, листали красочные журналы,
слушали музыку и играли в карты. Радиоактивность мусора соответствовала
норме. Качество наших отходов проигрывало почти по всем пунктам, кроме
последнего.

Замполит собрал пачку полиграфической продукции, судя по обложкам крайне
аморального свойства, и удалился восвояси. Мне досталось с десяток суточных
планов, представляющих собой нечто вроде корабельных газет, несколько
деловых писем и стопка стандартных бумажек туманного содержания. Почти на
всех документах было написано запрещение выносить их за пределы корабля,
или стояли грозные грифы секретности. Все это я разложил на столике в каюте
и приготовился к ответственной аналитическо-переводильческой работе. В
каюту без стука ввалился связист Саня и грохнулся на мою койку.

- Голова болит. Не иначе доктор нас хреновым спиртом напоил, - простонал
он.

Я кивнул, голове действительно было некомфортно.

- Помнишь, он хвастался, что четыре аппендицита у матросов вырезал? Еще
большущую банку показывал, где эти отростки плавали, - продолжал Саша.

Я кивнул и насторожился.

- Так, я думаю, что он нас из этой банки и угощал. Ведь неделю назад, когда
мы солидарность с Африкой отмечали, божился, что шило у него давно
кончилось. Женой, детьми и Гиппократом клялся.

К горлу подступила тошнота. Я выронил из рук сдвоенный лист суточного
плана, он развернулся, и из его середины на палубу спланировала небольшая,
похожая на лотерейку, бумажка. Саня поднял бумажку и осмотрел со всех
сторон, с заметным затруднением концентрируя внимание на изучаемом объекте.

- Пять долларов! Вот проклятые буржуины, - деньги свои выкидывают, а мы
настойку на человеческом ливере пьем.

Никогда не слышал в его голосе столько искренней обиды и классовой
ненависти. Я отобрал у него зеленый символ золотого чистогана и пришпилил
на переборку между календарем и семейной фотографией.

- Все! - сказал я, - Хватит болтать. Пошли к Олегу. Он - доктор, а мы
теперь - пациенты.

* * *

Когда Олег понял суть предъявленных обвинений, он пару минут беззвучно
открывал рот и интенсивно вращал указательным пальцем сначала у своего, а
потом и у Сашиного виска, после чего заорал:

- Вы идиоты! Это мой НЗ, а аппендиксы у меня в формалине купаются. Пить
надо меньше и закусывать лучше! Кроме желтого аспирина ничего у меня теперь
не получите.

Мы искренне покаялись и признали свою умственную ущербность. Доктор остыл
и, даже, повеселел. Глубокомысленно заявив, что подобное излечивают
подобным, он нацедил каждому по тридцать грамм, тщательно скрывая свой НЗ
от посторонних глаз. В качестве закуски он высыпал на столик из огромной
банки две горсти канареечного цвета шариков. "Гексавит" - прочитал я на
баночной наклейке и, боясь гнева доктора, проглотил с отвращением несколько
витаминок вслед за лечебной дозой спирта ужасающей противности.

* * *

Из выловленных бумажек, кроме прочего, стало известно, что по случаю
какого-то американского праздника намедни на палубе проводились для
развлечения гонки на электрокарах, а матрос Давыдофф оштрафован на двести
долларов за нетрезвое состояние организма в служебное время. Кажется, я
правильно перевел формулировку. Меня охватило чувство славянской
солидарности, да и состояние организма тоже соответствовало.

Некоторые суточные планы были в нескольких экземплярах, и я решил, что без
ущерба для дела могу оставить пару штук себе на память. Что я и сделал,
засунув дубликаты под стопку словарей в рундук. Пока я работал, ко мне
периодически заглядывали офицеры и мичмана с просьбой показать выловленные
доллары. Конвертируемая валюта в Союзе находилась под запретом и каждому
было интересно пощупать диковинку. Весть о чудесном явлении быстро
распространилась благодаря длинному языку связиста. Последним, прибыл
уполномоченный особого отдела.

- Замполит меня обскакал. Он доложил на эскадру, что ты проповедуешь чуждый
образ жизни. Как это тебе удается?

Я показал Виктору пятерку и описал историю ее появления, а также живой
интерес экипажа к находке.

- Да, разум ограничен, но дурь - беспредельна. Может быть, ты ему где-то на
мозоль наступил?

Тут я вспомнил и рассказал о том, как пару дней назад, дублировал на
мостике вахтенного. А было вот, что:

Командир дремал в углу в своем эргономичном персональном кресле. Время -
заполночь. На мостик поднялся замполит показать командиру перед отправкой
очередное политдонесение. Тот сонно глянул на текст и пробурчал:

- Ну, что там? Опять матрос Пупкин превзошел нормативы по борьбе с
противогазом? Смотри-ка, четыре листа накатал. Докладывал бы ты, комиссар,
покороче, например: ПОЛИМОРСОС НА ВЫСИДУРЕ.

- Что, что? - удивился замполит.

- Сокращение: политико-моральное состояние на высоком идейном уровне.

Замполит окинул взором затемненный мостик. Похоронное выражение лица
рулевого матроса у штурвала его удовлетворило, но легкая ухмылка на моей
физиономии заставила нахмуриться и поджать губы.

- Шутите. А идеологическое противоборство не знает компромиссов!

Командир, а вслед за ним и я изобразили глубокую скорбь, но было уже
поздно. Замполит покинул мостик в сильной обиде. Эх! Зря я тогда
осклабился, такое не прощается.

- Да, - подтвердил Витя, - Вполне возможно. - Виктор! Забери у меня эти
доллары в качестве вещественного доказательства империалистической
диверсии. Они, небось, нас ждали с мусором и специально их подкинули. И
порнухи для замполита накидали чертову уйму.

- Э, нет, милый. Особиста за пятерку не купишь. Попробуй всучить замполиту,
но, думаю, не возьмет. Он уже раззвонил на весь мир и на твоем примере
воспитательную программу построит. А те, кто валюту лапал, будут руки
прилюдно скипидаром оттирать и двойной комплект первоисточников
марксизма-ленинизма конспектировать.

- Что же делать? - от нарисованной особистом картины мне стало худо.

- Смирись и кайся. Дурак, мол, не понял, принял за салфетку. Только не
умничай, чем глупей - тем лучше. Попробую я с ним поговорить, но в успех не
верю. И про порнуху молчи. Замполит ее с закрытыми глазами уже сургучом
опечатал для сдачи в политотдел.

Виктор собрался, уже было, уходить, но вдруг спросил:

- Да, кстати, у тебя не остались такие помидорчики в томате, что ты вчера к
доктору на день рожденья приносил?

Особист убыл, унося память о семье и родине - двухлитровую банку
эксклюзивной домашней закуски, а я остался комкать в руках чуждую мне по
духу и сути находку.

К вечеру у нас с Сашей здорово разболелись животы. Наверное, витамины у
доктора были сильно просроченные. Мы к нему лечиться не пошли, потому, что
при таких симптомах он всегда ставит диагноз - аппендицит....

* * *

Партсобрание прошло под знаком борьбы с заразой - долларом и со мной, как с
разносчиком этой заразы. Сразу после оглашения повестки, командира
пригласили на мостик, и он уже не вернулся на поле идейной брани. Возможно,
это приглашение он спланировал заранее. Вступившемуся было за меня Саше,
досталось самому, как соучастнику. Еще ему замполит припомнил прошлогоднюю
стычку с патрулем где-то на танцах. Больше никто не пикнул. Решение было
гуманным - поставить на вид, мне, естественно, а не доллару.

- Хорошо, что ты прикомандированный, - сказал Олег после собрания, - Своего
истоптали бы всмятку.

- Где у вас это, - обратился ко мне замполит.

- Заберете? - обрадовался я.

- Ну, уж нет, храните. В базе посоветуемся с руководством и примем решение,
- поднял он указательный палец, - Это ж - ВАЛЮТА.

В его произношении каждая буква в этом слове была заглавной и вызывала
отвращение. С того дня ко мне надолго приклеилась кличка - валютчик.

* * *

Возвращение в базу было неожиданным. Мы уже недели две ждали заправку
топливом и продовольствием с какого-то танкера, но встретиться с ним никак
не удавалось. Питание однообразное. Выгребли все баталерные припасы и
заначки. Большой ларь с картошкой и овощами, установленный на баке, сорвало
с креплений и смыло волной еще месяц назад во время шторма где-то около
Мальты. Очевидцы успели заметить, как он воспарил над палубой и пронесся в
пяти дюймах от надстройки со скоростью встречного экспресса Октябрьской
железной дороги. Из крупы у нас - только немного риса, а из мясных
продуктов - только консервированные деликатесные говяжьи языки в желе. Я с
тех времен никогда не допускал представлений о языке в кулинарном смысле,
да и к рису отношусь с предубеждением. Говорят, что окончание моторесурса
нашего корабля было для всех неожиданностью, причем продлить его без
капремонта никто не решился - регламенты, однако. Срочно в базу - решило
руководство. Заправлять нас, естественно, не стали и еще дней пять-шесть
предстояло оставаться "язычниками". А ведь баталер-кормилец эти консервы
наверняка берег для выгоднейшего бартера.

* * *

В базу нас сразу не пустили и оставили ночевать на внешнем рейде,
предупредив, что с утра будет заслушивание по результатам похода с
прибытием на корабль комбрига со свитой. Всю ночь вылизывали пароход,
драили медяшки, писали доклады и справки. Шел инструктаж личного состава о
том, как правильно отвечать на провокационные и дурацкие вопросы. Готовился
праздничный завтрак из известных деликатесных продуктов - "язык
проглотишь". Утром, после бессонной ночи корабль, ведомый командиром,
блестяще швартанулся на свое штатное место. Подтащили сходни и на борт,
отдавая честь флагу, словно отмахиваясь от назойливых насекомых,
проследовали один за другим крупнозвездные офицеры, числом не менее
двадцати. Заслушивание в кают-компании проходило спокойно. Результаты
похода были приличными: задачи выполнены, люди живы, техника условно
исправна. Диссонансом прозвучала лишь баллада замполита о его поединке с
долларом, который пытался искушать личный состав. Моя роль троянского коня,
носителя коварной зелени выглядела роковой. Это выступление внесло
некоторую живинку в массы и проверяющие, сдерживая улыбки, разошлись по
постам в хорошем настроении. Меня подозвал к себе начальник политотдела,
потеребил мою галстучную заколку и, повернувшись к замполиту, повелел:

- Сдать в банк.

Я ляпнул:

- Спасибо, - и попросил разрешения удалиться.

Тот, по отечески кивнув, мечтательно погрузил взгляд в украшение
кают-компании - картину морского сражения времен парусного флота. Замполит
бдительно прочесал левым глазом картину, не отрывая от меня взора правого
глаза. Уходя, я слышал басок НачПО:

- А тебе, дорогой, пора в академию. Перерос ты здесь себя, перерос.

В ответных словах замполита сквозила глубокая сыновья благодарность и
горечь от возможного расставания. Я быстренько вышел в оптически-мертвую
зону относительно политруководства и успешно покинул кают-компанию. В тот
же день под конвоем пропагандиста N-ской бригады я отправился в банк.
Девушка из банковского окошка в ответ на просьбу принять пять долларов,
нажала на какую-то кнопочку, вследствие чего из боковой дверцы появился
мужчина не первой молодости в сатиновых нарукавниках.

- Я начальник отдела банка. Чем могу служить?

Мы рассказали легенду о волне, выкинувшей на палубу бутылку, в которой
вместо призыва о помощи оказалась зловещая валюта.

- Лучше бы там оказался волшебник-джинн, - доверчиво улыбнулся банкир, - С
ним у Вас было б меньше проблем.

Он объяснил, что из-за такой мелочевки не собирается тревожить свои
многочисленные гроссбухи и вносить путаницу в отчетность. Да и мне нет
резона писать заявления и собирать справки и характеристики.

- Доллары принадлежат Вам, но владеть ими Вы не имеете права, - закончил
речь банкир.

От этой фразы несло мертвечиной и мне стало грустно.

- Как же быть?

- Есть один элегантный выход. Я позвоню в наш магазин, и Вы там что-либо
себе купите на имеющуюся сумму, а чек отдадите своему бдительному
начальнику.

- Умные и благородные люди, - подумал я тогда про банкиров и долго и горячо
благодарил моего спасителя. (Интересно, дожил ли он до времен банковского
расцвета. Боюсь, что нет: я не встречал его фотографий на журнальных
обложках...)

В валютном магазине, куда нас запустили с черного хода, услышав пароль: -
мы ото Льва Семеновича, БЫЛО ВСЕ.

Мой конвоир с ходу отверг предложение о покупке нескольких флаконов
экзотического спиртного и выбрал для меня водолазку, а для себя - главное
оружие политрабочего - авторучку. Мне было уже все равно. Инцидент
исчерпан. Я счастлив, жив и даже в водолазке.

* * *

С причала я позвонил шефу, который радостно сообщил, что завтра я убываю в
Николаев на строящийся там головной крейсер нового проекта, куда назначен
командиром группы радиолокационного комплекса.

- Но я же штурман, а не радиотехнарь!!!

- Отставить отговорки. Кадры решили и ША! Заходи за документами. Потом еще
благодарить будешь, Валютчик.

Я чертыхнулся и пошел на почти родной гидрограф собирать вещички. Без
разбору я затолкал все подряд в большую хозяйственную сумку, а сверху
уложил горкой словари из рундука. Их надо было успеть до отъезда сдать в
библиотеку. После второй попытки застегнуть сумку несколько книг вывалилось
на палубу, и посыпались листки. Я нагнулся и поднял суточный план с
авианосца, автоматически безотчетно развернул его и сразу сел на койку -
подкосились ноги. Между листками уютно устроилась почти новенькая купюра
номиналом пять долларов. Сейчас я уже не так уверен, но тогда мне ясно
почудился запах серы. Глядя в лицо заокеанского государственного мужа на
банкноте, я впервые в жизни истово перекрестился. Он подмигнул.

* * *

В прошлом году я случайно в метро столкнулся с изрядно постаревшим, но
узнаваемым шефом. Пока мы хлопали друг друга по плечам, я четко вспомнил, в
какой из книжек на дальней полке запрятана злополучная пятерка баксов. Мы
ее нашли и успешно пропили по случаю такой редкой и радостной встречи. Если
бы не шеф нам вполне хватило б этой суммы, но ему позарез захотелось на
закуску заливных языков...

 

Эммануил Казакевич - Звезда


ГЛАВА ПЕРВАЯ

     Дивизия, наступая, углубилась в бескрайние леса, и они поглотили ее.
     То,  что  не  удалось  ни  немецким  танкам,  ни немецкой  авиации,  ни
свирепствующим здесь бандитским шайкам,  сумели  сделать эти обширные лесные
пространства  с дорогами, разбитыми  войной и размытыми весенней распутицей.
На   дальних   лесных   опушках   застряли  грузовики   с   боеприпасами   и
продовольствием.  В  затерянных   среди  лесов  хуторах  завязли  санитарные
автобусы. На берегах безымянных  рек, оставшись без горючего, разбросал свои
пушки артиллерийский полк. Все это с каждым часом катастрофически отдалялось
от пехоты. А пехота, одна-одинешенька, все-таки продолжала двигаться вперед,
урезав рацион и дрожа над каждым патроном. Потом и она начала сдавать. Напор
ее становился все слабее, все неуверенней,  и,  воспользовавшись этим, немцы
вышли из-под удара и поспешно убрались на запад.
     Противник исчез.
     Пехотинцы, даже оставшись  без противника,  продолжают делать  то дело,
ради которого существуют: они занимают  территорию, отвоеванную у  врага. Но
нет ничего безотраднее зрелища оторванных от  противника разведчиков. Словно
потеряв  смысл  существования,  они  шагают  по  обочинам дороги, как  тела,
лишенные души.
     Одну  такую группу догнал на своем "виллисе" командир дивизии полковник
Сербиченко. Он  медленно вылез  из  машины  и  остановился посреди  грязной,
разбитой дороги, уперев руки в бока и насмешливо улыбаясь.
     Разведчики, увидев комдива, остановились.
     - Ну что,-  спросил он,-  потеряли противника, орлы? Где противник, что
он делает?
     Он узнал в идущем впереди разведчике лейтенанта Травкина (комдив помнил
в лицо всех своих офицеров) и укоризненно замотал головой:
     - И ты, Травкин? - И едко продолжал:  - Веселая война, нечего сказать,-
по деревням молоко пить  да по  бабам шататься...  Так до Германии дойдешь и
противника  не  увидишь с  вами. А хорошо  бы,  а? -  спросил  он неожиданно
весело.
     Сидевший  в машине начальник штаба дивизии  подполковник  Галиев устало
улыбался, удивляясь неожиданной перемене в  настроении полковника. За минуту
до этого полковник беспощадно распекал его за нераспорядительность, и Галиев
молчал с убитым видом.
     Настроение   комдива   изменилось  при  виде   разведчиков.   Полковник
Сербиченко  начал свою службу в  1915 году пешим разведчиком.  В разведчиках
получил  он  боевое  крещение  и  заслужил  георгиевский  крест.  Разведчики
остались его  слабостью навсегда. Его  сердце  играло  при виде  их  зеленых
маскхалатов, загорелых лиц  и  бесшумного шага. Неотступно  друг  за дружкой
идут  они  по   обочине  дороги,  готовые   в   любое  мгновение  исчезнуть,
раствориться  в  безмолвии лесов,  в  неровностях  почвы, в  мерцающих тенях
сумерек.
     Впрочем, упреки комдива были серьезными упреками. Дать противнику уйти,
или  - как это говорится  на торжественном языке воинских уставов - дать ему
оторваться,- это для разведчиков крупная неприятность, почти позор.
     В  словах полковника  чувствовалась  гнетущая  его  тревога  за  судьбу
дивизии.  Он   боялся  встречи   с  противником  потому,  что  дивизия  была
обескровлена, а тылы отстали. И в то же время он хотел встретиться наконец с
этим исчезнувшим противником, сцепиться с ним, узнать, чего он хочет, на что
способен. Да  и кроме  того, просто пора было остановиться, привести людей и
хозяйство в порядок. Конечно,  не хотелось даже себе самому сознаваться, что
его желание противоречит страстному  порыву всей страны, но он мечтал, чтобы
наступление приостановилось. Таковы тайны ремесла.
     А разведчики стояли  молча,  переминаясь с  ноги на ногу. Вид у них был
довольно жалкий.
     - Вот они, твои глаза и уши,- пренебрежительно сказал комдив начальнику
штаба и сел в машину. "Виллис" тронулся.
     Разведчики  постояли еще минуту, затем Травкин медленно пошел дальше, а
за ним двинулись и остальные.
     По  привычке  прислушиваясь к  каждому  шороху, Травкин  думал  о своем
взводе.
     Как и комдив, лейтенант и желал  и боялся  встречи с противником. Желал
потому,  что так  ему повелевал  долг,  и  потому  еще, что дни вынужденного
бездействия пагубно  отражаются на разведчиках, опутывая их опасной паутиной
лени и беспечности. Боялся же потому, что из восемнадцати человек, имевшихся
у него в начале наступления, осталось всего двенадцать.  Правда, среди них -
известный всей  дивизии  Аниканов,  бесстрашный  Марченко,  лихой Мамочкин и
испытанные старые разведчики - Бражников  и Быков.  Однако остальные были  в
большинстве вчерашние стрелки, набранные из частей в ходе  наступления. Этим
людям пока очень  нравится  ходить  в разведчиках, шагать  друг  за  дружкой
маленькими  группами, пользуясь  свободой,  немыслимой в пехотной  части. Их
окружают  почет и  уважение. Это, разумеется, не может не льстить им,  и они
глядят орлами, но каковы они будут в деле - неизвестно.
     Теперь Травкин  понял, что  именно  эти причины  и  заставляли  его  не
торопиться.  Его  огорчили упреки  комдива,  тем более  что он знал слабость
Сербиченко   к  разведчикам.  Зеленые  глаза   полковника  глядели  на  него
хитроватым   взглядом   старого,   опытного    разведчика   прошлой   войны,
унтер-офицера Сербиченко, который из разделяющей  их дали лет и судеб как бы
говорил испытующе: "Ну, посмотрим, каков ты, молодой, против меня, старого".
     Между  тем взвод вступил в селение. Это  была обычная западноукраинская
деревня, разбросанная по-хуторскому. С огромного, в три человеческих  роста,
креста смотрел на солдат распятый Иисус.  Улицы были пустынны,  и только лай
собак  по дворам и едва приметное движение домотканых холщовых занавесок  на
окнах  показывали, что люди,  запуганные  бандитскими  шайками,  внимательно
присматриваются к проходящим по деревне солдатам.
     Травкин  повел свой отряд  к одинокому дому на  пригорке. Дверь открыла
старая  бабка.  Она  отогнала большого  пса  и неторопливо  оглядела  солдат
глубоко сидящими глазами из-под густых седоватых бровей.
     - Здравствуйте,- сказал Травкин,- мы к вам отдохнуть на часок.
     Разведчики вошли  вслед за  ней в  чистую комнату  с  крашеным  полом и
множеством икон. Иконы, как солдаты замечали уже  не раз в этих краях,  были
не такие, как  в России,- без риз, с конфетно-красивыми личиками святых. Что
касается бабки, то она в точности походила на украинских старух из-под Киева
или  Чернигова,  в  бесчисленных  холщовых  юбках,  с сухонькими,  жилистыми
ручками, и отличалась от них только недобрым светом колючих глаз.
     Однако, несмотря  на ее  угрюмую,  почти  враждебную  молчаливость, она
подала захожим  солдатам свежего хлеба, молока, густого  как сливки, соленых
огурцов и полный чугун картошки.  Но все  это  - с  таким недружелюбием, что
кусок не лез в горло.
     - Вот бандитская мамка! - проворчал один из разведчиков.
     Он  угадал  наполовину.  Младший  сын старухи  действительно  пошел  по
бандитской лесной  тропе.  Старший же подался  в красные  партизаны. И  в то
время  как  мать  бандита  враждебно  молчала, мать  партизана  гостеприимно
открыла бойцам  дверь  своей  хаты.  Подав разведчикам  на  закуску жареного
свиного  сала  и квасу  в глиняном  кувшине, мать партизана  уступила  место
матери бандита, которая с мрачным видом засела за ткацкий станок, занимавший
полкомнаты.
     Сержант Иван Аниканов, спокойный  человек с широким простоватым лицом и
маленькими, великой проницательности глазками, сказал ей:
     - Что  же ты молчишь,  как  немая, бабуся? Села бы с нами,  что  ли, да
рассказала чего-нибудь.
     Сержант Мамочкин, сутулый, худой, нервный, насмешливо пробормотал:
     - Ну и кавалер же этот Аниканов! Охота ему поболтать со старушкой!..
     Травкин,  занятый своими  мыслями, вышел  из  дому и  остановился возле
крыльца. Деревня дремала. По косогору ходили стреноженные крестьянские кони.
Было  совершенно  тихо,  как   может  быть  тихо  только   в  деревне  после
стремительного прохода двух враждующих армий.
     - Задумался наш  лейтенант,- заговорил Аниканов,  когда Травкин вышел.-
Как сказывал комдив? Веселая война? Молоко пить да по бабам шататься...
     Мамочкин вскипел:
     - Что  там комдив  говорил, это  его дело.  А ты чего лезешь? Не хочешь
молока -  не  пей,  вон  вода в  кадке. Это не  твое дело, а  лейтенанта. Он
отвечает перед высшим начальством. Ты нянькой хочешь  быть при лейтенанте. А
кто  ты такой? Деревенщина. Попался бы ты  мне в Керчи, я  бы  тебя за  пять
минут раздел, разул и рыбкам на обед продал.
     Аниканов беззлобно рассмеялся:
     - Это  верно. Раздеть, разуть - это по твоей  части. Ну и насчет обедов
ты мастер. Про это и говорил комдив.
     - Ну и что? -  наскакивал Мамочкин, как  всегда уязвленный спокойствием
Аниканова.- И пообедать можно. Разведчик с головой обедает получше генерала.
Обед смелости и смекалки прибавляет. Понятно?
     Розовощекий,  с льняными волосами  Бражников, круглолицый,  веснушчатый
Быков,  семнадцатилетний  мальчик   Юра  Голубовский,   которого  все  звали
"Голубь", высокий красавец Феоктистов и остальные, улыбаясь, слушали горячий
южный говорок Мамочкина и спокойную, плавную речь Аниканова. Только Марченко
-  широкоплечий,  белозубый,  смуглый -  все время  стоял  возле  старухи  у
ткацкого станка и с наивным  удивлением городского  человека повторял, глядя
на ее маленькие сухонькие ручки:
     - Это же целая фабрика!
     В спорах Мамочкина  с Аникановым - то веселых,  то яростных  спорах  по
любому поводу: о преимуществах керченской селедки перед  иркутским омулем, о
сравнительных качествах немецкого и советского автоматов, о том, сумасшедший
ли Гитлер или просто сволочь, и о сроках открытия второго фронта -  Мамочкин
был нападающей стороной, а Аниканов,  хитро щуря  умнейшие маленькие глазки,
добродушно,   но  едко   оборонялся,  повергая  Мамочкина  в   ярость  своим
спокойствием.
     Мамочкина,  с  его  несдержанностью бузотера и неврастеника, раздражали
аникановская   деревенская   солидность   и   добродушие.    К   раздражению
примешивалось чувство тайной зависти. У Аниканова был орден, а у него только
медаль;  к Аниканову командир относился почти как к  равному, а к нему почти
как ко всем остальным.  Все это уязвляло Мамочкина. Он утешал себя  тем, что
Аниканов - партиец и поэтому, дескать, пользуется особым доверием, но в душе
он сам восхищался хладнокровным  мужеством Аниканова.  Смелость же Мамочкина
была зачастую позерством, нуждалась в беспрестанном подстегивании самолюбия,
и  он  понимал  это.  Самолюбия  у  Мамочкина  было  хоть  отбавляй, за  ним
утвердилась  слава  хорошего разведчика, и он  действительно  участвовал  во
многих славных делах, где первую роль играл все-таки Аниканов.
     Зато в перерывах  между  боевыми заданиями Мамочкин умел показать товар
лицом. Молодые разведчики, еще не бывшие в  деле, восхищались им. Он щеголял
в широченных шароварах и хромовых желтых сапожках, ворот его гимнастерки был
всегда  расстегнут,  а  черный  чуб своевольно выбивался  из-под  кубанки  с
ярко-зеленым  верхом.   Куда  было   до  него  массивному,  широколицему   и
простоватому Аниканову!
     Происхождение  и довоенное бытие  каждого из  них  -  колхозная  хватка
сибиряка  Аниканова,  сметливость  и  точный   расчет  металлиста  Марченко,
портовая  бесшабашность Мамочкина  - все это наложило свой  отпечаток  на их
поведение и  нрав, но прошлое  уже  казалось чрезвычайно  далеким.  Не зная,
сколько еще продлится война, они  ушли в нее  с головой. Война стала для них
бытом и этот взвод - единственной семьей.
     Семья!  Это  была  странная  семья,  члены  которой  не  слишком  долго
наслаждались  совместной жизнью. Одни отправлялись в госпиталь, другие - еще
дальше, туда,  откуда никто не возвращается.  Была у  нее своя небольшая, но
яркая история, передаваемая из  "поколения" в  "поколение". Кое-кто  помнил,
как во взводе  впервые появился  Аниканов.  Долгое время он не участвовал  в
деле -  никто из  старших  не  решался брать  его с собой. Правда,  огромная
физическая сила сибиряка была большим достоинством,- он свободно мог сгрести
в охапку и придушить, если понадобится, даже  двоих. Однако Аниканов был так
огромен  и тяжел, что разведчики боялись:  а что если  его убьют или  ранят?
Попробуй вытащи такого из огня.  Напрасно он упрашивал и клялся,  что,  если
его ранят, он сам  доползет, а убьют:  "Черт с  вами, бросайте меня, что мне
немец, мертвому-то, сделает!" И только сравнительно недавно,  когда пришел к
ним  новый  командир,  лейтенант  Травкин,  сменивший  раненого   лейтенанта
Скворцова, положение изменилось.
     Травкин в  первый  же  поиск взял с  собой Аниканова. И "эта громадина"
сгреб здоровенного немца  так  ловко, что остальные разведчики  и  охнуть не
успели. Он действовал быстро и бесшумно, как огромная  кошка. Даже Травкин с
трудом  поверил, что в плащ-палатке  Аниканова бьется полузадушенный  немец,
"язык",- мечта дивизии на протяжении целого месяца.
     В другой раз  Аниканов вместе  с сержантом Марченко захватил  немецкого
капитана,  при  этом Марченко был ранен  в ногу, и Аниканову пришлось тащить
немца  и  Марченко вместе, нежно прижимая товарища и  врага друг к  другу  и
боясь повредить обоих в равной степени.
     Рассказы  о подвигах многоопытных разведчиков были главной темой долгих
ночных  разговоров,  они  будоражили  воображение  новичков,  питали  в  них
горделивое чувство исключительности  их  ремесла.  Теперь, в период  долгого
бездействия, вдали от противника, люди пообленились.
     Плотно поев  и  сладко затянувшись махоркой,  Мамочкин  выразил желание
остановиться в деревне на ночь и  раздобыть самогону. Марченко неопределенно
сказал:
     -  Да,  спешить тут нечего... Все  равно  не догоним.  Здорово  утекает
немец.
     В это время дверь отворилась, вошел Травкин и, показывая пальцем в окно
на стреноженных лошадей, спросил хозяйку:
     - Бабушка, чьи это кони?
     Одна  из  лошадей,  большая  гнедая  кобыла  с  белым  пятном  на  лбу,
принадлежала старухе, остальные  -  соседям. Минут через двадцать эти соседи
были  созваны в  старухину избу, и  Травкин, торопливо  нацарапав  расписку,
сказал:
     - Если хотите, пошлите с нами кого-нибудь из  ваших ребят, он  приведет
лошадей обратно.
     Это предложение понравилось крестьянам. Каждый из них отлично знал, что
только благодаря быстрому продвижению советских войск немец не успел  угнать
всю скотину и сжечь  деревню. Они не стали чинить препятствий Травкину и тут
же   выделили   подпаска,   который   должен  был  отправиться  с   отрядом.
Шестнадцатилетний  паренек  в  овчинном  тулупчике  был  и  горд  и  напуган
возложенным на  него ответственным  поручением. Распутав лошадей  и взнуздав
их, а затем напоив из колодца, он вскоре сообщил, что можно трогаться.
     Через несколько  минут отряд конников пустился крупной рысью на  запад.
Аниканов подъехал к  Травкину  и, косясь  на  скачущего рядом паренька, тихо
спросил:
     - А не нагорит вам, товарищ лейтенант, за такую реквизицию?
     - Да,- ответил Травкин, подумав,- может и нагореть. А немца мы все-таки
догоним.
     Они понимающе улыбнулись друг другу.
     Погоняя лошадь, всматривался Травкин в безмолвную  даль  древних лесов.
Ветер свирепо  дул  ему  в лицо,  а кони  казались птицами.  Запад  озарился
кровавым закатом, и, как бы догоняя этот закат, неслись на запад всадники.

 

Игорь Заседа - ...При входе меня обыскали...


                                         "О спорт!..
                                         Никаких стимуляторов, кроме
                                         жажды победы и мудрой тренировки,
                                             не признаешь ты".
                                                          Пьер де Кубертен


                                    1

     При входе меня обыскали.
     Крепко сбитый парашютист со  скуластым  угреватым  лицом  и  озорными
глазами  бесцеремонно  потянул  к  себе  мою   белую   сумку   -   подарок
правительства провинции Квебек прессе, - дернул змейку и  запустил  внутрь
обе руки. Его короткий пистолет-автомат уткнулся в  мою  грудь,  неприятно
холодя  кожу  сквозь  тонкую  ткань  рубашки.  Руки  парашютиста  нащупали
"Практику", телевик и две  банки  кока-колы.  Фотоаппарат  и  объектив  не
возбудили у стража интереса,  банки  он  извлек,  встряхнул,  настороженно
поднес к уху, прислушался, удовлетворенно крякнул и швырнул в сумку.
     - О'кей! - разрешил наконец парашютист.
     "Придется отказаться от сумки, - подумал я. - Обвешаюсь  аппаратурой.
Как фотограф".
     В  подтрибунном,  с  высоким  потолком,  помещении,  где  разместился
пресс-центр, было многолюдно. На тесно расставленных столиках -  новенькие
"Оливетти". По привычке я прошелся по залу,  разыскал  машинку  с  русским
шрифтом  и  отметил  про  себя  ее  местоположение.  В  дальнем  углу  под
прозрачным  колпаком  междугородного  телефона  разглядел  знакомую  седую
голову. С трудом протискиваясь между  столиками  и  стульями,  заваленными
сумками, фотоаппаратурой,  пустыми  фирменными  стаканчиками  кока-колы  с
оттиснутой олимпийской эмблемой, переступая через чьи-то  вытянутые  ноги,
пробрался к Сержу Казанкини.
     - Хелло, Серж!
     Тот порывисто обернулся, вскочил,  в  глазах  вспыхнула  неподдельная
радость.
     - Олех! Привет! Когда приехал? Что  будешь  пить?  -  закричал  он  с
итальянской горячностью (родители Сержа - офранцузившиеся итальянцы).
     - Вчера прилетел. Пока сидели в Орли,  звонил  тебе  в  Франс  Пресс.
Ответили: мсье Казанкини в Монреале. Если уж непременно хочешь  выпить  за
встречу, то мне закажи коньяк с водой. И кофе.
     С Казанкини мы познакомились в  Саппоро,  в  семьдесят  втором.  Наши
места в ложе прессы оказались рядом. Этого было достаточно, чтобы  Серж  с
самой непосредственной бесцеремонностью записал себя в мои друзья.
     Казанкини  поставил  на  столик  два  бокала,  отодвинув  в   сторону
пресс-бюллетени, заполненные скучной  информацией  о  приемах,  шаблонными
сообщениями о пресс-конференциях, устраиваемых  для  журналистов  частными
фирмами. Я успел разглядеть  приглашение  на  завтра,  на  10:00  в  отель
"Шератон", где "IBM"  обещала  поведать  о  новинках  электронных  систем,
созданных специально для обслуживания Олимпийских игр.
     - Сходим? - спросил я. Серж пробежал глазами приглашение  и  согласно
кивнул головой.
     - О, американцы никогда не скупятся на выпивку! -  объяснил  он  свой
интерес к пресс-конференции и поднял бокал. -  За  встречу!  Славно,  черт
возьми, что Пьер де Кубертен вытащил на свет божий эти Игры: они дают  нам
возможность хоть раз в четыре года встречаться!
     - Не богохульствуй. Для меня Игры - светлый праздник, что по-прежнему
притягивает, как магнит.
     Коньяк был разбавлен  тоником.  Кусок  льда  плавал,  как  айсберг  в
антарктических водах, и  поднимавшийся  газ  белыми  кипящими  бисеринками
укрывал лед.
     - Я вижу, - поддел меня Серж, - бассейн по-прежнему волнует.
     - Первые два года вода снилась мне по ночам. Я прощался со спортом  и
никак не мог проститься. Даже плакал  втихомолку.  Это  в  снах.  В  жизни
оказалось куда проще. Однажды не явился на тренировку, сказав себе:  "Все,
старик, баста".
     - Почему ты решил бросить? Стал проигрывать?
     - Не чаще, чем прежде. Просто  вдруг  почувствовал,  что  с  завистью
гляжу на молодых ребят.
     - Молодых... Тебе-то самому сколько было?
     - Двадцать четыре. Да разве в годах дело? Это приходит независимо  от
возраста. И когда оно появляется, нужно уходить.
     - Мне легче. Я никогда не занимался спортом. Еще выпьем?
     - Нет, Серж, пойду погляжу, как люди плавают. Может, вечером?
     - Уговор! Приходи к восьми в Центр де Жарден. Я засяду в баре. А пока
потружусь на Франс Пресс, которое столь благосклонно откомандировало  меня
сюда...
     Я забросил за плечо злополучную сумку и направился в бассейн.
     Выход из пресс-центра вел прямо на трибуну, и больше  не  обыскивали.
Лишь миловидная девушка в малиновом форменном костюме мельком взглянула на
мое удостоверение личности, "ладанку", как мы  их  называли,  висевшую  на
груди, где было напечатано: "Олег Романько. СССР. Журналист".
     Сердце предательски сжалось.
     Бассейн  плескался  легкими  волнами,  а  крыша  над  ним  напоминала
перевернутую вверх дном ладью. Вода была голубая, а  стеклянная  стена  за
вышкой  сияла  ослепительным  июльским  солнцем.  Под  потолком  светились
гроздья прожекторов, суетились на подвесном мостике телеоператоры.
     Я выбрал место поближе к старту, поднял шторку и  включил  телевизор.
По первой программе  рекламировали  пиво  "Молсон":  немолодой  остроносый
мужчина с завидным наслаждением макал густые усы в белую пену.  По  другой
программе показывали фильм из жизни ковбоев, и я  щелкнул  снова.  Аппарат
вплотную приблизил ко мне пловцов.
     На экране Маккинли. Он совсем не изменился с тех пор, как я его видел
несколько лет назад. Даже, кажется, в той самой  -  в  красную  с  голубым
клетку - рубашке. Глаза прячутся за темными  стеклами  очков,  сухие  губы
плотно сжаты, а голова повернута вправо и чуть наклонена  вниз.  Проследив
за его взглядом, я увидел Крэнстона.
     Мне нравилось наблюдать, как Джон Крэнстон плывет. Он лежал  на  воде
высоко и плоско, словно кости у него, как у птицы, наполнены  воздухом,  а
руки взлетали и падали, взлетали и падали, и можно  было  разглядеть,  как
между пальцами завихрялись белые бурунчики; и  потому,  что  он  греб  без
остановки, без  паузы,  все  тело  его  было  обвито  длинными  пенящимися
струями. Если долго смотреть, могло почудиться, будто  у  него  в  пальцах
скрыты крошечные  реактивные  двигатели.  Я  никогда  не  видел,  чтоб  он
уставал. Иногда, после очередного скоростного  броска,  когда  он  касался
стенки  и  повисал  на  пенопластовой  дорожке,  на  лице  его  появлялась
непроизвольная гримаса боли, выдававшая  смертельную  усталость  мышц.  Но
Крэнстон тут же спохватывался, наверное, стыдясь этой гримасы,  искажавшей
его  чуть  продолговатое  мужественное  лицо,  раньше  срока  махал  рукой
Маккинли и снова бросался в воду.
     "Иногда, подплывая к финишу, клялся себе, что теперь же,  немедленно,
заброшу плавание и уйду, не было никаких сил терпеть разламывающую тебя на
части боль", - признался  однажды  Крэнстон.  Я  кивнул  ему  сочувственно
головой, ибо это состояние было и мне знакомо.  Оно-то  да  еще  кое-какие
личные обстоятельства вынудили меня раньше срока оставить  тренировки.  Но
было бы обидно, если б такое случилось и с Крэнстоном; за долгую  жизнь  в
спорте я не встречал человека, плавающего так красиво. Именно  красиво  (о
скорости  я  молчу,  ибо  кто  не  знает  Джона  Крэнстона,   чемпиона   и
рекордсмена, чьи секунды всегда выглядели фантастическими  на  фоне  самых
блистательных достижений), и за его плаванием я готов наблюдать часами.
     Между тем Маккинли взялся за секундомер.
     Я тоже  поспешно  извлек  из  карманчика  свой  призовой  "Лонжин"  с
гравировкой и положил большой палец на головку.
     Тренер что-то говорил, наклонившись  к  Крэнстону.  Маккинли  в  свое
время считался неплохим пловцом; в Мельбурне, на Олимпийских играх, чистая
случайность помешала ему получить бронзовую  медаль,  но  из  завоеванного
четвертого места он сумел выжать максимум  прибыли.  Сразу  после  Игр  он
распрощался с голубой дорожкой, организовал школу плавания в Калифорнии, и
спустя четыре года в Риме двое  его  ребят  сумели  пробиться  в  призеры.
Репутацию Маккинли едва не сгубил случай, когда у  парня  забрали  золотую
медаль за употребление допинга.  Отголоски  этого  грехопадения  слышались
почти год, были исписаны горы бумаги, но  Маккинли  категорически  отрицал
какую-нибудь причастность к использованию запрещенных  анаболиков.  Спустя
год Мондейл выиграл золотую медаль на чемпионате мира в Белграде  и  таким
образом реабилитировал и себя, и тренера. Мне трудно судить, как оно  было
в действительности, но Маккинли вызывал у  меня  чувство  настороженности,
впрочем, что темнить, - он мне просто не внушал доверия.
     Когда Крэнстон начал тренироваться у Маккинли (а это произошло вскоре
после Игр в Мехико), я еще мало знал их обоих. Но позднее с Джоном  у  нас
завязалась искренняя дружба, с его тренером мы едва здоровались...
     Маккинли пошел к старту, Джон не спеша поплыл туда  же,  расслабленно
выбрасывая руки и подолгу скользя после каждого гребка. Остальные  пловцы,
видимо, по команде тренера, перебрались на соседнюю дорожку. Я  догадался:
Крэнстон пойдет дистанцию. Сто или двести метров?
     Джон взялся за бортик, неуловимым  движением  подтянулся  и  оказался
наверху. У него было длинное мускулистое тело, широкая мощная грудь, узкие
бедра и талия, которой позавидовала бы любая девушка.  Я  знал:  весит  он
восемьдесят восемь килограммов, наверное,  никто  в  олимпийском  бассейне
Монреаля не весил больше, но это не мешало ему плыть легко.
     Джон вспрыгнул на тумбу, кончиками  пальцев  ощупал  край.  Встряхнул
мышцами, неспешно наклонился и, словно выброшенный катапультой, взлетел  в
воздух,  уже  в  воздухе  включил  ноги  и  сразу  же,   едва   коснувшись
поверхности, рванул руками воду.
     Я перевел дыхание и  краем  глаза  взглянул  на  секундомер.  Стрелка
отсчитывала секунды.
     На  Крэнстона  никто  не  обращал  внимания,  бассейн  был   наполнен
мелькающими в воздухе руками, белыми бурунами и  шумом  взболтанной  воды.
Тренерские свистки едва пробивались сквозь неумолчный гул.
     Все! Я нажал головку секундомера.
     Ну и дурацкий, наверное, вид у меня!  Руки  мелко  тряслись,  со  лба
стекали соленые капли пота и заливали глаза, во  рту  пересохло  так,  что
свело челюсти.
     Я не верил собственным глазам. Крэнстон проплыл сто метров (при  всех
скидках на возможные ошибки с включением и выключением секундомера) за 48,
8 секунды!
     Как  вам  популярнее  объяснить,  что  значили  эти  микроскопические
частички времени для пловца? Джим Монтгомери и Джо Боттом незадолго до Игр
сумели "выплыть" из 51 секунды:  чуть-чуть,  на  самую  малость,  заметную
разве что электронному секундомеру, опередили они стрелку.  Их  достижение
поспешили объявить  фантастическим.  Результат  на  стометровке,  то  есть
абсолютная  скорость   в   воде,   колебался   на   пределе   человеческих
возможностей, и даже футурологи осторожно предсказывали время 50.0 -  49,9
на конец нашего века.
     Я спустился к самому краю трибуны и,  когда  Крэнстон  приблизился  к
повороту, крикнул:
     - Джонни!
     Он услышал, остановился и стал крутить головой из стороны в  сторону,
мне пришлось крикнуть еще. Увидев наконец,  он  глубоко  нырнул,  почти  у
самого дна миновал плавающих и появился у бортика; оттолкнувшись от  него,
легко выскочил и подбежал к трибуне.
     - Фи-фьють, - присвистнул он и сказал, протягивая  мокрую  лапищу:  -
Привет, Олег! (Джон - единственный из знакомых  иностранцев  произносил  в
моем имени твердое "г").
     Мы крепко пожали друг другу руки.
     - Давно прилетел?
     - Вчера.
     - Ты видел, как я плыл?
     - Видел... Но... - Я пожал плечами и неуверенно закончил: - Наверное,
мой секундомер...
     - Ты не ошибся. Это нормально.
     - Я не могу поверить...
     - Я ждал этого восемь лет! Впрочем...  -  Он  замолчал,  не  закончив
фразу, помрачнел, но тут же спохватился: - Слушай, я рад видеть тебя.
     - Встретимся вечером?
     - Нет, вечером занят. Тренировка. А что если нам сбежать из города? У
тебя как со временем?
     - Пока Игры не начнутся,  слоняюсь  по  Монреалю  как  турист.  Начну
передавать шестнадцатого, накануне открытия.
     - Распрекрасно! Целая неделя впереди. Шесть дней.  А  я  прошу  всего
три! Иду! - Крэнстон обернулся и помахал Маккинли рукой. - Так вот, завтра
в восемь я заеду за тобой. Надо отдохнуть перед стартами, расслабиться.
     - Куда поедем?
     - Здесь неподалеку есть  чудесное  местечко  в  Сент-Морис.  Озеро  с
дивным названием - Лунное, лес, домик и ни единой  живой  души  в  округе.
Словом, увидишь! Ты где остановился?
     - В общежитии Монреальского университета. Корпус "С", 517-й номер.
     - Это на Холме?
     - Да. Вход возле памятника.
     - Завтра в восемь, Олег!
     Крэнстон разбежался, прыгнул в воду и вынырнул на шестой дорожке.
     Я откинулся на спинку сиденья, вытащил из сумки банку  с  кока-колой,
щелкнул крышкой. Потом достал  вторую  и  тоже  выпил  до  дна.  Результат
Крэнстона не шел из головы. Мне не надо было объяснять, каким  чудовищным,
немыслимым трудом достигается такое!

 

Федор Михайлович Достоевский - Хозяйка


                              ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

                                     I

     Ордынов решился наконец переменить квартиру. Хозяйка его, очень бедная
пожилая вдова и чиновница, у которой он нанимал помещение, по
непредвиденным обстоятельствам уехала из Петербурга куда-то в глушь, к
родственникам, не дождавшись первого числа, - срока найма своего. Молодой
человек, доживая срочное время, с сожалением думал о старом угле и
досадовал на то, что приходилось оставить его: он был беден, а квартира
была дорога. На другой же день после отъезда хозяйки он взял фуражку и
пошел бродить по петербургским переулкам, высматривая все ярлычки, прибитые
к воротам домов, и выбирая дом почернее, полюднее и капитальнее, в котором
всего удобнее было найти требуемый угол у каких-нибудь бедных жильцов.
     Он уже долго искал, весьма прилежно, но скоро новые, почти незнакомые
ощущения посетили его. Сначала рассеянно и небрежно, потом со вниманием,
наконец с сильным любопытством стал он смотреть кругом себя. Толпа и
уличная жизнь, шум, движение, новость предметов, новость положения - вся
эта мелочная жизнь и обыденная дребедень, так давно наскучившая деловому и
занятому петербургскому человеку, бесплодно, но хлопотливо всю жизнь свою
отыскивающему средств умириться, стихнуть и успокоиться где-нибудь в теплом
гнезде, добытом трудом, по'том и разными другими средствами, - вся эта
пошлая проза и скука возбудила в нем, напротив, какое-то тихо-радостное,
светлое ощущение. Бледные щеки его стали покрываться легким румянцем, глаза
заблестели как будто новой надеждой, и он с жадностью, широко стал вдыхать
в себя холодный, свежий воздух. Ему сделалось необыкновенно легко.
     Он всегда вел жизнь тихую, совершенно уединенную. Года три назад,
получив свою ученую степень и став по возможности свободным, он пошел к
одному старичку, которого доселе знал понаслышке, и долго ждал, покамест
ливрейный камердинер согласился доложить о нем в другой раз. Потом он вошел
в высокую, темную и пустынную залу, крайне скучную, как еще бывает в
старинных, уцелевших от времени фамильных, барских домах, и увидел в ней
старичка, увешанного орденами и украшенного сединой, друга и сослуживца его
отца и опекуна своего. Старичок вручил ему щепоточку денег. Сумма оказалась
очень ничтожною; это был остаток проданного с молотка за долги
прадедовского наследия. Ордынов равнодушно вступил во владение, навсегда
откланялся опекуну своему и вышел на улицу. Вечер был осенний, холодный и
мрачный; молодой человек был задумчив, и какая-то бессознательная грусть
надрывала его сердце. В глазах его был огонь; он чувствовал лихорадку,
озноб и жар попеременно. Он рассчитал дорогою, что может прожить своими
средствами года два-три, даже с голодом пополам и четыре. Смерклось,
накрапывал дождь. Он сторговал первый встречный угол и через час переехал.
Там он как будто заперся в монастырь, как будто отрешился от света. Через
два года он одичал совершенно.
     Он одичал, не замечая того; ему покамест и в голову не приходило, что
есть другая жизнь - шумная, гремящая, вечно волнующаяся, вечно меняющаяся,
вечно зовущая и всегда, рано ли, поздно ли, неизбежная. Он, правда, не мог
не слыхать о ней, но не знал и не искал ее никогда. С самого детства он жил
исключительно; теперь эта исключительность определилась. Его пожирала
страсть самая глубокая, самая ненасытимая, истощающая всю жизнь человека и
не выделяющая таким существам, как Ордынов, ни одного угла в сфере другой,
практической, житейской деятельности. Эта страсть была - наука. Она снедала
покамест его молодость, медленным, упоительным ядом отравляла ночной покой,
отнимала у него здоровую пищу и свежий воздух, которого никогда не бывало в
его душном углу, и Ордынов в упоении страсти своей не хотел замечать того.
Он был молод и покамест не требовал бо'льшего. Страсть сделала его
младенцем для внешней жизни и уже навсегда неспособным заставить
посторониться иных добрых людей, когда придет к тому надобность, чтоб
отмежевать себе между них хоть какой-нибудь угол. Наука иных ловких людей -
капитал в руках; страсть Ордынова была обращенным на него же оружием.
     В нем было более бессознательного влечения, нежели логически
отчетливой причины учиться и знать, как и во всякой другой, даже самой
мелкой деятельности, доселе его занимавшей. Еще в детских летах он прослыл
чудаком и был непохож на товарищей. Родителей он не знал; от товарищей за
свой странный, нелюдимый характер терпел он бесчеловечность и грубость,
отчего сделался действительно нелюдим и угрюм и мало-помалу ударился в
исключительность. Но в уединенных занятиях его никогда, даже и теперь, не
было порядка и определенной системы; теперь был один только первый восторг,
первый жар, первая горячка художника. Он сам создавал себе систему; она
выживалась в нем годами, и в душе его уже мало-помалу восставал еще темный,
неясный, но как-то дивно-отрадный образ идеи, воплощенной в новую,
просветленную форму, и эта форма просилась из души его, терзая эту душу; он
еще робко чувствовал оригинальность, истину и самобытность ее: творчество
уже сказывалось силам его; оно формировалось и крепло. Но срок воплощения и
создания был еще далек, может быть, очень далек, может быть, совсем
невозможен!
     Теперь он ходил по улицам, как отчужденный, как отшельник, внезапно
вышедший из своей немой пустыни в шумный и гремящий город. Все ему казалось
ново и странно. Но он до того был чужд тому миру, который кипел и грохотал
кругом него, что даже не подумал удивиться своему странному ощущению. Он
как будто не замечал своего дикарства; напротив, в нем родилось какое-то
радостное чувство, какое-то охмеление, как у голодного, которому после
долгого поста дали пить и есть; хотя, конечно, странно было, что такая
мелочная новость положения, как перемена квартиры, могла отуманить и
взволновать петербургского жителя, хотя б и Ордынова; но правда и то, что
ему до сих пор почти ни разу не случалось выходить по делам.
     Все более и более ему нравилось бродить по улицам. Он глазел на все,
как фланер1.
     Но и теперь, верный своей всегдашней настроенности, он читал в ярко
раскрывавшейся перед ним картине, как в книге между строк. Все поражало
его; он не терял ни одного впечатления и мыслящим взглядом смотрел на лица
ходящих людей, всматривался в физиономию всего окружающего, любовно
вслушивался в речь народную, как будто поверяя на всем свои заключения,
родившиеся в тиши уединенных ночей. Часто какая-нибудь мелочь поражала его,
рождала идею, и ему впервые стало досадно за то, что он так заживо погреб
себя в своей келье. Здесь все шло скорее; пульс его был полон и быстр, ум,
подавленный одиночеством, изощряемый и возвышаемый лишь напряженною,
экзальтированной деятельностью, работал теперь скоро, покойно и смело. К
тому же ему как-то бессознательно хотелось втеснить как-нибудь и себя в эту
для него чуждую жизнь, которую он доселе знал, или, лучше сказать, только
верно предчувствовал инстинктом художника. Сердце его невольно забилось
тоскою любви и сочувствия. Он внимательнее вглядывался в людей, мимо него
проходивших; но люди были чужие, озабоченные и задумчивые... И мало-помалу
беспечность Ордынова стала невольно упадать; действительность уже подавляла
его, вселяла в него какой-то невольный страх уважения. Он стал уставать от
наплыва новых впечатлений, доселе ему неведомых, как больной, который
радостно встал в первый раз с болезненного одра своего и упал, изнеможенный
светом, блеском, вихрем жизни, шумом и пестротою пролетавшей мимо него
толпы, отуманенный, закруженный движением. Ему стало тоскливо и грустно. Он
начал бояться за всю свою жизнь, за всю свою деятельность и даже за
будущность. Новая мысль убивала покой его. Ему вдруг пришло в голову, что
всю жизнь свою он был одинок, что никто не любил его, да и ему никого не
удавалось любить. Иные из прохожих, с которыми он случайно вступал в
разговоры в начале прогулки, смотрели на него грубо и странно. Он видел,
что его принимали за сумасшедшего или за оригинальнейшего чудака, что,
впрочем, было совсем справедливо. Он вспомнил, что и всегда всем было
как-то тяжело в его присутствии, что еще и в детстве все бежали его за его
задумчивый, упорный характер, что тяжело, подавленно и неприметно другим
проявлялось его сочувствие, которое было в нем, но в котором как-то никогда
не было приметно нравственного равенства, что мучило его еще ребенком,
когда он никак не походил на других детей, своих сверстников. Теперь он
вспомнил и сообразил, что и всегда, во всякое время, все оставляли и
обходили его.
     Неприметно зашел он в один отдаленный от центра города конец
Петербурга. Кое-как пообедав в уединенном трактире, он вышел опять бродить.
Опять прошел он много улиц и площадей. За ними потянулись длинные желтые и
серые заборы, стали встречаться совсем ветхие избенки вместо богатых домов
и вместе с тем колоссальные здания под фабриками, уродливые, почерневшие,
красные, с длинными трубами. Всюду было безлюдно и пусто; все смотрело
как-то угрюмо и неприязненно: по крайней мере так казалось Ордынову. Был
уже вечер. Одним длинным переулком он вышел на площадку, где стояла
приходская церковь.
     Он вошел в нее рассеянно. Служба только-что кончилась; церковь была
почти совсем пуста, и только две старухи стояли еще на коленях у входа.
Служитель, седой старичок, тушил свечи. Лучи заходящего солнца широкою
струею лились сверху сквозь узкое окно купола и освещали морем блеска один
из приделов; но они слабели все более и более, и чем чернее становилась
мгла, густевшая под сводами храма, тем ярче блистали местами раззолоченные
иконы, озаренные трепетным заревом лампад и свечей. В припадке глубоко
волнующей тоски и какого-то подавленного чувства Ордынов прислонился к
стене в самом темном углу церкви и забылся на мгновение. Он очнулся, когда
мерный, глухой звук двух вошедших прихожан раздался под сводами храма. Он
поднял глаза, и какое-то невыразимое любопытство овладело им при взгляде на
двух пришельцев. Это были старик и молодая женщина. Старик был высокого
роста, еще прямой и бодрый, но худой и болезненно бледный. С вида его можно
было принять за заезжего откуда-нибудь издалека купца. На нем был длинный,
черный, очевидно праздничный, кафтан на меху, надетый нараспашку. Из-под
кафтана виднелась какая-то другая длиннополая русская одежда, плотно
застегнутая снизу до верха. Голая шея была небрежно повязана ярким красным
платком; в руках меховая шапка. Длинная, тонкая, полуседая борода падала
ему на грудь, и из-под нависших, хмурых бровей сверкал взгляд огневой,
лихорадочно воспаленный, надменный и долгий. Женщина была лет двадцати и
чудно прекрасна. На ней была богатая, голубая, подбитая мехом шубейка, а
голова покрыта белым атласным платком, завязанным у подбородка. Она шла,
потупив глаза, и какая-то задумчивая важность, разлитая во всей фигуре ее,
резко и печально отражалась на сладостном контуре детски-нежных и кротких
линий лица ее. Что-то странное было в этой неожиданной паре.
     Старик остановился посреди церкви и поклонился на все четыре стороны,
хотя церковь была совершенно пуста; то же сделала и его спутница. Потом он
взял ее за руку и повел к большому местному образу богородицы, во имя
которой была построена церковь, сиявшему у алтаря ослепительным блеском
огней, отражавшихся на горевшей золотом и драгоценными камнями ризе.
Церковнослужитель, последний оставшийся в церкви, поклонился старику с
уважением; тот кивнул ему головою. Женщина упала ниц перед иконой. Старик
взял конец покрова, висевшего у подножия иконы, и накрыл ее голову. Глухое
рыдание раздалось в церкви.
     Ордынов был поражен торжественностью всей этой сцены и с нетерпением
ждал ее окончания. Минуты через две женщина подняла голову, и опять яркий
свет лампады озарил прелестное лицо ее. Ордынов вздрогнул и ступил шаг
вперед. Она уже подала руку старику, и оба тихо пошли из церкви. Слезы
кипели в ее темных синих глазах, опушенных длинными, сверкавшими на млечной
белизне лица ресницами, и катились по побледневшим щекам. На губах ее
мелькала улыбка; но в лице заметны были следы какого-то детского страха и
таинственного ужаса. Она робко прижималась к старику, и видно было, что она
вся дрожала от волнения.
     Пораженный, бичуемый каким-то неведомо сладостным и упорным чувством,
Ордынов быстро пошел вслед за ними и на церковной паперти перешел им
дорогу. Старик поглядел на него неприязненно и сурово; она тоже взглянула
на него, но без любопытства и рассеянно, как будто другая, отдаленная мысль
занимала ее. Ордынов пошел вслед за ними, сам не понимая своего движения.
Уже совершенно смерклось; он шел поодаль. Старик и молодая женщина вошли в
большую, широкую улицу, грязную, полную разного промышленного народа,
мучных лабазов и постоялых дворов, которая вела прямо к заставе, и
повернули из нее в узкий, длинный переулок с длинными заборами по обеим
сторонам его, упиравшийся в огромную почерневшую стену четырехэтажного
капитального дома, сквозными воротами которого можно было выйти на другую,
тоже большую и людную улицу. Они уже подходили к дому; вдруг старик
оборотился и с нетерпением взглянул на Ордынова. Молодой человек
остановился как вкопанный; ему самому показалось странным его увлечение.
Старик оглянулся другой раз, как будто желая увериться, произвела ли
действие угроза его, и потом оба, он и молодая женщина, вошли чрез узкие
ворота во двор дома. Ордынов вернулся назад.
     Он был в самом неприятном расположении духа и досадовал на самого
себя, соображая, что потерял день напрасно, напрасно устал и вдобавок
кончил глупостью, придав смысл целого приключения происшествию более чем
обыкновенному.
     Как ни досадовал он на себя поутру за свою одичалость, но в инстинкте
его было бежать от всего, что могло развлечь, поразить и потрясти его во
внешнем, не внутреннем, художественном мире его. Теперь с грустью и с
каким-то раскаянием подумал он о своем безмятежном угле; потом напала на
него тоска и забота о неразрешенном положении его, о предстоявших хлопотах,
и вместе с тем стало досадно, что такая мелочь могла его занимать. Наконец,
усталый и не в состоянии связать двух идей, добрел он уже поздно до
квартиры своей и с изумлением спохватился, что прошел было, не замечая
того, мимо дома, в котором жил. Ошеломленный и покачивая головою на свою
рассеянность, он приписал ее усталости и, подымаясь на лестницу, вошел
наконец на чердак, в свою комнату. Там он зажег свечу - и через минуту
образ плачущей женщины ярко поразил его воображение. Так пламенно, так
сильно было впечатление, так любовно воспроизвело его сердце эти кроткие,
тихие черты лица, потрясенного таинственным умилением и ужасом, облитого
слезами восторга или младенческого покаяния, что глаза его помутились и как
будто огонь пробежал по всем его членам. Но видение продолжалось недолго.
После восторга настало размышление, потом досада, потом какая-то бессильная
злость; не раздеваясь, завернулся он в одеяло и бросился на жесткую постель
свою...
     Ордынов проснулся уже довольно поздно утром в раздраженном, робком и
подавленном состоянии духа, собрался наскоро, почти насильно стараясь
думать о насущных заботах своих, и отправился в сторону, противоположную
вчерашнему своему путешествию; наконец он отыскал себе квартиру где-то в
светелке у бедного немца, по прозвищу Шпис, жившего с дочерью Тинхен. Шпис,
получив задаток, тотчас же снял ярлык, прибитый на воротах и приглашавший
наемщиков, похвалил Ордынова за любовь к наукам и обещал сам усердно
позаняться с ним. Ордынов сказал, что переедет к вечеру. Оттуда он пошел
было домой, но раздумал и поворотил в другую сторону; бодрость воротилась к
нему, и он сам мысленно улыбнулся своему любопытству. Дорога в нетерпении
показалась ему чрезвычайно длинною; наконец он дошел до церкви, в которой
был вчера вечером. Служили обедню. Он выбрал место, с которого мог видеть
почти всех молящихся; но тех, которых он искал, не было. После долгого
ожидания он вышел краснея. Упорно подавляя в себе какое-то невольное
чувство, упрямо и насильно старался он переменить ход мыслей своих.
Раздумывая об обыденном, житейском, он вспомнил, что ему пора обедать, и,
почувствовав, что действительно голоден, зашел в тот же самый трактир, в
котором обедал вчера. Он уже и не помнил после, как вышел оттуда. Долго и
бессознательно бродил он по улицам, по людным и безлюдным переулкам и
наконец зашел в глушь, где уже не было города и где расстилалось
пожелтевшее поле; он очнулся, когда мертвая тишина поразила его новым,
давно неведомым ему впечатлением. День был сухой и морозный, какой нередко
бывает в петербургском октябре. Неподалеку была изба; возле нее два стога
сена; маленькая круторебрая лошаденка, понуря голову, с отвислой губой,
стояла без упряжи подле двуколесной таратайки, казалось об чем-то
раздумывая. Дворная собака ворча грызла кость вблизи разбитого колеса, и
трехлетний ребенок в одной рубашонке, почесывая свою белую мохнатую голову,
с удивлением глядел на зашедшего одинокого горожанина. За избой тянулись
поля и огороды. На краю синих небес чернелись леса, а с противоположной
стороны находили мутные снежные облака, как будто гоня перед собою стаю
перелетных птиц, без крика, одна за другою, пробиравшихся по небу. Все было
тихо и как-то торжественно-грустно, полно какого-то замиравшего,
притаившегося ожидания... Ордынов пошел было дальше и дальше; но пустыня
только тяготила его. Он повернул назад, в город, из которого вдруг понесся
густой гул колоколов, сзывавших к вечернему богослужению, удвоил шаги и
через несколько времени опять вошел в храм, так знакомый ему со вчерашнего
дня.
     Незнакомка его была уже там.
     Она стояла на коленях у самого входа между толпой молившихся. Ордынов
протеснился сквозь густую массу нищих, старух в лохмотьях, больных и калек,
ожидавших у церковных дверей милостыни, и стал на колени возле незнакомки.
Одежда его касалась ее одежды, и он слышал порывистое дыхание, вылетавшее
из ее уст, шептавших горячую молитву. Черты лица ее по-прежнему были
потрясены чувством беспредельной набожности, и слезы опять катились и сохли
на горячих щеках ее, как будто омывая какое-нибудь страшное преступление. В
том месте, где стояли они оба, было совершенно темно, и только по временам
тусклое пламя лампады, колеблемое ветром, врывавшимся через отворенное
узкое стекло окна, озаряло трепетным блеском лицо ее, которого каждая черта
врезалась в память юноши, мутила зрение его и глухою, нестерпимою болью
надрывала его сердце. Но в этом мучении было свое исступленное упоение.
Наконец он не мог выдержать; вся грудь его задрожала и изныла в одно
мгновение в неведомо сладостном стремлении, и он, зарыдав, склонился
воспаленной головой своей на холодный помост церкви. Он не слыхал и не
чувствовал ничего, кроме боли в сердце своем, замиравшем в сладостных
муках.
     Одиночеством ли развилась эта крайняя впечатлительность, обнаженность
и незащищенность чувства; приготовлялась ли в томительном, душном и
безвыходном безмолвии долгих, бессонных ночей, среди бессознательных
стремлений и нетерпеливых потрясений духа, эта порывчатость сердца,
готовая, наконец, разорваться или найти излияние; и так должно было быть
ей, как внезапно в знойный, душный день вдруг зачернеет все небо и гроза
разольется дождем и огнем на взалкавшую землю, повиснет перлами дождя на
изумрудных ветвях, сомнет траву, поля, прибьет к земле нежные чашечки
цветов, чтоб потом, при первых лучах солнца, все, опять оживая,
устремилось, поднялось навстречу ему и торжественно, до неба послало ему
свой роскошный, сладостный фимиам, веселясь и радуясь обновленной своей
жизни... Но Ордынов не мог бы теперь и подумать, что с ним делается: он
едва сознавал себя...
     Он почти не заметил, как кончилось богослужение, и очнулся, продираясь
за своей незнакомкой сквозь сплотившуюся у входа толпу. Порой он встречал
ее удивленный и светлый взгляд. Останавливаемая поминутно выходившим
народом, она не раз оборачивалась к нему; видно было, как все сильнее и
сильнее росло ее удивление, и вдруг она вся вспыхнула, будто заревом. В эту
минуту вдруг из толпы явился опять вчерашний старик и взял ее за руку.
Ордынов опять встретил желчный и насмешливый взгляд его, и какая-то
странная злоба вдруг стеснила ему сердце. Наконец, он потерял их в темноте
из вида; тогда, в неестественном усилии, он рванулся вперед и вышел из
церкви. Но свежий вечерний воздух не мог освежить его: дыхание спиралось и
сдавливалось в его груди, и сердце стало биться медленно и крепко, как
будто хотело пробить ему грудь. Наконец, он увидел, что действительно
потерял своих незнакомцев: ни в улице, ни в переулке их уже не было. Но в
голове Ордынова уже явилась мысль, сложился один из тех решительных,
странных планов, которые хотя и всегда сумасбродны, но зато почти всегда
успевают и выполняются в подобных случаях; назавтра в восемь часов утра он
подошел к дому со стороны переулка и вошел на узенький, грязный и нечистый
задний дворик, нечто вроде помойной ямы в доме. Дворник, что-то делавший на
дворе, приостановился, уперся подбородком на ручку своей лопаты, оглядел
Ордынова с ног до головы и спросил его, что ему надо.
     Дворник был молодой малый, лет двадцати пяти, с чрезвычайно
старообразным лицом, сморщенный, маленький, татарин породою.
     - Ищу квартиру, - отвечал с нетерпением Ордынов.
     - Которая? - спросил дворник с усмешкою. Он смотрел на Ордынова так,
как будто знал все его дело
     - Нужно от жильцов, - отвечал Ордынов.
     - На том дворе нет, - отвечал загадочно дворник.
     - А здесь?
     - И здесь нет. - Тут дворник принялся за лопату.
     - А может быть, и уступят, - сказал Ордынов, давая дворнику гривенник.
     Татарин взглянул на Ордынова, взял гривенник, потом опять взялся за
лопату и после некоторого молчания объявил, что "нет, нету квартира". Но
молодой человек уже не слушал его; он шел по гнилым, трясучим доскам,
лежавшим в луже, к единственному выходу на этот двор из флигеля дома,
черному, нечистому, грязному, казалось захлебнувшемуся в луже. В нижнем
этаже жил бедный гробовщик. Миновав его остроумную мастерскую, Ордынов по
полуразломанной, скользкой, винтообразной лестнице поднялся в верхний этаж,
ощупал в темноте толстую, неуклюжую дверь, покрытую рогожными лохмотьями,
нашел замок и приотворил ее. Он не ошибся. Перед ним стоял ему знакомый
старик и пристально, с крайним удивлением смотрел на него.
     - Что тебе? - спросил он отрывисто и почти шепотом.
     - Есть квартира?.. - спросил Ордынов, почти забыв все, что хотел
сказать. Он увидал из-за плеча старика свою незнакомку.
     Старик молча стал затворять дверь, вытесняя ею Ордынова.
     - Есть квартира, - раздался вдруг ласковый голос молодой женщины.
     Старик освободил дверь.
     - Мне нужен угол, - сказал Ордынов, поспешно входя в комнату и
обращаясь к красавице.
     Но он остановился в изумлении как вкопанный, взглянув на будущих
хозяев своих; в глазах его произошла немая, поразительная сцена. Старик был
бледен как смерть, как будто готовый лишиться чувств. Он смотрел свинцовым,
неподвижным, пронзающим взглядом на женщину. Она тоже побледнела сначала;
но потом вся кровь бросилась ей в лицо и глаза ее как-то странно сверкнули.
Она повела Ордынова в другую каморку.
     Вся квартира состояла из одной довольно обширной комнаты, разделенной
двумя перегородками на три части; из сеней прямо входили в узенькую, темную
прихожую; прямо была дверь за перегородку, очевидно в спальню хозяев.
Направо, через прихожую, проходили в комнату, которая отдавалась внаймы.
Она была узенькая и тесная, приплюснутая перегородкою к двум низеньким
окнам. Все было загромождено и заставлено необходимыми во всяком житье
предметами; было бедно, тесно, но по возможности чисто. Мебель состояла из
простого белого стола, двух простых стульев и залавка по обеим сторонам
стен. Большой старинный образ с позолоченным венчиком стоял над полкой в
углу, и перед ним горела лампада. В отдаваемой комнате, и частию в
прихожей, помещалась огромная, неуклюжая русская печь. Ясно было, что троим
в такой квартире нельзя было жить.
     Они стали уговариваться, но бессвязно и едва понимая друг друга.
Ордынов за два шага от нее слышал, как стучало ее сердце; он видел, что она
вся дрожала от волнения и как будто от страха. Наконец кое-как сговорились.
Молодой человек объявил, что он сейчас переедет, и взглянул на хозяина.
Старик стоял в дверях все еще бледный; но тихая, даже задумчивая улыбка
прокрадывалась на губах его. Встретив взгляд Ордынова, он опять нахмурил
брови.
     - Есть паспорт? - спросил он вдруг громким, отрывистым голосом,
отворяя ему дверь в сени.
     - Да! - отвечал Ордынов, немного озадаченный.
     - Кто ты таков?
     - Василий Ордынов, дворянин, не служу, по своим делам, - отвечал он,
подделываясь под тон старика.
     - И я тоже, - отвечал старик. - Я Илья Мурин, мещанин; довольно с
тебя? Ступай...
     Через час Ордынов уже был на новой квартире, к удивлению своему и
своего немца, который уже начинал подозревать, вместе с покорною Тинхен,
что навернувшийся жилец обманул его. Ордынов же сам не понимал, как все это
сделалось, да и не хотел понимать...

 

Север Гансовский - Башня


1

   Итак, я снова на грани безумия. Чем это кончится, я не знаю.
   И можно ли так жить человеку, когда чуть ли не через месяц ставится под
вопрос сама возможность его существования? Когда моя жизнь буквально через
три-четыре недели повисает на тонкой ниточке,  и  я  с  замиранием  сердца
должен следить, не оборвется ли она...
   Сегодня я пришел в институт и обратился к Крейцеру, чтобы  он  дал  мне
какой-нибудь расчет.
   В канцелярии было много народу. Поминутно  растворялась  дверь  -  одни
входили,  другие  выходили.  В  большие  окна  струился  рассеянный   свет
пасмурного  утра  и  ложился  на  столы,  покрытые  прозрачным  пластиком,
заваленные всевозможными бумагами.
   Крейцер долго не отвечал мне. Он сидел за своим столом  и  рассматривал
какие-то списки с таким видом, будто и не слышал моей просьбы. А я  стоял,
упершись взглядом в воротник его серого в клеточку пиджака, и думал о том,
что у меня никогда не было такого красивого и так хорошо сидящего костюма.
   Это было долго. Потом Крейцер поднял голову и, глядя в сторону, а не на
меня, сказал, что пока ничего подходящего нет  и  что  вообще  большинство
расчетов передается сейчас просто в Вычислительный центр. После он отложил
те бумаги, которые только что читал, и взялся за другие.
   И это Крейцер!  Крейцер,  с  которым  в  студенческие  годы  мы  вместе
ночевали в моей комнате и со смехом сталкивали друг друга с дивана на пол!
Крейцер, для которого я целиком написал его магистерскую работу...
   Он молчал, и я молчал тоже.
   Я совершенно не умею уговаривать и, когда мне отказывают,  только  тупо
молчу  и  потом,  подождав,  не  скажет  ли  собеседник  еще  чего-нибудь,
удаляюсь,  сконфуженно  пробормотав  извинение.  Так  бывает  и  здесь,  в
институте, и в журнале "Математический вестник".
   Но сегодня мне невозможно было уйти ни с чем. Если б я мог говорить,  я
сказал бы Крейцеру, что не ел уже почти два дня,  что  мне  нечем  платить
дальше за комнату, что я изнервничался, не сплю ночами и что  особенно  по
утрам меня одолевают мысли о  самоубийстве.  Что  должен  же  я  завершить
наконец свою работу, одна лишь первая часть которой значит больше, чем вся
жалкая деятельность их института за десятки лет.
   Но я не умею говорить, и я молчал. Я  стоял  у  его  стола  -  мрачная,
нелепая, деревянно неподвижная фигура.
   А люди разговаривали о своих делах, и в большой  комнате  стоял  бодрый
деловой шум. Хорошо одетые, сытые, самоуверенные люди,  которые  всю  свою
жизнь едят по три или четыре раза в день и которым для того,  чтобы  жить,
не нужно каждый час напрягать свой ум и волю до самых последних пределов.
   Некоторые исподтишка бросали на меня взгляды, и каждый из них думал,  я
знаю, о чем: "Как хорошо, что это не я!"
   В канцелярию вошла молодая женщина, выхоленная,  в  дорогой  шубке,  и,
подойдя к столу Крейцера, спросила, где ей взять  гранки  статьи,  которая
идет в "Ученых записках".
   Крейцер, отодвинувшись от стола и согнувшись, стал рыться в  ящиках,  а
она вскользь глянула в мою  сторону  и  потом  начала  рассматривать  меня
искоса снизу вверх. Сначала она  увидела  ботинки  -  мне  не  на  что  их
починить, потом брюки с мешками  на  коленках  и,  наконец,  залоснившийся
галстук и воротничок рубашки, который так вытерся, что напоминает по краям
тычинки  в  пестике  цветка.  Затем  ее  взгляд  поднялся  еще  выше,  она
посмотрела мне в лицо и... испугалась. Она испугалась и покраснела.
   Дело в том, что мы были знакомы. Это дочь декана нашего  факультета,  и
когда-то, лет восемь назад. Крейцер вечером  завел  меня  к  ним  на  чай.
Раньше у него была привычка таскать меня  по  своим  знакомым  и  хвастать
моими способностями - меня считали будущим  Эйнштейном  или  кем-нибудь  в
таком роде. Эта молодая женщина была тогда семнадцатилетней девушкой  и  в
тот вечер во все глаза смотрела на меня, в то время как Крейцер расписывал
мои таланты.
   Теперь она встретила меня в таком виде и испугалась, что я ее  узнаю  и
поздороваюсь.
   Краска медленно заливала ее шею, потом  стала  подниматься  по  нежному
белому подбородку.
   Я понял, о чем  она  думает,  и  равнодушно  отвел  взгляд  в  сторону.
По-моему, она была мне очень благодарна.
   Затем и она ушла, и Крейцер наконец соблаговолил снова обратить на меня
внимание. Он с неудовольствием осмотрел меня с ног  до  головы,  пошевелил
губами и сказал:
   - Ну ладно, подожди. Кажется, у меня  есть  кое-что.  Это  относительно
магнитного поля вокруг контура.
   Он поднялся со стула, подошел к несгораемому шкафу, отпер его и  достал
папку с несколькими листками.
   - Вот посмотри. Это нужно запрограммировать для  обработки  на  счетной
машине.
   Я взял листки, бегло проглядел их и  сказал,  что  это  можно  было  бы
сделать, применив метод Монте-Карло. Сам даже не  знаю,  почему  я  назвал
этот метод. Вероятно, потому, что я не  имею  права  просто  выполнять  те
задания, которые мне дают в институте. Я должен вносить в  решения  что-то
новое, свое.  Чем-то  компенсировать  Крейцеру  те  неприятности,  которые
доставляю ему, будучи его знакомым.
   - Монте-Карло? - Крейцер наморщил розовый лоб. - Да,  понимаю...  -  Он
задумался, потом вяло улыбнулся. (Это улыбка должна была показать  научный
энтузиазм, которого он в действительности не испытывал.) - Да,  это  можно
сделать. Понимаю. (На самом деле он ничего не понимал и не старался.)
   Он сел за стол.
   - Видишь ли, это чистая случайность.  Расчет  мы  получили  от  заводов
"Акс". Должен был делать один наш сотрудник, но ему пришлось  дать  отпуск
из-за женитьбы. Впрочем, если ты рассчитаешь по-новому, будет даже удачно.
- Он опять задумался, сощурил  глаза  и  кивнул.  -  Метод  Монте-Карло...
Понимаю... Это интересно.
   Мы договорились о сроке - неделя.
   Я уже пошел было к двери, но вдруг он остановил меня:
   - Подожди!
   - Да.
   Он кивком позвал меня.
   - Послушай... - Он задумался  на  миг,  как  бы  сомневаясь,  стоит  ли
вводить меня в эту тему. Потом сказал: - Ты не знаешь, где сейчас Руперт?
   - Какой Руперт?
   - Ну Руперт.  Руперт  Тимм,  который  был  с  нами  на  третьем  курсе.
Способный такой парень. Кажется, он уехал тогда с родителями  в  Бразилию.
Ты не знаешь случайно, не вернулся ли он?
   - Не знаю.
   - А вообще среди твоих знакомых в городе  нет  никого,  кто  занимается
теоретической физикой?
   - У меня нет знакомых.
   Лицо его выразило удивление, потом он кивнул.
   - Ну ладно. Все. Значит, через неделю.
   И я вышел, унося с собой листки. Мне очень хотелось  получить  хотя  бы
десять марок в качестве аванса,  хотя  бы  даже  пять.  Но  я  не  решился
спросить их у Крейцера, а он сам не  предложил,  прекрасно  понимая  между
тем, в каком я положении. Интересно, что при этом  я  не  сказал  бы,  что
Крейцер жестокий человек. Просто я нахожусь в зависимости от  него,  и  он
считает, что меня не надо баловать. Это меня-то!
   А между прочим, вопросы о Руперте и о том, не  знаю  ли  я  кого-нибудь
другого физика-теоретика, я слышал уже второй  раз  в  этом  месяце.  Меня
спрашивал на улице еще один из бывших  сокурсников.  Но  мне  не  хотелось
занимать этим голову.
   Я вышел из института, прошел три квартала и, войдя в Гальб-парк, уселся
там на скамью. Весна в этом году какая-то неудачная  и  серая,  днем  было
довольно холодно. Но я привык мерзнуть, и это мне не мешало.  В  парке  не
было никого, кроме меня.
   Хорошо, сказал я себе.  Я  сделаю  этот  расчет  и  получу  возможность
существовать еще  месяц.  Заплатить  за  квартиру,  купить  кофе,  сыру  и
сигарет.
   А дальше что? Еще через месяц?..
   Да и, кроме того, какой ценой я оплачу этот  будущий  месяц?  Ведь  мне
нужно не просто сделать расчет. В институте уже привыкли, что я  постоянно
вношу что-то новое в такие работы. Если я рассчитаю по старому методу, как
делают все, то Крейцер решит, что я не выполнил работу или выполнил плохо.
   Но внести что-нибудь  новое  означает  борьбу,  мучительное  напряжение
мысли, на которое я способен все меньше и  меньше  после  одиннадцати  лет
каторжной работы над своим открытием. Внести новое - это хождение из  угла
в угол  по  комнате,  сигареты  за  сигаретами,  крепкий  кофе,  отчаянная
головная боль, бессонные ночи.
   И все это лишь за один месяц жизни!
   Я сидел на скамье, и вдруг мною овладел приступ отчаяния. Можно ли  так
жить дальше?
   Почему за каждый час бытия с меня спрашивается так много,  в  то  время
как другие  живут  почти  даром?  Ну  трудно  ли  существование  Крейцера,
например? Трудно  ли  быть,  скажем,  продавцом  в  магазине  -  отрезать,
взвешивать хлеб и улыбаться покупателям? Или батраком - разбрасывать навоз
в  поле?  Или  правительственным  чиновником   -   отдавать   распоряжения
нижестоящим и сидеть на совещаниях? Все эти люди не создают ничего нового,
а лишь манипулируют уже давно апробированными элементами мысли и действия.
Им не приходится преодолевать инерцию действительности,  они  сталкиваются
только с  легковыполнимыми  задачами,  с  тем,  что  не  требует  крайнего
напряжения разума и воли. Но отчего же я не такой, как Крейцер, не  такой,
как другие? Почему я не одет в хороший  костюм,  почему  я  не  сытый,  не
самоуверенный? Отчего я чужой в этом городе, где каждый сумел встроиться в
общий поток жизни, найти в нем свою ячейку - тесную  или  просторную  -  и
катит себе день за днем?
   Сколько времени я смогу еще  выдерживать  это  балансирование  на  краю
пропасти? И имеет ли смысл выдерживать его дальше?
   Таких сильных приступов отчаяния у меня никогда  раньше  не  было.  Мне
страшно сделалось - чем же это кончится?
   Я  встал,  прошелся  по   аллее   и   решил,   что   сейчас   поеду   в
Хельблау-Вальдвизе и посмотрю на свое пятно. Я чувствовал, что,  если  мне
не удастся тотчас же подтвердить себе, что моя жизнь имеет какой-то смысл,
я не выдержу.
   У меня в кармане было еще несколько пфеннигов, и прежде предполагалось,
что я зайду куда-нибудь в закусочную, съем полпорции сосисок  с  маленькой
булочкой. Но теперь я понимал, что деньги нужны мне на трамвай  -  доехать
до Хельблау-Вальдвизе и увидеть пятно.
   Я вышел из парка и медленно,  чтобы  не  расходовать  понапрасну  силы,
добрел до трамвайной остановки.
   В вагоне было много народу, тепло,  и  поэтому,  пока  мы  ехали  через
центр, я немного согрелся. Потом у вокзала почти все  пассажиры  вышли.  Я
сел и стал смотреть в окно.
   Когда-то, во времена моего далекого детства,  трамвайные  поездки  были
лучшим развлечением для меня и моей матери. Пока мы еще ехали  по  городу,
обычно не в вагоне, а на площадке, мать крепко держала  меня  за  руку,  а
сама, отвернувшись и почти касаясь лбом стекла, что-то шептала  про  себя,
нахмурив брови и едва шевеля губами.  Она  была  молодая,  лет  на  десять
моложе отца, и долго держала на него смутную обиду за то, что он привез ее
в наш город из Саксонии, где она родилась и выросла.
   В нашем городе ей не понравилось, она  не  сошлась  с  женами  немногих
отцовских приятелей и чем-то напоминала птицу, попавшую не  в  свою  стаю.
Часть обиды мать переносила на меня, считая, что я, родившийся уже жителем
нашего города, тоже ее противник и союзник отца. Это выражалось в быстрых,
искоса сторонних взглядах, в том, что она обычно  отмалчивалась  при  моих
детских вопросах и уходила в свой отчужденный шепот.  Но,  впрочем,  я  не
очень-то замечал это. Все-таки она была моя единственная мать, и мне не  с
кем было ее сравнивать. А во время трамвайных прогулок так счастливо  было
припластоваться носом к  толстому  вагонному  стеклу,  наблюдать  знакомые
улицы, на которых по мере движения к  окраине  сады  все  шире  раздвигали
дома, редели прохожие и все синее  делалось  небо.  Трамвай  добирался  до
вокзала, где рельсовый круг  проходил  уже  вплотную  к  полю  колосящейся
пшеницы. В опустевшем вагоне кондуктор солидно и важно подсчитывал билеты.
Трамвай, заскрежетав, останавливался,  все  кругом  окутывала  неожиданная
огромная тишина, согретая солнцем, светлая и  душистая.  Мать,  забыв  про
свои обиды, резкая и быстрая в движениях, радостно подхватывала меня, и мы
бежали в поле.
   Какие миры рухнули с тех пор, какие пропасти разверзлись!..
   В ту  эпоху  город  почти  и  кончался  у  вокзала.  Дальше  шли  нивы,
перелески, бегущие по  холмам,  крестьянские  дворы  с  красными  крышами,
обсаженные ивами пруды, а за Верфелем открывалась светлая долина  Рейна  с
горами  на  левом  лесистом  берегу  и  доминирующим   надо   всем   краем
полуразрушенным замком Карлштейн. Одним словом, то были  пейзажи,  которые
можно еще увидеть на гравюрах старинных  немецких  мастеров  вроде  Вольфа
Грубера или Альтдорфера и даже на акварелях поздних романтиков  XIX  века.
(Если,  конечно,  не  замечать  присущей   большинству   таких   акварелей
слащавости.) Теперь же местность застроена и удивительным образом в то  же
время полностью опустошена. В тридцатые годы вдоль линии трамвая наставили
прямоугольные железобетонные коробки, где должны были жить рабочие заводов
"Геринг-Верке". (Сейчас это "Акс".) Часть не  успели  достроить,  а  часть
была разрушена во время войны, и они так стоят  теперь,  поднимая  к  небу
гнутые железные прутья с нанизанными на них бесформенными кусками бетона и
вызывая мысли о внутренностях огромных, в клочья разорванных животных.
   Бетонные коробки остались наконец позади. Трамвай  -  новая  система  -
остановился без скрежета.
   Отсюда мне нужно было пройти еще около пяти километров  лугами  к  лесу
Петервальд. Снег оставался уже только кое-где рыхлыми кучами у  канав,  он
потемнел и изноздрился. Но все равно было еще холодно.  Вечерело.  Природа
вокруг была по-весеннему неприбранной, косматой, сорной, болезненной.
   Шлепая  по  грязи,  я  добрел  до  заброшенной  мызы,  разбитой  прямым
попаданием бомбы,  потом  обошел  вдоль  канавы  большое  поле  картофеля,
обрабатывать которое приезжают откуда-то издалека.
   Поворачивая к лесу, я  случайно  обернулся  и  увидел  сзади,  шагах  в
двадцати, небольшого роста мужчину в черном полупальто.
   Я сделал вид, будто у меня развязался шнурок на  ботинке,  и  пропустил
мужчину вперед.
   У него было очень  бледное  лицо.  Проходя  мимо,  он  бросил  на  меня
странный взгляд: испуганный,  жалкий,  даже  почему-то  виноватый,  однако
притом   наглый   и   черпающий   силу   именно   в   своей   слабости   и
несопротивляемости, в готовности отказаться от всего и от  самого  себя  в
том числе, что-то напоминающее жидкого морского  моллюска,  который  живет
лишь благодаря тому, что уступает всякому давлению.
   Он повернул на дорогу, ведущую в обход леса к хуторам.  Фигура  у  него
тоже была необычная, как бы без костей, резиновая.  Казалось,  он  мог  бы
согнуться в любом месте.
   Я подождал, пока он скроется за поворотом, и потом сам углубился  прямо
в лес.
   В прошлом году я очень точно запомнил место, где создал пятно, и теперь
шел уверенно. Свернул с тропинки, затем возле расщепленного  молнией  вяза
сделал  поворот  на  прямой  угол  и  отсчитал  пятьдесят   шагов   густым
ольшаником.
   Вот она, поляна, и тут у корней дуба должно быть пятно.
   Я подошел к дубу, но пятна не было.
   Черт возьми! Меня даже в пот бросило. Теоретически  пятно  должно  было
оставаться здесь до скончания веков и дальше.  Или  до  момента,  когда  я
найду способ его уничтожить. Но вот прошло пять месяцев, а пятна нет.
   Я потоптался на месте, и меня осенило: это же не та поляна.  До  той  я
должен отсчитать еще сорок шагов.
   Я вышел на другую. Там стоял такой же дуб, а под  ним  груда  хвороста.
(Раньше этой груды не было.)
   Здесь!
   Я присел на корточки и принялся лихорадочно раскидывать  мокрые  ветки.
Меня даже стало знобить, и  я  с  трудом  удержался,  чтобы  не  застучать
зубами.
   Но вот черное мелькнуло под ветками. Еще несколько  взмахов  руками,  и
оно освободилось со всех сторон.
   Ф-ф-фу! Я вздохнул и встал.
   Здесь оно и было, мое пятно. То, чем я, умирая, отвечу на вопрос, зачем
существовал.
   Черное пятно, как огромная капля китайской туши, только  не  мажущейся,
висело в воздухе в полуметре от  земли,  не  опираясь  ни  на  что.  Кусок
непроницаемой для света черноты. Кусок космической внеземной  тьмы,  кусок
состояния,  который  я  создал  сначала  на  кончике  пера  в   результате
одиннадцати лет вычислений и размышлений, а потом воплотил вот здесь.
   Тысячелетия пройдут, и, если люди не поймут, как оно  сделано,  они  не
смогут ни уничтожить его, ни сдвинуть с места. Дуб сгниет и упадет,  почва
может опуститься, а пятно все так же будет здесь висеть.  Местность  может
подняться, но и тогда в тверди скалы или в слое каких-нибудь  туфов  пятно
будет спрятано, но не уничтожено.
   Я сунул носок ботинка в эту  черноту  и  вынул  его.  Потом  я  сел  на
корточки и протянул к пятну руку. Мне хотелось купать в нем ладони.
   И в этот момент я почувствовал, что кто-то наблюдает за мной  сзади.  Я
повернулся и увидел его.
   Из-за густого ольшаника нерешительно поднялся мужчина. (Но не  тот,  не
бледный, которого я встретил.) Может быть, я  и  испугался  бы,  что  меня
застали  возле  пятна,  но  просто  не   успел.   Меня   сразу   успокоила
нерешительность незнакомца.
   Это был коренастый мужчина средних лет, с красным обветренным  лицом  и
такими же красными большими руками, одетый в брезентовую  рабочую  куртку,
испачканную на плече, в ватные брюки и тяжелые грубые ботинки.
   Сначала я подумал, что это хозяин одного из хуторов  с  другой  стороны
леса, но затем - по какой-то оторопелости и робости на его лице  -  понял,
что он может быть только наемным работником.
   Три или четыре секунды мы смотрели друг на друга - я все так же сидя.
   Потом он сделал несколько шагов, подошел ко мне и сказал:
   - Э-э...
   - Здравствуйте, - сказал я.
   Он сунул руки в карманы, вынул и потер одна о другую.
   - Вы тоже знаете про это? - Он подбородком показал на пятно.
   - Знаю, - ответил я. - И вы?
   - Я его увидел сегодня утром. - Он подумал. -  Сначала  испугался,  что
это у меня в глазах, а потом понял,  что  оно  есть.  Это  я  его  завалил
хворостом.
   Мы помолчали, и он сказал:
   - Я ломал ветки для метел. Потом увидел, как вы сюда идете, и пошел  за
вами.
   Очевидно, он считал, что должен объяснить мне, как попал на поляну.
   - Да, - кивнул я. - Я видел это пятно  осенью.  И  приехал  посмотреть,
осталось ли оно еще. Любопытно, правда? - Тут я  протянул  руки  к  пятну,
намереваясь погрузить в него пальцы. Но мужчина шагнул вперед.
   - Не надо! Не трогайте! Вдруг взорвется.
   - Да нет, - сказал я. - Оно не взорвется. Вы  же  сами  закидывали  его
хворостом.
   Я снова протянул руку, но он опять остановил  меня.  На  его  лице  был
страх.
   - Лучше не трогать. Не надо.
   Он  не  мог  понять,  что  если  взрыва  не  последовало,  когда  пятно
пересекали первые ветви, то ничего не будет и сейчас.
   Быстро подходил вечер, начало темнеть.
   - Его ничем не сдвинуть, - сказал он. - Видите, висит само.
   - Да, - согласился я. - Очень интересно, верно?
   Но он покачал головой.
   - Не нравится мне это. Лучше бы его не было.
   - Почему?
   Он беспокойно переступил с ноги на ногу. (От него ощутимо пахло хлевом,
и этот запах, соединенный с его нерешительностью, еще раз подтвердил  мне,
что он батрак на одном из хуторов.)
   - Нехорошо это, - вдруг начал он с  горечью.  Потом  сразу  запнулся  и
задумался. - Уж слишком много разных штук.
   - Каких штук?
   - Ну, атомные бомбы... Водородные. Всякое такое...  И  вот  это  пятно.
Зачем оно?
   - Не знаю, - сказал я и посмотрел на него в упор.
   Глаза у него были  светлые,  голубые  и  выделялись  на  красном  лице.
Некоторое время он выдерживал мой взгляд, потом отвел глаза в сторону.
   Опять мы молчали, и это молчание становилось тягостным.
   - Ну ладно, - сказал я. - Давайте закидаем его, что ли?
   - Давайте.
   Вдвоем мы быстро закидали  пятно,  потом  я  спросил,  куда  ему  идти.
Оказалось, что из леса нам вместе.
   Мы пошли тропинкой. У него была неровная  походка  -  он  как  бы  чуть
подпрыгивал через шаг. В  одном  месте  он  свернул  в  сторону  и  тотчас
возвратился  на  тропинку  с  перекинутыми  через  плечо  двумя   большими
вязанками прутьев.
   - Я работаю у Буцбаха, - сказал он, и  снова  это  прозвучало  каким-то
извинением. Как будто он пояснял, что взял хворост  не  для  себя,  а  для
Буцбаха.
   Несколько минут мы шагали молча, потом он заговорил:
   - Нехорошо это. Я весь день о нем думаю.  -  Вдруг  он  остановился.  -
Лучше, пожалуй, уехать отсюда. Как вы думаете?
   Он бросил прутья на землю.
   - Уехать?
   - Уехать. Потому что кто его знает, что  оно  такое.  Раньше  этого  не
было. Я никогда не видел.
   Здесь, на выходе из леса, поднялся ветер. Мне  стало  холодно,  и  ему,
наверное, тоже.
   Уже совсем стемнело.
   - Уеду. Да! И вам тоже советую. - Он поднял руку и вытер  нос.  -  Нет,
точно. Добром это не кончится. Сейчас заберу жену, ребят  и  поеду.  -  Он
говорил с неожиданной горячностью.
   - Но послушайте, - сказал я, - к чему такая спешка? Пока ведь  это  вам
ничем не грозит.
   Но он не дал мне договорить.
   - Нет-нет. - Он взял хворост на спину. - Вы видите, что это  за  штука.
Висит себе ни  на  чем.  К  хорошему  это  не  приведет,  я  знаю.  Всегда
начинается с маленького, а потом... У меня же дети. Просто поеду  сегодня.
Прощайте. - Он кивнул мне и зашагал прочь,  но  затем  вдруг  остановился,
повернулся и своей прыгающей походкой подошел ко мне.
   Он положил мне руку на плечо, и тут я заметил, что на левой у  него  не
хватало двух  пальцев,  безымянного  и  мизинца.  Он  придвинулся  ко  мне
вплотную.
   - Послушайте.
   - Что?
   - Уезжайте, - сказал он тоскливым шепотом. - Уезжайте скорее.
   - Но куда? - спросил я. (На миг я даже сам  испугался  своего  пятна  и
внутренне отделился от него.) - Куда?
   - Куда? - Он задумался. - Куда-нибудь...  Да,  именно  куда-нибудь,  но
только подальше. Чтобы оно не так скоро дошло. Я вам советую. Прощайте.
   Он зашагал вдоль леса и быстро исчез в темноте.
   Оставшись один, я некоторое время смотрел ему вслед, потом  вздохнул  и
огляделся.
   - Проклятье!
   Здесь действительно было от чего затосковать.
   Черное поле лежало передо мной.  Смутно  виднелась  труба  разрушенного
дома. Рядом было пусто и темно, но справа вполнеба  сиял  багровый  отсвет
заводов "Акс", затмевая звезды, а слева, со стороны  военного  стрельбища,
где испытывали реактивные двигатели, горизонт вспыхивал синевато-белым,  и
оттуда доносился грохот, будто гиганты ковали на  наковальне.  Современная
цивилизация! Огромный  темный  пустырь  под  пологом  ночи  был  похож  на
марсианский пейзаж либо на адскую лабораторию, на полигон,  где  готовится
гибель для всего человечества. А ведь  это  та  самая  местность,  которая
только тридцать лет назад  так  напоминала  идиллические  пейзажи  доброго
старика Альтдорфера...
   Я уже сильно устал, а мне предстояло пройти пять километров по грязи  в
темноте. И при этом нужно было торопиться, чтобы успеть на трамвай.
   Пустившись в дорогу, я брел около полутора часов, ни о чем не  думая  и
придерживая рукой ворот плаща, чтобы не очень задувало в грудь. Потом меня
вдруг стукнуло: а  ведь  этот  человек,  этот  мужчина,  был  первый,  кто
познакомился с моим  открытием.  И  что  же?  Какие  чувства  это  у  него
вызвало?.. Только страх. На первый взгляд это может  показаться  диким.  А
если вдуматься?
   Чего он, этот батрак, может ожидать от успехов физики  -  только  новых
ужасов и новых предательств. Конечно, он испугался черного пятна и  хочет,
чтоб его дети были подальше от него.
   Я остановился, закрыл глаза, и  на  миг  мне  представилось,  как  этот
бедняга возвращается сейчас в полусарай, служащий ему жилищем,  освещенный
единственной тусклой лампочкой без колпака. В  сарае  холодно  и  неуютно,
дует из щелей, жена и дети лежат на общей постели. Он возвращается и будит
их. Жена и белоголовые ребятишки молча смотрят на него и покорно  начинают
собираться. В таких трудовых семьях,  которым  приходится  бродяжничать  в
поисках работы, все делается без лишних расспросов и  разговоров.  Там  не
капризничают и не обсуждают. Ведь это  мне  мужчина  показался  забитым  и
нерешительным, а для детей он отец, самый сильный, самый умный  на  земле.
Семья укладывает кастрюли, одежду, а потом батрак пойдет  и  постучится  в
дом этого самого Буцбаха.
   И все это из-за меня...
   Кошмарная была ночь. Я брел и брел, шатаясь от  усталости,  и,  конечно
же, опоздал на трамвай.
   Возле трамвайного круга, в темноте, мне на миг показалось, будто я вижу
у будки, где  отдыхают  кондукторы  и  вожатые,  ту  резиновую  фигурку  в
полупальто, что обогнала меня  на  пути  в  Петервальде.  Сердце  пронзило
страхом: вдруг кто-нибудь выследил меня и пятно? Я быстро подошел к будке,
но за ней никого не было.
   Начался дождь. Темнота настороженно и тихо шептала вокруг.
   Никого не было, и в то же время что-то подсказывало мне, что я не  один
в окрестности.
   Я постоял около будки минут пять, потом успокоился и пошагал дальше.
   Окраина города, уже совсем пустая, дышала холодом,  но  в  центре  было
светло, оживленно и даже как-то теплее. От голода у меня кружилась голова,
я прислонился к прилавку цветочного киоска через дорогу  от  ресторана,  и
тут меня снова взяло отчаяние. Пятно не помогло. Этот второй  приступ  был
еще сильнее первого.
   И что я такое здесь, в этом городе? Зачем я живу? Как я живу?
   Я просто физически чувствовал, как волны отчаяния перекатываются у меня
в черепной коробке по мозгу. Я громко  застонал  и  испугался.  Неужели  я
схожу с ума? Все, что  было  сегодня,  вертелось  у  меня  перед  глазами:
Крейцер, дочь декана, мое пятно,  виноватый  бездонный  взгляд  маленького
резинового мужчины, красное лицо батрака...
   Потом я взял себя в руки. Помотал головой и сжал зубы.
   Нет, я должен держаться. Ведь еще не кончен мой труд.
   Я должен сохранить способность мозга к работе. Есть  все-таки  надежда,
что мне удастся закончить вторую часть с пятном.
   Необходимо бороться. Надо думать о хорошем. В конце концов, я не  один.
Есть же еще Валантен, мой друг. Ему тоже бывало так трудно.
   Я сказал себе, что завтра увижу Валантена. Пойду в галерею и  встречусь
с ним.

 

Альфред Ван Вогт - Жизненная сила


                                1
 
     Мрачно насупясь, мужчина  нерешительно  направился  через  всю  рубку
космолета к койке, где в очень напряженной позе неподвижно лежала женщина.
Он наклонился над ней и произнес задумчиво:
     - Мы сбрасываем скорость, Мерла.
     Ни ответа, ни малейшего движения, ни даже легкого трепета ее  нежных,
неестественных бесцветных щек. Только чуть расширились с каждым вдохом  ее
изящные ноздри. Вот и все.
     Дригг приподнял ее руку, затем отпустил. Рука тут же упала, как кусок
безжизненного дерева, а тело так и осталось неестественно напряженным.  Он
осторожно приподнял веки  ее  глаз,  заглянул  внутрь,  но  увидел  только
незрячую, как бы подернутую дымкой мертвенную голубизну.
     Мужчина выпрямился и так и стоял в полнейшей тишине рубки  мчавшегося
все еще с огромной скоростью космолета. Из-за напряженности позы и мрачной
непреклонности жесткого, худого  лица,  он  казался  подлинным  воплощение
неумолимой, беспощадной расчетливости.
     Если я оживлю ее сейчас - такие невеселые мысли роились в его  голове
- у нее будет больше времени для того, чтобы напасть на  меня,  да  и  сил
будет побольше. Если же замешкаюсь с этим, она ослабнет настолько, что...
     Мало-помалу выражение его лица смягчилось. Немного спала с  его  лица
усталость, накопившаяся за те многие годы, что он  провел  вместе  с  этой
женщиной в черной пустоте космоса, усталость, которая едва  не  уничтожила
его сверхъестественную логику.  Суровое  сострадание  коснулось  его  -  и
решение было принято.
     Он приготовил раствор и сделал  инъекцию  в  руку  женщины.  В  серых
глазах его сверкнул стальной блеск, когда он приблизил губы почти к самому
ее уху и проникновенно произнес:
     - Мы вблизи планетной системы. Там будет кровь, Мерла! И жизнь!
     Женщина  пошевелилась;  какое-то  мгновенье  она  казалась  оживающей
золотоволосой куклой. Точеные ее щеки  оставались  бесцветными,  однако  в
глазах появилась некоторая настороженность. Взгляд ее становился все более
и более враждебным, хотя и не очень уверенным.
     - Я была отравлена, - произнесла она и неожиданно перестала  походить
на куклу.
     Теперь она глядела на мужчину в упор, а ее  лицо  сразу  же  лишилось
почти всей привлекательности.
     - Неправда ли, чертовски забавно, Джил, что вот вы-то  сам  в  полном
порядке? Я бы могла даже подумать...
     Мужчина оставался все таким же сосредоточенным, настороженным.
     - Хватит, - довольно грубо перебил ее он. - Ты зря тратишь энергию  и
прекрасно это понимаешь. В любом случае нам непременно надо приземлиться.
     Оцепенение, в котором до сих пор находилась женщина, постепенно стало
ее  покидать.  С  немалым  трудом  она  присела  на  кровати  и  задумчиво
произнесла:
     -  Меня  не  страшит  риск,  связанный  с  этим.  Ведь  это   же   не
галактическая планета, верно?
     - Здесь,  в  этом  секторе,  нет  планет,  входящих  в  Галактическую
Федерацию. А  вот  Наблюдатель  здесь  имеется.  Я  перехватываю  все  его
секретные сигналы по ультрарадио, которые он передает в течение  последних
двух часов. - В тоне мужчины появились презрительные насмешливые нотки.  -
В этих сообщениях все корабли предупреждаются о том, чтобы не  смели  даже
приближаться к этой планете, так как планета не готова к какого-либо  рода
контактам с галактическими планетами.
     В его голосе появилось сатанинское ликование,  которое  передалось  и
женщине.  Она  пристально  поглядела  на  своего   спутника,   зрачки   ее
непроизвольно расширились.
     - Ты имеешь в виду... -  затаив  дыхание  от  невысказанной  радости,
прошептала женщина.
     Он только пожал плечами.
     -  Мощность  принимаемых  сигналов  сейчас   небольшая.   Сейчас   мы
определим, на какой  стадии  развития  находится  эта  система.  Но  я  не
сомневаюсь в том, что надежд наших она не обманет.
     Подойдя  к  панели  управления,  мужчина  постепенно  погрузил  рубку
корабля в полную темноту и включил автоматические камеры внешнего  обзора.
На экране, занимавшем  всю  противоположную  стену,  начало  формироваться
изображение.
     Поначалу не было ничего, кроме яркой точки в самом центре  усыпанного
звездами участка неба, затем перед глазами наблюдателей мало-помалу начала
разворачиваться панорама всей планеты с ее материками и океанами. С экрана
послышался голос:
     - В этой звездной системе имеется всего лишь одна обитаемая  планета,
третья от Солнца. Живущие на ней  называют  ее  Землей.  Она  колонизована
галактами примерно семь тысяч лет тому назад. Процедура  колонизации  была
стандартной.  Сейчас  планета  находится  на  третьей   стадии   развития,
располагая  ограниченными  средствами  космических  путешествий  вот   уже
примерно сто лет. Она...
     Быстрым движением мужчина погасил изображение  на  экране  и  включил
свет, затем с нескрываемым торжеством посмотрел на женщину.
     - Третья стадия! - нежно произнес он, хотя в тоне его голоса сквозили
скептические нотки, и как будто он сам никак еще не мог поверить этому.  -
всего лишь третья стадия. Мерла, ты хотя бы отдаешь себе  отчет,  что  это
означает?  Другой  такой  возможности  может  не  представиться  за  целые
тысячелетия. Я намерен дать клич всему нашему племени дриггов. Если нам не
удастся благополучно убраться отсюда с несколькими танкерами,  до  предела
загруженными  кровью  и  целыми  батареями  жизненной   энергии,   мы   не
заслуживаем того, чтобы быть бессмертными. Мы...
     Он повернулся к коммуникатору. Охваченный  беспредельным  ликованием,
он  утратил  обычную  осторожность,  но  все-таки  краешком  глаза   успел
заметить, как  женщина  взметнулась  с  края  своей  койки.  Он  несколько
запоздал с тем, чтобы отклониться в сторону. Конвульсивное движение спасло
его только частично. Встретились не их губы, а только щеки.
     От его лица  к  лицу  женщины  переметнулся  язык  голубого  пламени.
Обжигающая  его  энергия  мгновенно  обуглила   кожу   ее   щек,   обнажив
кроваво-красные  ткани  под  кожей.  Он  едва  не  повалился  на  пол   от
потрясения,  затем,  отчаянно   напрягши   все   силы,   безумным   рывком
высвободился.
     - Я переломаю тебе все кости! - в неистовстве вскричал он.
     С пола, куда он  отшвырнул  от  себя  женщину,  ушей  его  достиг  ее
отвратительно злобный смех, в котором клокотала столь долго подавляемая ею
слепая ярость.
     - Значит, - прорычала она, - у тебя в самом деле был тайный  источник
жизни, источник только для тебя самого. Гнусный обманщик!
     Злобная его обида, горькое разочарование постепенно  уступили  в  его
сознании место пониманию бессмысленности  гнева.  Стараясь  изо  всех  сил
побороть слабость, которая тяжеленными гирями висела на всех  его  мышцах,
он опрометью бросился к пульту управления и начал лихорадочно  производить
необходимые настройки, чтобы возвратить корабль в нормальное  пространство
и время.
 
 
     Однако властные требования оголодавшего его тела не оставляли его  ни
на минуту. Дважды приступы изнурительной тошноты швыряли его на койку, где
он катался в бессильной ярости, но каждый раз ему удавалось перебороть эти
приступы и вернуться к пульту управления, где он  сидел  низко  уронив  на
грудь голову, ощущая, как  мучительное  напряжение  все  больше  и  больше
охватывает его всего целиком, сжимает стальными обручами каждую клетку его
тела...
     Он едва не разогнал свой корабль до совершенно недопустимой скорости,
превратив его в ослепительный яркий болид, вонзившийся наконец в атмосферу
третьей планеты. Однако высокопрочные металлы, из которых был  сделан  его
корпус, устояли перед этим  невообразимыми  перегрузками  и  не  позволили
кораблю превратиться в бесформенную глыбу,  а  колоссальная  его  скорость
стала   быстро   снижаться    под    воздействием    яростно    взревевших
реверсировавшихся двигателей, что давало  возможность  выдержать  давление
воздуха, которое неумолимо нарастало с каждой милей приближения корабля  к
поверхности планеты.
     Женщина помогла ему протиснуть свое ставшее  уже  почти  безжизненным
тело в  крохотную  спасательную  шлюпку.  Теперь  он  отлеживался  в  ней,
набираясь сил и глядя с напряженной настороженностью  вниз  на  сверкавшее
море огней - первый город,  который  заприметил  на  ночной  стороне  этой
странной планеты. Он с тупым безразличием наблюдал  за  тем,  как  женщина
осторожно  посадила  их  маленький  летательный  аппарат  в  черноту  тени
небольшого переулка. И вследствие  того,  что  спасение  теперь  оказалось
таким близким, надежда давала ему силы шагать рядом с женщиной  по  скудно
освещенной близлежащей  улице  жилого  района,  в  котором  они  совершили
посадку.
     Вот так бы и брел по  улице,  не  разбирая  дороги,  если  бы  пальцы
женщины не удержали его и не потянули в тень другого переулка.
     - Ты что, совсем потерял голову?  -  прошептала  она.  -  Ложись.  Мы
останемся здесь, пока кто-нибудь не пройдет мимо.
     Асфальт показался ему необычайно твердым, но через какое-то мгновенье
мучительного отдыха он снова  ощутил  некоторый  прилив  жизненных  сил  и
оказался уже в состоянии выразить вслух те горькие мысли, что не  выходили
у него из головы.
     - Если  бы  ты  не  украла  у  меня  большую  часть  столь  тщательно
сберегавшейся мною жизни, наше положение не было бы  таким  отчаянным.  Ты
ведь прекрасно понимаешь, насколько важно, чтобы я оставался в  прекрасной
физической форме.
     В темноте женщина какое-то время лежала с ним рядом;  затем  раздался
ее явно дерзкий шепот:
     -  Нам  обеим  крайне  нужна  замена  крови  и  переразрядка  жизнью.
Возможно, я в самом деле забрала ее у тебя чуть больше, чем необходимо, но
это произошло только из-за того, что я вынуждена была отбирать ее  у  тебя
силой. Ты бы ни за что не поделился ею со мной по доброй воле,  и  ты  это
сам прекрасно понимаешь.
 
 
     Бессмысленность каких-либо доводов вынуждала его к  молчанию,  но  по
мере того, как лениво тянулись минуты, все  более  накапливавшаяся  в  нем
потребность   безотлагательного   удовлетворения   жизненно    необходимых
физиологических потребностей снова овладела  его  мыслями  и  он  горестно
произнес:
     - Ты, разумеется, понимаешь, что раскрыли наше присутствие здесь. Нам
следовало бы подождать, пока не подойдут другие. У меня нет  ни  малейшего
сомнения насчет того, что наш корабль опознан Галактическим  Наблюдателем,
имеющем резидентуру в этой системе, везде и  для  того,  как  мы  достигли
внешних планет. Они прицепили к нам датчики, которые сразу  же  разоблачат
наше местонахождение, куда бы мы  ни  подались,  и,  независимо  от  того,
насколько тщательно мы припрячем свой корабль, им всегда  будет  абсолютно
точно известно, где он находится. Невозможность скрыть энергию  и  систему
привода,  необходимые  для  преодоления   межзвездного   пространства;   а
поскольку сами они  вряд  ли  совершат  ошибку,  проявляя  энергию  такого
масштаба на планете, достигшей лишь третьей ступени развития, мы не вправе
рассчитывать на то, что нам удастся обнаружить их местонахождение подобным
же образом. Мы должны быть в отстоянной готовности к нападению какого-либо
рода. Единственное, на что нам остается надеяться, так это только  на  то,
что эта глухая планета не  удостоилась  внимания  хотя  бы  на  одного  из
великих галактов.
     - Хотя бы одно из них! - Шепот женщины был сдавленным, она прямо-таки
задыхалась от ярости, однако затем овладела собою и отрезала раздраженно:
     - Не пытайся испугать меня. Ты же сам неоднократно мне говорил...
     - Будет, будет... - слова мужчины звучали устало,  вымучено.  -  Само
наше существование в течение вот уже  миллиона  лет  вполне  доказало  тот
факт, что они считают нас недостойными особого внимания. И, - несмотря  на
ужасающую слабость, в тоне его голоса появилось презрение, - пусть  только
попробует любой из агентов, которых загоняют на такие захолустные планеты,
попытаться остановить нас.
     - Тише! - взволнованно прошептала женщина. - Шаги! Поднимайся!
     Тень легла ему на глаза, и до его сознания дошло, что женщина встала.
Затем он почувствовал, что она тащит его за плечами. Шатаясь, он встал  на
ноги.
     - Не думаю, - уныло произнес он, что я еще в состоянии...
     - Джил! - Ее шепот подстегивал его, руки ее трясли его  тело.  -  Это
мужчина и женщина. Это жизнь, Джил, жизнь!
     ЖИЗНЬ!
     Сделав  последнее  огромное   усилие,   мужчина   выпрямился.   Искра
неиссякаемой воли к жизни, искра, что провела его через  все  эти  суровые
миллионы миль и еще более суровые годы, вспыхнула теперь внутри него ярким
пламенем.  Быстро  и  легко  он  зашагал  в  ногу  с  Мерлой,   решительно
направляясь вместе с нею на открытое место, где увидел силуэты  мужчины  и
женщины.
     В полумраке под  деревьями,  которыми  была  обсажена  улица,  к  ним
приближались  двое.  Впереди  шла  женщина,  чуть  сзади  -  мужчина.  Все
произошло легко и просто, будто его мускулы были налиты  обычной  для  них
силой.
     Он увидел, как Мерла набросилась на  мужчину,  сам  схватил  женщину,
голова его мгновенно автоматически склонилась для необычного поцелуя...
     Уже после - после того, как они насытились также  и  кровью,  мужчина
бросил коротко:
     Тела оставим прямо здесь.
     Это его  предложение  было  встречено  возмущенным  шепотом  женщины,
однако он грубо оборвал ее.
     - Позволь мне самому решать, как нам поступить в том или ином случае.
Трупы привлекут к этому городу собирателей новостей, информантов - или как
там на планете называют их отродье - а мы сейчас как раз испытываем острую
нужду в подобного роди лицах. Где-то в  запасниках  фактов,  которыми  они
обладают, непременно должны быть  кое-какие  указания,  для  них  самих  в
общем-то   непонятные,   но   благодаря   которым   мы   сможем   отыскать
местонахождение  содержащейся  в  глубочайшей  тайне  базы  Галактического
Наблюдателя в этой системе. Мы обязаны  отыскать  эту  базу,  выяснить  ее
потенциальные  возможности  и  уничтожить  ее,  если  возникнет   в   этом
необходимость, когда подойдет все племя. - В  тоне  его  голоса  появились
стальные нотки. - А теперь нам нужно  тщательно  обследовать  этот  город,
найти самое заурядное, ничем не  примечательное  здание,  под  которым  мы
могли бы спрятать наш корабль, изучить  язык  аборигенов,  пополнить  наши
запасы жизненной энергии и изложить столь нужного нам информанта.
     - После того, как я с ним разделаюсь, -  теперь  голос  его  приобрел
прямо-таки шелковистую нежность,  -  он,  несомненно,  доставить  тебе  те
физические наслаждения, которых ты так жаждешь, когда насыщена химически.
     Он ласково рассмеялся, пальцы  женщины  конвульсивно  впились  в  его
руку, затем он услышал ее голос.
     - Благодарю тебя, Джил. Ты так хорошо меня понимаешь, верно?
     За спиной у Ли отворилась дверь. Тотчас  же  гул  голосов  в  комнате
понизился до монотонного  гудения.  Он  настороженно  повернулся,  швырнул
сигарету на мраморный пол и растоптал ее одним движением.
     Над головой у него яркость светильников достигла уровня естественного
освещения, и в этом море света взору его представились два тела, мужское и
женское,  которые  сюда  вкатили  на  специальной  каталке  и  на  которые
устремились взгляды всех присутствовавших в этом помещении.
     Мертвецы лежали рядом на плоской,  сверкавшей  полированным  металлом
верхней поверхности транспортера. Тела  их  были  неестественно  вытянуты,
глаза закрыты. Выглядели они именно  так,  как  и  должны  были  выглядеть
мертвецы, и, тут же подумалось Ли, совсем не так, как если бы  они  просто
уснули и не проснулись.
     Он поймал себя на том, что берет на заметку  этот  факт,  -  и  вдруг
испытал то потрясение, к которому уже давно был готов.
     Это были единственные люди, убитые на  североамериканском  континенте
за последние двадцать семь лет. Но главное  было  даже  не  в  этом.  Боже
праведный, ведь он казался куда более черствым, более равнодушным к судьбе
незнакомых ему людей, чем думал о себе раньше.
     До него дошло,  что  голоса  притихли  совершенно.  Слышалось  только
хриплое дыхание мужчины по-соседству с ним, а затем  еще  и  поскрипывание
собственных его башмаков, когда он тронулся с места.
     Его движение послужило сигналом для всей группы возбужденных  мужчин.
Толпа стала напирать. На  какое-то  мгновенье  о  острое  чувство  тревоги
охватило Ли, а затем его более мощные, чем у  остальных,  мускулы  бросили
его тело туда, где ему и положено было быть - прямо напротив  двух  голов,
что покоились на транспортере.
     В сумрачной сосредоточенности он склонился над этими двумя  головами.
Пальцы его осторожно опробовали шею женщины, где виднелись ноздри. Он даже
не взглянул на служителя, когда тихо спросил:
     - Именно отсюда была выпущено кровь?
     - Да.
     Не успел он снова открыть рот, как в их разговор вклинился  еще  один
репортер:
     - Каково мнение экспертов из полиции? Убийство  произошло  уже  более
суток  тому  назад.  За  это  время  обязательно  должны  были  проявиться
какие-либо версии.
     Ли  едва  услышал.  Тело   женщины,   электрически   подогретое   для
бальзамирования,   каким-то   странным   образом   показалось   ему    при
прикосновении живым. И только через несколько мгновений  он  заметил,  что
губы ее были самым страшным  образом  истерзаны,  изжеваны  прямо-таки  со
зверским садизмом.
     Он мельком глянул на мужчину - на шее у  него  были  точно  такие  же
надрезы, и точно так же были изодраны его губы. Он  поднял  взор,  вопросы
прямо-таки трепетали, готовые сорваться с его языка, - но так  и  остались
невысказанными, когда до  него  дошло,  что  спокойным  голосом  объясняет
служитель:
     -  ...обычно,  когда   применяется   электрическое   бальзамирование,
наблюдается  повышенное  сопротивление  электрическому   току,   вызванное
наличием статического электричества в теле покойника. Так вот, - что очень
нас всех удивило - такого повышенного сопротивления не было обнаружено  ни
у одного из этих трупов.
     - И что все это может означать? - спросил кто-то.
     - В действительности это статическое электричество является одной  из
форм проявления жизненной энергии,  которая  постепенно  покидает  мертвое
тело, обычно в течение месяца. Нам  не  известны  случаи  ускорения  этого
процесса, однако шрамы на  губах  являются  на  самом  деле  ожогами,  что
заставляет более серьезно задуматься над тем, что здесь происходило.
     Шеи всех столпившихся вокруг вытянулись, все подались вперед, и Ли не
стал упираться, когда его стали оттеснять в сторону. Он весь обратился  во
внимание, когда служитель произнес:
     - По-видимому, это извращенец целовал их с необузданной яростью.
     - А я-то полагал, - четко вымолвил Ли, -  что  извращение  больше  не
существует с тех пор, как профессор Унгарн убедил  правительство  учредить
разработанный по его методике курс механической психологии во всех школах,
таким образом покончив с убийствами, воровством, войнами и  всеми  другими
проявлениями извращенного антиобщественного поведения.
     Служитель в своем черном сюртуке  замялся  в  нерешительности,  затем
произнес:
     -   Похоже   на   то,   что   упустили    одного    очень    опасного
извращенца-насильника.
     Высказав эту догадку он завершил брифинг так:
     - Вот и все, господа. Никаких улик, никаких указаний  на  возможность
легкой поимки убийцы. Осталось сообщить  только  вот  о  чем:  мы  сделали
попытку связаться по радио с профессором Унгарном и, благодаря счастливому
стечению обстоятельств, нам удалось перехватить его на пути к Земле,  куда
он возвращается со своего пристанища на метеорите в окрестностях  Юпитера.
Он приземлился вскоре после наступления темноты, то есть  через  несколько
часов.
 
 

 

Б.и Н.Жуковы - Экскурсия


Жарким летним днем у нижних ворот Минас  Тирит  слышался  хриплый
голос мегафона. Следуя совету друзей, я пошел на звук. Рослый ми-
нас-тиритец, длинноволосый брюнет с серыми глазами, облаченный во
что-то вроде кожаных лат с мифрильными заклепками,  стоял с мега-
фоном возле экскурсионного автобуса и  привычно  вещал  заученный
текст:  --  Наша экскурсия отправляется через полчаса по маршруту
"Золотое Кольцо Средиземья". Кто не приобрел тур по предваритель-
ным заявкам,  в кассе может купить свободные места. Оплата гости-
ниц отдельно, по прибытии. Мы проедем через мосты Осгилиата, пере
очуем в Минас-Моргуле, днем пешая прогулка по Кирит Унголу, вече-
ром концерт.  Утром мы проедем по прекрасным  пейзажам  Северного
Итилиэна,  к вечеру осмотрим водопад "Окно заката", желающих ждет
водная феерия "Поймай Голлума".  Ночевка в отеле "Хеннет Ан  ун".
Утром  выедем на север,  и к вечеру через Мораннон въедем в Удун,
где нас будет ждать семизвездочный отель "Барад Дур".  Утром  ос-
мотр руин замка того же наименования,  после обеда -- восхождение
на Ородруин.  Оттуда наш автобус доставит вас на самый одный  ку-
рорт Востока -- озеро Нурнен, где мы проведем два дня отдыха. За-
тем компания "Мумак-трофи" доставит нас к реке  Харнен,  где  нас
уже  будет  ждать  судно  Умбарского  туристического  пароходства
"Князь Имрахил" -- престижно и комфортабельно!  Поездка авершится
плаванием  по  Южному морю и вверх по Андуину -- путем Мертвых --
до Минас Тирит.  Приобретайте билеты в кассе автовокзала  "Пелен-
нор".  Предварительные заказы в трансагентстве на четвертом уров-
не.

        x x x


...Я приехал в Минас Тирит,  как обычно, повидать друзей. Что по-
делать,  если им так по душе государева служба.  В  июне  у  меня
всегда отпуск,  потому что все уже высажено,  посеяно, удобрено и
опылено, а прополку и полив можно оставить и на лаборантов -- на-
че зачем я их держу? Но со второй половины июля начнется созре-
 вание всего и вся,  и тут-то я обязан быть на месте.  Впрочем, у
 нас так хорошо,  что последние пять лет я и отпуск  проводил  на
 своей  селекционной  делянке "Дориат".  Но вот замучали звонками
 факсами -- приезжай да приезжай,  скучаем, а дело бросить не мо-
 жем. Я обошел всю станцию десять раз, заглянул во все цветы, под
 каждый листок, увешал все стены и заборы приказами, инструкциями
 и напоминаниями и со стесненным сердцем отбыл.
Повидать друзей на сей раз мне  предлагалось  за  государственный
 счет сверх отпускных: на королевский картофель напал акаллабетс-
 кий жук.  Надо было определить,  в чем дело. То ли жук стал кре-
 пок,  и пестициды его не берут, то ли сорт пора менять (исходя и
 этого,  я выслал багажом солидный  груз  клубней  "Хэмфаста"  --
 пусть посадят во второй срок, к концу ноября созреет), то ли ча-
 ры соседнего Мордора активизировались.
Я, конечно, мог бы лететь и самолетом, но в аэропорту Друадан на-
мечалось какое-то массовое гулянье, а поскольку соотношение наше-
го календаря с гондорским с детства меня ставит в тупик, то я ни-
как не мог просчитать,  в какой день нужно вылететь, чтобы е при-
землиться  где-нибудь в Браун-Лэнде с его грунтовой полосой.  Так
что я предпочел "Зеленый экспресс" (Гавани -- Шир -- Ривенделл --
Эрегион -- Морийский туннель -- Лориэн), чтобы в Лориэне сесть на
корабль,  идущий вниз по Андуину. Я, конечно, пред кушал, как бу-
дут изгаляться мои высокоученые дружки:  "Только настоящий Гэмджи
может быть таким перестраховщиком..." -- ну,  и дальше в  том  же
роде. До седьмого доисторического колена. Но я обожаю этих своло-
чей и в доказательство еду к ним -- хоть и мо орельсом.  Впрочем,
уже  на втором часу поездки я решил:  буду упирать на неэкологич-
ность самолетов.  Пусть-ка докажут,  что монорельс вредит  приро-
де... За такими думами я заснул, а разбудил меня проводник, кото-
рый принес завтрак и сообщил, что через полчаса уже Лориэн. Я про
себя  похихикал:  пускай теперь Трофи Брендибак не заливает,  что
Морийский туннель -- шумное место.  Лориэн был великолепен -- го-
ворю это как ботаник. В этом государственном заповеднике еще сох-
ранились реликтовые буки "мэллорн",  которые больше нигде не рас-
тут  -- кроме моей станции,  подумал я со скромной гордостью.  Но
таких размеров они у нас не быва т.  А вот цветов стало меньше...
или это потому,  что я бывал тут весной?  Может, и так. Под такой
мощной листвой не расцветешься...  Вот тут я его и увидел. В этой
самой листве,  прямо на дереве.  Правда, решил, что померещилось.
Прогулялся, посмотрел Лориэн, обедать захотелось. Я отправился на
пристань "Сильверлоуд",  где уже стоял под погрузкой "Карас Гала-
дон".  Взойдя по трапу, я сразу нашел табло с расписанием и опре-
делил,  что  по  местному времени нахожусь между обедом и ужи ом,
ближе к последнему.  В ожидании гонга к еде или отплытия (мне,  в
общем-то, последовательность была безразлична) я стоял на верхней
палубе,  чтобы не видеть воды прямо внизу,  и глядел поверх перил
на берег.  И тут из золотого леса вышел некто,  сразу напомнивший
мне промелькнувшее в кроне видение. Это был высокий худой старик,
голова его была увенчана буйной седой гривой давно не чесаных во-
лос. На нем была длинная серая рубаха и серые же узкие брюки. На-
ряд дополняли сандалии на босу ногу и сумка через плечо --  нечто
вроде ягдташа.  Он подошел к вахтенному, предъявил билет (что мне
почему-то показалось странным,  хотя четверть часа назад я сделал
то же самое) и легко,  без видимого усилия взбежал по трап , нес-
мотря на жару и крутизну лестницы.  "Вот это дед,--  мелькнуло  у
меня,-- прямо эльф!" О, как я был недалек от истины! Вскоре зашу-
мели машины,  забурлили волны под винтами "Караса",  трап убрали.
На берегу заиграл духовой оркестр. Я и раньше подумывал, что "ор-
кестр" -- это от слова "орк",  но, послушав разухабистый прощаль-
ный марш, утвердился в этом мнении. К счастью ил
 к несчастью,  тут  врубилась палубная трансляция с объявлениями,
 рекламой,  угрозами типа "за курение..." и "за плевание...". Ми-
 нут  через  двадцать разговоры сменились музычкой,  громкой,  но
 достаточно безликой,  чтобы ее игнорировать. Пристань скрылась з
 поворотом -- мы вышли на фарватер Андуина.
Прозвучал долгожданный гонг к ужину, я сдержал недостойную тороп-
ливость и вальяжным шагом отправился в кают-компанию.  У дверей я
чуть не столкнулся с серо-седым стариком, давеча мной замеченным.
Я  отступил,  слегка поклонился и предложил ему войти вну рь.  Он
внимательно посмотрел на меня,  кивнул и прошел... И тут я понял,
что никакой легкой музыки не слышу, и машин не слышу, и звона по-
суды не слышу,  а в голове у меня звучит нечто такое, чего не ус-
лышишь  и  в столичных концертных залах,  а ведь там выступает не
кто попало. И непонятно, что за инструменты,
 может, и голоса, и вообще не пересказать, даже стихами. И только
когда меня толкнули в спину какие-то туристы из Айзенгарда, я оч-
нулся и огляделся.  Старик куда-то подевался, меня людской волной
внесло в ресторанный зал, я плюхнулся за ближайший сво одный сто-
лик и автоматически продиктовал официанту набор блюд. Как выясни-
лось после,  я несколько переоценил свой голод, а посему поглоще-
ние заказанного заняло весь вечер до закрытия заведения,  и обож-
рался я так, как не приходилось с юных лет. Я сидел
 жевал, глотал и все думал об этом странном типе:  почему его нет
в ресторане, зачем он вообще сел на корабль, его ли я видел в ле-
су...  Да может,  он и вправду эльф? Говорят, в Лориэне их раньше
много было, целое королевство... Трофи надо спросить, зря он, что
ли,  советником  по  культуре у Короля Арамира служит?..  Тут еда
окончательно взяла надо мной верх, и больше я уже ни о чем посто-
роннем не думал.

 

Дмитрий Биленкин - Космический бог


  1. Корабль, терпящий бедствие.
   Не колеблясь Полынов  двинул  в  прорыв  ладью.  Кинжальный  удар,  точно
нацеленный в солнечное сплетение обороны противника.
   Гюисманс нахмурился. Желтыми, как  у  мумии,  пальцами  он  с  сожалением
тронул короля. Мельком взглянул на часы.
   - Не повернуть ли доску? - предложил он.
   - Что-то вы рано сегодня сдаетесь, дорогой патер. Полынов летел  на  Марс
пассажиром в  надежде  отдохнуть  по  дороге  от  выматывающих  обязанностей
космического психолога; он даже не представлял, сколь утомительным  окажется
безделье на таком корабле, как "Антиной". Если  бы  не  шахматные  партии  с
невозмутимым миссионером, он и вовсе чувствовал  бы  себя  отщепенцем  среди
веселья и развлечений, которыми здесь убивали время.
   - О, это сдача с продолжением! Ибо взявший меч от меча и  погибнет.  Пока
вам нравится такая диалектика, верно?
   Костлявое лицо патера раздвинула улыбка.  Улыбка-приглашение  -  уголками
губ. В Полынове ожил профессиональный интерес.
   - По-вашему, я человек с мечом?
   - Вы тоже. Кто строит - тот разрушает, не так ли? Но диалектика,  которой
вы поклоняетесь, как мы - богу, она погубит вас.
   - Да неужели?
   Полынову стало весело. "Это в нем, должно быть, тоже профессиональное,  -
подумал он. - Лет тридцать человек проповедовал, не  выдержал,  потянуло  на
амвон, или как еще там называется это место..." Он устроил  ноги  поудобней,
оглядел проходившую через салон девушку  -  ничего,  красива  -  и  мысленно
подмигнул патеру.
   - Конечно, погубит, - продолжал тот, не отводя взгляда. - Ибо закон вашей
диалектики гласит, что отрицающий обречен на отрицание.  Вы  отрицаете  нас,
придет некто или нечто и поступит с вами так же.
   - Могу посочувствовать, - кивнул Полынов. - Прихожане не идут в храм,  а?
Что делать, история не шахматная доска, ее не повернешь.
   - Но спираль, что схоже.
   - Вы сегодня нуждаетесь в утеш...
   Плавный толчок качнул  столик.  Несколько  фигур  упало,  за  стеклянными
дверями салона кто-то шарахнулся, но все перекрыл грохот  джаза,  и  ломаные
тени танцующих снова заскользили по стеклу.
   - ...нуждаетесь в утешении, - закончил Полынов, нагибаясь  и  подбирая  с
пола фигуры. - Но софизмы никогда...
   Он поднял голову. Собеседника не  было.  Гюисманс  исчез  беззвучно,  как
летучая мышь.
   Белый король, упавший на  стол,  тихонько  покатился  к  краю  -  корабль
незаметно для пассажиров тормозил. Полынов  пожал  плечами,  поймал  короля,
утряс шахматы в ящик и вышел из салона.
   У двери с надписью на пяти языках; "Рубка. Вход воспрещен" - он помедлил.
Музыка доносилась и сюда, приглушенная, однако все еще неистовая, скачущая.
   - Трын-трава, - сказал Полынов.  -  Пируем...  Издерганные  ритмы  музыки
осточертели Полынову, и он в  который  раз  пожалел,  что  связался  с  этим
фешенебельным лайнером, с его вымученным нескончаемым праздником.
   В рубке было полутемно, светлячками тлели  флюоресцирующие  детали  шкал,
над   бездонным   овалом   обзорного   экрана   шевелилась   синяя   паутина
мнемографиков, раскиданная по табло.
   - Кто там? - недружелюбно спросил голос, и  Полынов  увидел  Бергера.  На
груди дежурного пилота болтался радиофон, ворот форменной рубашки с золотыми
кометами был расстегнут. -  А,  это  вы,  камрад...  Догадь1ваюсь,  что  вас
занесло сюда. Нет, это не метеорный поток.
   - Тогда что?
   Бергер кивнул на экран. Второй пилот отодвинулся. В черной глубине  среди
неподвижных звезд вспыхивали позиционные огоньки сигналов бедствия.
   - Кто?
   - "Ван-Эйк" какой-то. Не слышали о таком?
   - Нет, теперь слишком много кораблей. Но вы-то должны знать, чьи рейсы...
   - Это не рейсовый лайнер.
   - Кажется, вы правы, - вгляделся Полынов. - Разведчик. Но что с  ним?  Он
гасит огни!
   На экране осталась лишь одна красная звездочка.
   - Авария. Берегут энергию.
   - Радио?
   - Зона молчания. Влетели полчаса назад.
   - Скверно. Так берегут  энергию,  что  не  могут  промигать  о  характере
аварии?
   - Полетел ретроблок.
   - Это серьезно?
   - Куда серьезней. Говорят, что подробности сообщат на месте.
   - Моя помощь не потребуется? Раньше я был врачом.
   - О жертвах не сообщалось. Ага, опять замигали, Сейчас отвалит их шлюпка.
   - Может, лучше нам...
   - Как же! Старт нашей шлюпки услышат пассажиры.
   - Ну и что?
   - Хм! Вы забыли, какой у нас пассажир? - Бергер язвительно усмехнулся.  -
Дамы, узнав об аварии, валерьянки запросят.
   - Но, но, Бергер, ты потише, - предостерегающе  сказал  второй  пилот.  -
Вылетишь с работы...
   - А мне плевать. Мы не  должны  скрывать  своих  убеждений.  Вот  товарищ
Полынов меня поймет. На экране метнулась яркая вспышка.
   - Отвалили, - заметил второй пилот. Бледно-оранжевая полоска, исторгнутая
дюзами шлюпки, медленно росла приближаясь.
   Лишь опытный человек мог ощутить толчок.
   - Классно причалили, - определил Бергер. - Интересно будет  взглянуть  на
гостей.
   - Задержка минимум  на  тридцать  часов,  -  буркнул  второй  пилот.  Его
насупленный профиль заслонил экран.
   - Ерунда, наверстаем, - ответил Бергер. - Хотите пива, камрад?
   Полынов кивнул. Бергер вскрыл жестянку. Однако отхлебнуть  он  не  успел.
Дверь с грохотом распахнулась. Две тени выросли в проеме. По глазам  резанул
ослепительный луч фонаря.
   - Какого дьявола! - отчаянно щурясь и прижимая к груди жестянку с  пивом,
вскричал Бергер.
   - Спокойно, - холодно произнесла тень. - Руки вверх!
   На уровне своей груди Полынов увидел пирамидальное дуло лайтинга. Из  рук
Бергера выпала жестянка,  пенным  фонтаном  плеснув  на  пол.  Второй  пилот
вскочил. Нервно дернулся лайтинг. Из дула брызнула лиловая  вспышка.  Второй
пилот осел; его перекошенный рот ловил воздух.
   - Руки! - заорала тень. - Не  глупить!  Полынов  и  Бергер  повиновались.
Собственные руки показались психологу свинцовыми, когда он их поднимал.
   - Что все это значит... - прошептал Бергер.
   - Молчать! Кру-гом! Марш в коридор!
   - Но раненый! - воскликнул Полынов.  Дуло  лайтинга  подтолкнуло  его  .к
выходу. Трясущиеся пассажиры и члены судовой команды были проворно выстроены
вдоль стены коридора. Ошеломленному Полынову казалось, что он  видит  дурной
сон, в который врываются соскочившие  со  страниц  истории  эсэсовцы,  а  их
жертвы цепенеют от страха.
   Часовой в сером глянцевом комбинезоне замер у выхода, лайтинг  он  держал
наперевес. Тот, на кого падал его взгляд, сжимался и бледнел.
   Прошло пять минут, и десять, и пятнадцать. Дрожь передавалась от плеча  к
плечу, как ток. Строем белых масок застыли лица. Кого-то била нервная икота.
   Часовой вдруг сделал шаг в сторону, пропуская детину с  непропорционально
крупной,  какой-то  четырехугольной,  словно  обтесанной  взмахами   топора,
головой. Детина пошарил взглядом,  ухмыльнулся,  подошел,  переваливаясь,  к
крайнему в шеренге. Хозяйским движением он  обшарил  его  карманы,  выхватил
бумажник, документы и, не глядя, швырнул их в сумку. Обыскиваемый -  холеный
седоусый старик - вытянулся, страдальчески морщась и пытаясь улыбнуться.
   Большеголовый перешел ко второму, толстенькому бразильцу, который  сам  с
готовностью подставил карманы; к  третьему,  четвертому.  Поведение  бандита
отличала  заученность  автомата.  Он  неторопливо  двигался  вдоль  шеренги,
помаргивая; его сумка пухла.
   У Полынова темнело в глазах от злости. Часовой даже привалился к  косяку:
лайтинг он установил меж ног; вероятно, баранов он  больше  бы  остерегался,
чем этих людей, скованных ужасом. Он и не позаботился подняться на  площадку
винтовой лестницы, а встал в двух шагах  от  своих  жертв.  Крепкий  удар  в
челюсть Большеголовому - вот он  как  раз  поравнялся  с  Бергером;  крайние
бросаются на часового; тот, конечно, не успеет вскинуть оружия; отобраны два
лайтинга, с двумя бандитами покончено.  Сколько  их  на  корабле?  -  шлюпка
вмещает пятерых, ну, шестерых...
   Идиоты! Так близко освобождение, так немного нужно для победы  -  чуточку
решимости, молчаливого понимания, уверенности  в  соседе!  Нет,  безнадежно.
Здесь безнадежно. Эти бандиты знают психологию толпы, иначе они не  были  бы
так беззаботны.
   - Я протесту-у-у-ю!
   Все вздрогнули.
   - Я супруга сенатора!  Сенатора  США!  Вы...  А-а-а!  Большеголовый  тупо
посмотрел на вопившую даму - она дергалась всем телом, перья  райской  птицы
прыгали на шляпке - и спокойно влепил  ей  пощечину.  Вторую,  третью  -  со
вкусом. Сенаторша,  раскрыв  рот,  мотала  головой.  Большеголовый  раскурил
сигарету, глубоко затянулся и с удовлетворением пустил густую струю  дыма  в
лицо женщины. Сенаторша всхлипывала, не смея опустить  руки,  чтобы  стереть
слезы.
   - Что же это такое, боже, зачем... - услышал Полынов прерывающийся шепот.
Он чуть повернул голову и встретился с детской беззащитностью взгляда  синих
глаз.
   Девушка  прикусила  губу.  Большеголовый  уже  поравнялся  с   ней.   Его
равнодушное лицо несколько оживилось, он внимательно  осмотрел  мальчишескую
фигуру девушки - у нее на переносице выступили  росинки  пота,  -  пошевелил
губами. Его толстые, с нечищеными ногтями пальцы тронули плечо девушки - она
вздрогнула, - скользнули ниже. Он засопел.
   - Брось ты, сволочь! - выдохнул Полынов. Большеголовый, отскочив, вскинул
лайтинг; глаза у  бандита  были  совершенно  прозрачные.  Упреждая  выстрел,
Полынов обрушил на него бешеный удар правой  под  подбородок.  При  этом  он
почувствовал  неизъяснимое  удовольствие.   Гремя   оружием,   Большеголовый
шлепнулся о стену, точно куль грязного белья. Поверх  голов  часовой  ударил
лучом лайтинга. Как по  команде,  все  рухнули  на  пол.  Кроме  Полынова  и
девушки. Она вцепилась в него, стараясь прикрыть собой от  выстрела,  и  тем
сковала бросок Полынова к оружию  Большеголового.  Часовой  аккуратно  ловил
Полынова на мушку. Тот едва успел стряхнуть девушку.  "На  коленях,  все  на
коленях..." - тоскливо успел подумать он.
   - Отставить! -  внезапно  гаркнул  кто-то.  Лайтинг  часового  растерянно
брякнул о пол. На площадке винтовой лестницы, скрестив руки, стоял Гюисманс.

 

А.Шохов - Заговор драконов


  I
   Управление системности возглавлял Моргульский. К  нему  я  был  направлен
высоким седым человеком в рваных  рыцарских  доспехах.  Тем  самым,  который
разбудил меня после Исцеляющей Hочи. Он напомнил мне, что жизнь, которую  я,
как мне казалось, прожил,  была  всего  лишь  сном  в  Аду.  Сном  настолько
реальным, что я поверил в него, но куда менее реальным, чем Ад, в котором  я
проснулся.
   Я мог вспомнить теперь, что уснул согбенным и  утомленным,  а  пробудился
свежим и полным сил.
   - Это обычная процедура омоложения, - объяснил мне седой рыцарь. - Теперь
я уполномочен сообщить, что ты находишься на сто  сорок  седьмой  ступени  и
передать тебе вот это направление к господину Моргульскому.
   И он протянул мне желтый конверт.
   Я  вспомнил,  что  иерархия  Ада  состоит  из  двухсот  пятидесяти  шести
ступеней. Весь мой путь от ничтожного духа-вамп  до  носителя  Алого  Платья
работника управления вероятности сто сорок восьмой ступени  раскрылся  перед
моим внутренним взором подобно бесконечной лестнице  вверх.  Я  поблагодарил
рыцаря и, поднявшись на ноги, направился к выходу из Пещеры Сновидений.
   Hебо, пыльно-красное, с серым пятном  в  середине,  казалось  наполненным
жаром и копотью. Красные трубы по всей линии западного  горизонта  извергали
вверх светло-синие струи горячего пара.  Там,  далеко  внизу,  под  разрывом
располагалась сто сорок восьмая ступень, на  которой  я  жил  до  Исцеляющей
Hочи. Восточный горизонт отсутствовал. Вместо него зияла дыра, за которой  я
мог оказаться при следующем Пробуждении.
   Как гласила надпись  на  желтом  конверте,  Моргульский  располагался  на
сороковом этаже стоэтажного желтого здания. При входе унылый серый  демон  в
длинном  плаще  ярко-желтого  цвета  тщательно  изучил  мое  направление  и,
пристально глядя в глаза, выдал объемный пакет с комплектом желтой одежды  и
обуви. Его глаза, как и кожа, были серыми, а зрачки - темно-синими.
   - Вам на сороковой этаж, - проскрипел  он,  провожая  меня  к  возносящей
трубе.
   Я привычным, хотя и забытым движением прыгнул в зияющий  провал  и  поток
силы понес меня вверх.
   Кабинет Моргульского  был  обшит  розовой  кожей  пантер  двухсот  первой
ступени. Он сидел в дальнем правом углу от двери. Секретарь в его приемной -
огромная женщина в желтом кожаном костюме с открытой грудью, войдя вслед  за
мной, внесла на черном подносе  белые  чашки  с  тесием.  Этот  напиток  был
распространен  среди  обитателей  всех  ступеней,  за  что   и   пользовался
необыкновенной популярностью. Ведь на  первых  шестнадцати  его  тоже  пили.
Черные соски секретарши слегка задели ручки чашек, когда она  ставила  тесий
на столик.
   - Располагайся, - сказал Моргульский, показывая на розовый диван.
   Я сел, положив рядом полученный внизу пакет.
   -  Ты  будешь  работать  в  моем  управлении  в   отделе   семантического
обеспечения. Условия, обязанности  и  права  изложены  в  этой  папке.  Этаж
двадцатый, комната сорок пять. Рабочее место сто двенадцать. И  запомни:  ты
подчиняешься непосредственно мне. -  Он  пододвинул  ко  мне  пухлую  стопку
бумаги, аккуратно переплетенную в синюю кожу.- Жить будешь по этому  адресу,
- маленький листок лег на папку.
   Он отхлебнул тесий, и я также окунул губы в забытый напиток.  Его  аромат
окончательно вернул мне чувство реальности Ада. Я вспомнил,  какое  значение
придавалось  здесь  слову  "реальность".  Это  был  синоним  единственности,
всеобъемлемости и непостижимости, понятых как интегральные качества Ада.
   - Первый день можешь провести дома. Завтра утром жду  на  рабочем  месте.
Возникнут проблемы - дай знать мне. - Он  протянул  небольшой  кристалл,  из
которого, когда его в  определенном  месте  касались  мои  пальцы,  возникал
голографический портрет моего шефа.
   - Кажется, на предыдущих ступенях такой способ связи не используется?
   - Hа сто сорок восьмой  мы  использовали  такие  кристаллы  как  визитные
карточки.
   - Здесь это индивидуальная связь. Мы  сможем  общаться  в  пределах  этой
ступени, где бы каждый из нас ни находился.
   - И неужели все работники Управления имеют подобные каналы связи с первым
руководителем?
   - Hе все. Hо тебе этот кристалл в скором времени очень понадобится.
   Кристалл имел небольшое отверстие,  а  в  кожаном  футляре  рядом  с  ним
покоилась тонкая прочная цепочка из антиана.
   Когда Моргульский встал, чтобы пожать мне  руку,  он  оказался  существом
поразительно маленького роста. Телосложением он более  всего  напоминал  мне
летучую мышь. Сходство усиливалось полупрозрачными  перепончатыми  крыльями,
которые, когда он сидел, помещались в специальные углубления спинки  черного
кресла.  Его  изборожденное  глубокими  неровными  морщинами  красное   лицо
освещали синим светом глаза с желтыми белками. Густые брови почти падали  на
верхние ресницы, которые,  длинно  изгибаясь  вперед,  отбрасывали  тень  на
верхнюю половину лица.
   Я пожал его сухую тонкую руку и вышел.

 

Уильям Фолкнер - Огонь и очаг


ГЛАВА ПЕРВАЯ


I

     Чтобы  раз  и навсегда отделаться от Джорджа Уилкинса, раньше всего ему
надо  было спрятать свой самогонный аппарат. Причем сделать это в одиночку -
разобрать  его  в  темноте, перевезти без помощников в отдаленное и укромное
место,  где  его не затронет предстоящий переполох, и там спрятать. Мысль об
этих  хлопотах,  о  том,  как  он  будет  измотан и разбит после такой ночи,
приводила его в ярость. Не перерыв в производстве; один перерыв уже случился
лет  пять назад, и ту помеху он устранил так же быстро и четко, как устранит
эту, и с тех пор конкурент, за которым, возможно, последует Джордж Уилкинс -
при  условии,  что  Карозерс  Эдмондс  будет  так  же  хорошо  осведомлен  о
намерениях  Джорджа  Уилкинса,  как  осведомлен,  если  верить его словам, о
состоянии  своего  банковского  счета,  -  сеет,  мотыжит и собирает хлопок,
только не у себя, а в исправительной колонии штата, Парчмене {1}.
     И  не  потеря  доходов, вызванная перерывом. Ему шестьдесят семь лет; в
банке  у  него  больше  денег, чем он успеет истратить, больше, чем у самого
Карозерса Эдмондса - если поверить Карозерсу Эдмондсу, когда пытаешься взять
немного  лишнего,  в смысле наличных или провизии из его лавки. А именно то,
что  он  должен все сделать один: прийти с поля после долгого рабочего дня в
самый  разгар  сева,  поставить Эдмондсовых мулов в стойла, задать им корму,
поужинать,  а  потом  запрячь собственную кобылу в свою единственную телегу,
проехать  три  мили до самогонного аппарата, ощупью разобрать его в темноте,
отвезти  еще  на  милю,  в  самое  лучшее  и  безопасное место, какое он мог
придумать  на  случай  переполоха,  воротиться  домой  к  концу  ночи, когда
ложиться  уже  не  имеет  смысла, потому что скоро опять в поле, и, наконец,
дождавшись  минуты,  сказать  словечко  Эдмондсу;  все - сам, потому что два
человека, от которых естественно было ждать и даже требовать помощи, напрочь
непригодны: жена стара и дряхла, даже если бы он мог положиться - нет, не на
ее  верность,  а  на  ее  осмотрительность, - а что до дочери, то ей хотя бы
намекнуть  о  своем  замысле  - все равно что звать на помощь самого Джорджа
Уилкинса  для перевозки аппарата. Лично против Джорджа Уилкинса он ничего не
имел,  несмотря  на  досаду  в  душе  и физические тяготы, которым он должен
подвергнуть  себя,  вместо того чтобы спать дома в своей постели. Работал бы
Джордж  спокойно на земле, которую ему выделил Эдмондс, и был бы женихом для
Нат  не  хуже  любого другого, лучше многих негритянских парней из числа ему
известных.  Но  он  не  допустит,  чтобы  Джордж  Уилкинс  или  любой другой
поселился  в  этих  местах, где он прожил без малого семьдесят лет, - и не в
местах  даже,  а  на месте, где он родился, - и стал ему конкурентом в деле,
которое  он  ведет,  аккуратно и осмотрительно, уже двадцать лет, с тех пор,
как  впервые  разжег  для  забавы  в  какой-нибудь  миле  от  кухонной двери
Эдмондса;  попросту говоря, подпольно ведет, ибо ему не надо было объяснять,
что  сделал бы Зак Эдмондс или его сын Карозерс (или сам старик Каc Эдмондс,
если  на то пошло), узнай они об этом. Он не боялся, что Джордж перебьет ему
торговлю,  сманит  его  постоянных  клиентов пойлом, которое начал гнать два
месяца  назад  и  именует  "виски".  Но  Джордж  Уилкинс - дурак, не знающий
осмотрительности, рано или поздно он попадется, и десять лет после этого под
каждым  кустом  во  владениях  Эдмондса,  каждую ночь, с рассвета до заката,
будет дежурить по помощнику шерифа. Дурак ему не то что в зятья, дурак ему и
в  соседи не нужен. И если Джордж должен сесть в тюрьму, чтобы исправить это
положение, так пускай Джордж с Росом Эдмондсом и решают это между собой.
     Но  конец  уже  виден.  Еще  часок  -  и он будет дома, доспит, сколько
осталось  от ночи, а потом опять пойдет в поле, проведет там день и дождется
минуты, чтобы сказать Эдмондсу. Может, к этому времени и возмущение утихнет,
и  побороть  останется одну усталость. А поле это его, хотя он никогда им не
владел,  и  не  хотел  владеть,  и нужды такой не имел. Он проработал на нем
сорок  пять  лет,  начал  еще  до рождения Карозерса Эдмондса - пахал, сеял,
рыхлил,  когда  и как считал нужным (а порой вообще ничего не делал, а целое
утро  сидел  у  себя на веранде, глядел на него и думал, этого ли ему сейчас
хочется), и Эдмондс приезжал на кобыле раза три в неделю, взглянуть на поле,
и,  может  быть,  раз в лето останавливался, чтобы дать сельскохозяйственный
совет,  который  он  пропускал  мимо  ушей - не только сам совет, но и голос
советчика,  как  будто  тот  и рта не раскрыл, - и Эдмондс ехал дальше своей
дорогой,  а  он  продолжал  делать  то,  что делал, уже забыв и простив весь
эпизод,  подчиняясь  только  срокам  и  необходимости. И вот пройдет наконец
день.  Тогда  он  отправится  к  Эдмондсу, скажет ему слово, и это будет все
равно  как  если бы он бросил монету в игральный автомат и потянул за рычаг:
дальше остается только наблюдать.
     Он  и  в темноте точно знал, куда двигаться. Он родился на этой земле -
за  двадцать пять лет до Эдмондса, нынешнего ее хозяина. Он работал на ней с
тех  пор,  как  подрос настолько, что мог проложить плугом ровную борозду; в
детстве,  в юности и взрослым исходил ее вдоль и поперек на охоте - до того,
как бросил охоту; бросил же не потому, что не мог прошагать день или ночь, а
просто  решил, что ловля кроликов и опоссумов ради мяса не соответствует его
положению  старейшего  -  старейшего  на плантации и, главное, старейшего из
Маккаслинов,  хотя  в  глазах света он происходил не из Маккаслинов, а из их
рабов,  -  ибо  годами  был  лишь  немного младше старика Айзека Маккаслина,
который  жил в городе на то, что благоволил давать ему Рос Эдмондс, а мог бы
владеть  и  землей,  и  всем, что на ней, если бы были известны его законные
права,  если бы люди знали, как старик Каc Эдмондс, дед нынешнего, отобрал у
него наследство; годами лишь немного младше старика Айзека и, как сам старик
Айзек,  почти  современник  стариков  Бака  и  Бадди  Маккаслинов, при жизни
которых их отец Карозерс Маккаслин получил от индейцев землю - в те времена,
когда люди, и черные и белые, были людьми.
     Он  был  уже  в  пойме.  Как  ни удивительно, тут немного развиднелось:
глухая  беспросветная  чаща кипарисов, вербы, вереска не стала еще черней, а
сбилась  в отдельные плотные массы стволов и сучьев, освободив пространство,
воздух,  более светлые по сравнению с ней, проницаемые для глаза, по крайней
мере   кобыльего,  позволив  кобыле  зигзагами  двигаться  между  стволов  и
непроходимых  зарослей.  Потом  он  увидел  то,  что  искал - приземистый, с
плоской  вершиной,  почти  симметричный  бугор,  торчавший  без всяких на то
причин  посреди  ровной  как  стол  долины.  Белые  называли  его  индейским
курганом. Однажды, лет пять или шесть назад, компания белых, в том числе две
женщины  -  многие  были  в очках и все до одного в костюмах хаки, еще сутки
назад  безнадежно  лежавших  на  полке в магазине, - явились сюда с киркой и
лопатами, с банками и флаконами жидкости от комаров и целый день раскапывали
курган,  и  местные  -  мужчины, женщины, дети - почти все перебывали тут за
день  и  поглядели на них; позже - через два-три дня - он изумится и чуть ли
не  ужаснется,  вспомнив,  с  каким холодным, презрительным любопытством сам
наблюдал за ними.
     Но  это  -  позже. А сейчас он был просто занят. Он не видел циферблата
своих  часов, но знал время - около полуночи. Он остановил телегу у кургана,
выгрузил самогонный аппарат - медный котел, за который уплачено столько, что
и  сейчас  тяжело  было  вспоминать, несмотря на его глубокое и неистребимое
отвращение  ко  всем  второсортным  орудиям,  и  змеевик  - и, тоже, кирку и
лопату.  Место  он  присмотрел  заранее  -  под  небольшим уступом на склоне
кургана;  выемку  уже наполовину сделали за него, надо было только чуть-чуть
расширить;  земля  легко  поддавалась  невидимой  кирке,  легко  и  спокойно
шушукалась  с  невидимой  лопатой,  и  вот, когда углубление стало впору для
змеевика  с котлом - это был, наверно, всего лишь шорох, но ему он показался
грохотом  лавины,  словно  весь  курган  лег  на  него, - уступ сполз. Земля
забарабанила  по  полому котлу, накрыла и котел и змеевик, закипела у ног, а
когда  он  отскочил  назад, споткнулся и упал, то и вокруг его тела, посыпая
его  грязью  и  комками,  а  напоследок ударила прямо в лицо чем-то большим,
нежели   ком,   ударила  без  свирепости,  но  тяжелой  рукой  -  прощальная
наставительная  оплеуха древней кормилицы или духа тьмы и безлюдья, а может,
самих непосредственно пращуров. Потому что, когда он сел, тяжело перевел дух
и,  мигая, посмотрел на курган, который внешне совсем не изменился и маячил,
стоял  над  ним  в долгой ревущей волне безмолвия, как взрыв издевательского
хохота,  рука  нащупала  ударивший  его предмет и в кромешной тьме опознала:
осколок  глиняного  сосуда,  который  в целом виде был, наверно, величиной с
маслобойку, - черепок этот, стоило его поднять, тоже рассыпался и оставил на
ладони - словно подал - монету.
     Он  не  смог  бы объяснить, как догадался, что она золотая. Не ему даже
спичка не понадобилась. Все, что он знал, все, что слышал о зарытых деньгах,
забурлило  в его памяти, и следующие пять часов он ползал на четвереньках по
рыхлой земле, боясь зажечь свет, перебирая осыпавшуюся и затихшую почву чуть
ли  не  по крупинкам, замирая время от времени, чтобы определять по звездам,
сколько  еще  осталось  от этой скоротечной убывающей весенней ночи, и снова
роясь  в  сухом  безжизненном прахе, который разверзся на миг, пожаловав его
видением абсолюта, и вновь сомкнулся.
     Когда  побледнел  восток,  он  прекратил  раскопки, поднялся на колени,
попробовал  выпрямиться,  расправляя  онемевшие  мускулы, впервые с полуночи
принял  положение,  похожее  на  вертикальное. Ничего больше он не нашел. Не
нашел  даже  других  осколков  маслобойки  или  кувшина.  Это  означало, что
остальное  может  быть  рассеяно  где-то  ниже выемки. Надо будет откапывать
монету  за  монетой;  киркой  и  лопатой. Это означает, что нужно время и не
нужно  посторонних.  То  есть  и речи не может быть о том, чтобы тут рыскали
разные  шерифы  и стражи порядка, искали самогонные аппараты. Джордж Уилкинс
пока  что  спасся  и  даже  не подозревая о своем везении, так же как раньше
висел  на  волоске и не подозревал, что ему угрожает. Он вспомнил неодолимую
силу,  которая  три  часа  назад швырнула его на спину, едва прикоснувшись к
нему,  и  подумал,  не взять ли в долю Джорджа Уилкинса, младшим компаньоном
для  копания;  и  не  только  для  работы,  а в качестве уплаты, подношения,
возлияния Фортуне и Случаю: если бы не Джордж, он не наткнулся бы на монету.
Но  он  отбросил эту мысль, даже не дав ей сделаться мыслью. Чтобы он, Лукас
Бичем,  самый  старший  из потомков Маккаслина, обитающих нанаследной земле,
тот, кто застал в живых стариков Бака и Бадди и был бы старше Зака Эдмондса,
если бы Зак не умер, он, чуть ли не ровесник старика Айзека, который, как ни
верти,  оказался  отступником  своего имени и своего рода, из слабости отдав
землю,  принадлежавшую ему по праву, и живет в городе на милостыню от своего
правнучатого  племянника,  -  чтобы  он  уступил хоть цент, хоть полцента из
денег,  закопанных  стариками  Баком  и  Бадди  почти  век  назад, какому-то
безродному  самогонщику,  выскочке  невесть  откуда - даже фамилии его никто
здесь  не  слышал  двадцать  пять  лет назад, - широкоротому шуту, который и
виски-то  гнать  не  научился  и  не  только  хотел  подорвать его торговлю,
разрушить  его  семью,  но  вот  уже  неделю заставляет его то опасаться, то
кипеть  от  возмущения, а нынче ночью, то есть уже вчера, окончательно вывел
из  себя,  - и это еще не все, потому что надо еще спрятать котел и змеевик?
Никогда  в  жизни.  Пусть  вознаграждением Джорджу будет то, что он не сел в
тюрьму, - Рос сам отправил бы его туда, если бы власти поленились.
     Свет  прибывал;  он  стал  видеть. Оползень завалил самогонный аппарат.
Надо было только накидать там веток, чтобы свежая земля не попалась на глаза
случайному  прохожему.  Он  встал  на  ноги.  Но выпрямиться все еще не мог.
Слегка  согнувшись,  одной  рукой  держась  за поясницу, он с трудом пошел к
молодым  тополькам,  которые  росли  шагах  в  двадцати,  -  и  тут  кто-то,
прятавшийся  в  них или за ними, бросился наутек; шаги затихали, удалялись в
сторону чащи, а он секунд десять стоял, удивленно разинув рот, не веря своей
догадке,  и  голова  его провожала слухом невидимого беглеца. Потом он круто
повернулся и кинулся, но не на звук, а параллельно ему, прыгая с невероятной
живостью  и  быстротой  между деревьев, сквозь подрост, и, когда вырвался из
зарослей,  увидел  в  тусклом  свете  молодой  зари беглеца, мчавшегося, как
олень, через поле к еще объятому ночью лесу.
     Он понял, кто это, раньше, чем вернулся в заросли и разглядел отпечаток
дочкиной  босой  ноги в том месте, где она сидела на корточках, - узнав его,
как  узнал  бы след своей кобылы, своей собаки, продолжал стоять и смотреть,
но  его  уже  не видел. Вот, значит, как. В чем-то это даже упрощало задачу.
Даже  если  бы хватило времени (еще час - и на каждом поле в долине будет по
негру  с  мулом),  даже  если бы он сумел скрыть все следы рытья на кургане,
перепрятывать  самогонный  аппарат  в другое место все равно не стоит. Когда
придут копать курган, они должны что-то найти, причем найти быстро, сразу, и
находка  должна быть такая, чтобы они прекратили дальнейшие поиски и отбыли,
-  к  примеру, вещь полузакопанная, забросанная ветками так, что заметишь ее
прежде,  чем  оттащить  ветки.  Ибо  вопрос  уже  не  подлежал  ни спору, ни
обсуждению.  Джордж  Уилкинс  должен  уйти.  И  пуститься в путь раньше, чем
истечет следующая ночь.

 
Первая страница « 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 » Последняя страница




загрузка...